Бабушка и внучки

Эго была большая угловая комната; средину её занимал круглый стол, на котором кипел серебряный самовар; чайный прибор был богато сервирован со всякими затеями: с булочками, сухариками, вареньями и печеньями. По стенам шел низенький турецкий диван, и на нем разместилась вся семья, кроме генерала, еще не вышедшего из кабинета, да Аполлинарии, которая распоряжалась у чайного стола. В средине сидела маленькая сгорбленная старушка, повязанная по-купечески шелковым темным платочком; черная же кашемировая шаль покрывала всю её тощую фигурку с резкими, но еще довольно красивыми чертами лица и удивительно светлыми, проницательными черными глазами, смотревшими прямо в лицо каждому человеку и пытливо и, вместе, ласково.

Это и была госпожа Соломщикова, Аполлинария Фоминична, бабушка-миллионерша, в честь которой на звана была старшая правнучка её; да и первородный правнук также получил свое редкое имя по её настоянию. По мнению старухи, православные люди непременно должны были называть своих детей именами святых того дня, в который родились. Елладий родился двадцать восьмого мая, в день святых Никиты, Игнатия, Елладия и Евтихия. Из всех четверых, Софья Никандровна, в угоду бабушке, выбрала самое, как ей казалось, благозвучное и поэтическое имя. Она, впрочем, и сама терпеть не могла «простых», то есть обыкновенных имен, что и объясняло вычурные имена всех её детей. Итак, прабабушка сидела, окруженная своей семьей. Возле неё внучка старалась занимать ce приятным разговором; но она ее плохо слушала, внимательно осматривая всех детей и в особенности Полину, которая хотя старательно, но очень неловко распоряжалась с чайником и чашками.

— A не привычна она у тебя, Софьюшка, к этому делу! — вдруг заявила она. — Поля-то!.. И видно, что как в лесу… Непривычна!

— Где же ей, бабушка? Она — ребенок! Да и все больше с уроками, с гувернанткой… Ей еще по хозяйству рано…

— У нас, в наше время, не так бывало: хозяйство у девушки самое первое дело было!.. Какой же она ребенок?.. Тринадцатый годок… Я четырнадцати лет замуж шла, a с двенадцати, как скончалась покойница матушка, все хозяйство на мне лежало. Я всем уже правила сама, и даже батюшке, покойному, зачастую помогала по фабричной артели счеты сводить. Он меня, — спасибо ему и царствие небесное, — ко всему с измальства приучал. Хозяйство, работы женские, всякие рукоделия я хорошо знала, замуж выходя, a вот что из наук, так только грамоту гражданскую и церковную, да цифирь. Остальному в мое время не учивали… И даже цифири это, — как по-вашему, — арифметике, что ли? — мало кто женщин учил. Ho у покойника отца свои на этот счет понятия были… Четыре правила я хорошо знала. A после и еще того лучше счету научилась, как овдовела по двадцать пятому году и все дело фабричное на меня одну легло… Да, да, жаль, что они у тебя, дочки-то, к хозяйству женскому не приучены… A старшая-то что же? — вдруг, осведомилась Аполлинария Фоминична и обернулась, зорко глядя на внучку. — Я говорю Николая Николаевича старшая дочка что же? Она ведь уже никак с науками покончила? Отчего же она у тебя этим не занимается?

— О, помилуйте, где же!.. — с явным неудовольствием и насмешкой в голосе отвечала Молохова, — Она у нас такая недотрога… Да и ученая барышня: до сих пор разным премудростям учится, в гимназию ходит.

— Ой ли?.. A мне помнилось, она кончила, еще золотую же медаль, говорили, она взяла?

— Взяла-то взяла, да, видно, ей этого мало…

— Бриллиантовую хочет! — перебил Елладий свою мать, но она остановила его строгим взглядом и продолжала:

— Она кончила свой курс, но посещает восьмой класс, чтобы получить права, видите ли, диплом.

— Я что-то в толк не возьму… Какие такие права?

Дети втихомолку переглянулись скрывая насмешливые улыбки. Ариадна наклонилась к брату, шепнув ему несколько слов, из которых мать с ужасом расслышала слово «бестолковая». Она метнула на нее грозный взгляд и очень усердно начала объяснять бабушке, какие именно права должен был дать её падчерице диплом домашней наставницы, в то время как Елладий очень красноречивым пинком под бок заставил Риаду не только умолкнут, но и отскочить от него на аршин. В другое время Ариадна непременно вступила бы с ним в жестокий бой. Она была большого роста, очень сильная девочка и легко забывала в минуты возбуждения и гнева все прекрасные манеры, все тонкое обращение, которому выучила ее гувернантка. Но теперь она, разумеется, сделать этого не могла, a только, злобно взглянув на брата, внутренне обещала себе «это ему вспомнить» и отошла к сестре.

В это время внесли Виктора, одетого, по случаю посещения бабушки, в шелковую русскую рубашку и поддевку, a Софья Никандровна приказала позвать Надю и Фимочку.

Аполлинария Фоминична стала целовать и крестить меньшего правнука, расспрашивать нянюшку, почему он — такой толстый, здоровый на вид трехлетний мальчик — все на руках, советовала делать ему ванны из соли и каких-то трав, чтоб укрепить слабые ноги ребенка.

— Чай готов, мама! — объявила Полина, и все поднялись, чтоб перейти к столу.

— A кресло бабушкино? Где же бабушкино кресло? — беспокойно спохватилась Софья Никандровна, — Елладий, подай бабушке кресло!

— Мне все равно, я и на стуле посижу, — говорила добродушно старушка; но правнук на сей раз беспрекословно принес и поставил ей на почетное место кресло.

Тут вошла Надежда Николаевна с Серафимой на руках. Девочка, непривычная к свету и шуму, обхватила её шею ручонками и крепко прижималась худенькой щечкой к свежей, горевшей румянцем щеке сестры.

Контраст между бледным, болезненным лицом ребенка и цветущей здоровьем молодой девушкой бросался в глаза. Соломщиковой такая близость между единородными сестрами очень понравилась, a хозяйке дома, напротив, почему-то была чрезвычайно неприятна. В то время, как бабушка ласково взяла за руку Надю, поцеловала ее и Фиму и, усадив их возле себя, разговаривала с ними, она, пожав плечами, вполголоса заметила своим дочерям:

— Очень эффектное появление… Как ваша сестрица любит рисоваться… Удивительно… Клавдия, — громко обратилась она к дочери, — пойди и скажи папе, что чай готов и что мы его ждем.

— Зачем же беспокоить Николая Николаевича, — сказала Аполлинария Фоминична. — ведь он позже привык чай пит?.. Да, к тому же, может быть и занят?..

— О, нет, бабушка! Он сказал, что выйдет, когда чай будет подан… Он с удовольствием посидит с вами.

— Ну, как знаешь. Я и сама рада с ним повидаться… Я давно вашего батюшку знаю, — обратилась старушка к Наде в то время, как Клава, неохотно оторвавшись от подноса, на котором она уже наметила себе самые вкусные сладкие пирожки, шла за отцом в кабинет. — Очень давно! Я и вашу бабушку и маменьку знала.

— Какую бабушку? Екатерину Всеволодовну? — живо спросила Надя.

— Да, Екатерину Всеволодовну, генеральшу Ельникову. Вас и на свете-то было, как мы с ними зачастую встречались, бывало.

— Где же вы встречали бабушку?.. Когда?.. Она здесь почти не бывала…

— Да я и сама не здешняя, душа моя. Я и сама в старости, вот пятнадцать лет всего, как сюда на жительство переехала. A ведь я жила прежде в Н-ской губернии; под самым городом, под Н-ском-то, наша ситцевая фабрика. A дедушка ваш, Андрей Аркадьевич Ельников, у нас десять лет губернатором был, так как же было мне их не знать?.. Много раз мы, бывало, встречались с бабушкой вашей, милушка моя: — и в приюте сиротском, и в богадельне, и в больницах, a то и в церквах, на Божьих службах. Бывало, выстоят они обедню, от креста идут приложившись, да, завидевши меня, поклонятся так ласково, подойдут…

— Бабушка, что прикажете: лимону или сливок? — резко перебила хозяйка дома, весьма нетерпеливо слушавшая беседу её со своей падчерицей.

— Благодарю, душа! Нынче скоромный день: можно и со сливками выпить… Ну, так вот они, бывало, подойдут и еще издали улыбаются: «Не вместе ли нам, Аполлинария Фоминична, по дороге?» — говорят. A улыбка у них такая приятная была… Бабушка ваша ведь славилась красотой… И добрая же была душа. Вся губернии о них обоих плакала, как перевели вашего деда от нас. Справедливый был человек и мудрый правитель… Давай Бог поболе таких правителей.

— Сейчас бабушка объявит, что Надежда Николаевна самого премудрого царя Соломона внучка, — по воздержавшись, шепнул Елладий сестрам.

Обе девочки тихонько фыркнули одобрительно, даже Софья Никандровна улыбнулась, не находя на сей раз нужным остановить остроумие любимого сынка, с которым сама внутренне соглашалась: уж очень был ей неприятен «подобострастный» тон, в котором Соломщикова говорила о родне первой жены её мужа. Ей казалось, что она, возвеличивая их, унижает себя и дает только этой «девчонке» повод еще больше важничать и гордиться.

A старушка между тем продолжала чрезвычайно интересовать своими бесхитростными, умными речами двоих присутствовавших: Надю, почувствовавшую к ней неожиданно живую симпатию, и Фимочку, все еще сидевшую на коленях сестры и не проронившую ни единого прабабушкиного словца. В то время, как Софья Никандровна старалась скрыть свою злость, то и дело с намерением перебивая разговор, a дети, — кроме, впрочем, Клавдии, исключительно занятой вареньем, булочками и пирожками, — переглядывались и пересмеивались за спиной бабушки, — Фима не спускала глаз с выразительного лица старухи, a головка её деятельно работала. Она слушала и думала и про себя повторяла незнакомые слова: «Фабрика, губернатор, приют, богадельня… Что это такое?.. Надо помнить! Надо спросить!.. Надя мне все расскажет».

— Они и сами у меня на фабрике не раз бывали, — продолжала рассказывать Соломщикова. — Все осматривали, всем интересовались… A в самое первое свое посещение насмешили они меня… Походили мы с ними всюду, все осмотрели, позавтракали у меня, a потом переглянулись этак с дамой, которая с ними была, да и говорят: «Аполлинария Фоминична, я к вам с повинной!..» — «Что такое, — говорю, — ваше превосходительство?..» A они смеются и смотрят на меня, будто виноватые. Я уж тут догадалась и сама смеюсь, да и говорю: «Скажите, — говорю, — ваше превосходительство, что вам угодно, я для вас все рада сделать». — «Я, — говорит, — в том виновата, что вас обманула, будто приехала посмотреть только вашу фабрику, a ведь, по правде, я к вам с просьбой приехала: хочу вас просить участие принять в нашей женской больнице: не пожертвуете ли вы на нее хоть постельное белье, перемены на две?.. Большое вам спасибо скажем…» — «А я, — говорю, — ваше превосходительство, большое вам спасибо скажу, если вы мне позволите на всю вашу больницу на шесть перемен всего — и постельного, и всякого другого белья, сколько нужно, пожертвовать; да уж, кстати, и не откажитесь и ситчику двенадцать штучек взять. Я там приказала в вашу коляску снести. На платья, — говорю, — вашим сироткам в детский приют пригодится…» Ну, Екатерина Всеволодовна моя как вскочит, да ко мне на шею! «Вот спасибо!» — говорит. И ну меня целовать!.. После сколько раз мы с ними смеялись, что вот, мол, вы приезжали со мной хитрить, a я и вас перехитрила…

Старушка и Надя дружески, искренне смеялись; смеялись и прочие, только другим тоном…

Этой разницы, разумеется, не мог заметить сразу Молохов. Его приятно поразила картина общего оживления его семьи, так дружески-весело собравшейся вокруг чайного стола. Он приветливо поздоровался с бабушкой, спросил, о чем она так оживленно рассказывает, и удивился, что Надя в первый раз слышит, как она хорошо знала её родных.

— Так, значит, вы и других знали? — спросила Надежда Николаевна, когда отец её сел также к столу и попросил и себе стакан чаю. Ей так приятно было беседовать «о своих», что она ничего не замечала и не догадывалась о неудовольствии мачехи. Такая мелочность не могла быть понятна ей. — Вы, может быть, знали и маму, и дядю Алексея?

— Как же! Знала детьми, особливо маменьку вашу. Хорошо знала… Раненько и она замуж вышла! Очень молоденькой, и как, вышедши замуж, уехала, я с тех пор уж и не видела её. A вот, как дяденька ваш, военный, в гости к отцу и матери с женой и дочкой приезжал в наши места — очень хорошо помню. Знавать я их близко — не знавала, a видывала много раз… Такая хорошенькая, белокуренькая с ними дочка была, лет трех-четырех…

— Да это, должно быть, Верочка?

— A не знаю, как их звали, не знаю… Годков тому с двадцать уж будет… Если б и знала — позабыла бы… Память-то у меня плоха.

— Конечно, это Верочка, — подтвердил Николай Николаевич. — Другой и не было у твоего дяди дочери.

— Как? Вот эта подслеповатая классная дама или кто такая она; — вмешался Елладий. — Вот что в гимназии…

— Вера Алексеевна Ельникова дает уроки в гимназии, — не глядя на него, подтвердила Надежда Николаевна и тотчас же обратилась к старушке: — Если вам угодно ее видеть, Аполлинария Фоминична, я сегодня же это могу сделать: она сейчас у меня будет. Я жду ее с минуты на минуту.

— Я не думаю, чтоб бабушка сгорала особенным желанием видеть госпожу Ельникову, — вставила хозяйка дома свое слово.

— Нет, почему же? Я очень рада.

— Её-то уж вы не знали так близко, как остальное родство Наденьки; я думала, она вас интересовать не может…

— Я видела ее только ребенком, но с удовольствием посмотрю теперь на внучку Екатерины Всеволодовны, — простодушно возразила Соломщикова.

— Верочка может вам много рассказать о бабушке, — сказала Надя, — она все свое детство прожила с ней…

— И даже — всю молодость! — вставил Елладий.

Этого Аполлинария Фоминична уж не захотела пропустить без внимания, как с умыслом не замечала того, что говорила его мать.

— Таким молокососам, как ты, дружок, все люди, пережившие двадцать лет, кажутся стариками. Это потому, что самому тебе уж очень бы хотелось скорей попасть во взрослые люди… A что, каковы у тебя нынче отметки по ученью?.. В прошедшем году ты очень плохо шел в науках…

— Учусь, как умею, — буркнул Елладий.

— Надо лучше стараться, — твердо сказала бабушка. — Ноне такое время, что и с девиц много познаний требуется, a уж мужчине без познаний быть — все одно, что без головы и без рук народиться: пропадет.

— Конечно, так, бабушка, — с плохо сдержанной досадой сказала Софья Никандровна, — учиться необходимо; но из кожи лезть для того, чтоб хлеб себе снискивать, не всякому необходимо. Благодарение Богу, мои дети пропасть от бедности не могут…

— Мужчине стыдно на готовое рассчитывать, — заметил, вслушавшись, сам Молохов. Занятый своими мыслями, он часто рассеянно относился к окружавшему и теперь не слышал начала разговора.

— Почему же, если родители его могут обеспечить?

— Лучшее обеспечение у каждого человека в голове.

— Вот и я тоже говорю! — обратилась старуха к Николаю Николаевичу. — Стыдно мальчику плохо учиться!.. Не знаю, как теперь отметки у него… Лучше ли?

— Похвалить нельзя! — ответил Молохов.

Тут Елладий не выдержал и, с громом отодвинув свой стул, хотел было уйти, но бабушка и отец в один голос остановили его.

— Постои, молодчик! Куда спешишь? — спросила Аполлинария Фоминична, нимало не смущаясь очевидным гневом Софьи Никандровны. — От добрых советов старших убегать не годится…

— A тем более убегать с таким громом, — прибавил отец.

— Уж, верно, не хороши у тебя отметки, что ты так испугался о них разговора?

— Какое кому дело до моих отметок! — дерзко закричал Елладий, весь красный от злости. — Что вам до меня?

— Потише, дружок!.. Мне до тебя большое дело, потому мать твоя мне сродни приходится.

— Не грубиянь, Елладий, — не возвышая голоса, сказал отец, но тон этих слов был таков, что Софья Никандровна с испугом взглянула на мужа и, желая как-нибудь уладить дело мирно для своего любимца, тихо сказала:

— Разумеется, Елинька… Ты понимаешь, что папа и бабушка говорят любя тебя…

И она попыталась взять его за руку. Но, не привычный сдерживать свой нрав, в особенности с матерью, Елладий злобно сбросил с себя её руку так сильно, что она крепко ушибла пальцы о доску стола, и закричал:

— Отстаньте! Убирайтесь с вашей любовью! На коего она…

Он не докончил. Отец его вдруг поднялся, побледнев от гнева.

— Ты смеешь так… с матерью?! — проговорил Молохов, задыхаясь от гнева, — Негодяй!.. Пошел в свою комнату!

Елладий вышел, ни на кого не глядя. Все присмирели. Генерал, молча, нахмурившись, опустился на свой стул. Хозяйка дома оперлась рукой на стол, закрыв лицо батистовым платком. Серафимочка прижалась к старшей сестре. Все девочки сидели, не шевелясь, и Клава перестала есть, забыв о сливочном безе на своей тарелке.

— Жаль, — прервала первая тягостное молчание Аполлинария Фоминична. — Нравный он у вас, непочтительный… Нехорошо…

— Что ж, мальчик самолюбивый… Ему стало обидно… — начала было мать.

— Нам обидно, что сын у нас дерзкий и никуда не годный растет! — оборвал ее генерал.

— Отчего ж «никуда не годный»? — обиделась Софья Никандровна. — Ты, когда рассердишься…

— Мы, знаешь ли, лучше об этом после поговорим! — снова перебил её речь Николай Николаевич. — Что следовало бы его отдать в какое-нибудь закрытое учебное заведение, подальше от домашнего баловства, — в этом никакого нет сомнения. Но… теперь не время рассуждать об этом. Утомлять Аполлинарию Фоминичну такими домашними сценами совсем не годится… Вы уж нас простите!

— Э, батюшка Николай Николаевич, мне недаром восемьдесят три года: всего я в жизни насмотрелась, и знаю, что в самой лучшей семье не обойтись без горя, да без домашних переделок… Это что еще — мальчик, юнец, его и поучить, и наставить на хорошее можно, лишь бы согласно… не было бы с одной стороны разума, a с другой баловства…

— Да, вот, именно!.. Баловство да поблажки с детства не мало людей погубили… Ну, — обратился генерал к девочкам, переменив топ: — вы что, стрекозы, присмирели? Что пирожка не докушиваете?.. На здоровье!.. Просим покорно!.. A твой чай? Надя, совсем простыл.

— Это не мой, папа, это Фимочкин… Она что-то его не кушает.

— Да она так к тебе приклеилась, что её и не видно.

— Любимица, должно, старшей сестрицы? — улыбаясь, спросила старуха.

Софья Никандровна досадливо отвернулась и принялась перемывать чашки. В её мнении, и в этой семейной неприятности опять-таки виновата её падчерица.

Разговор кое-как возобновился между гостьей, хозяином и его старшей дочерью. Надежде Николаевне доложили, что пришла Вера Алексеевна Ельникова, и старушка снова выразила желание ее видеть. Генерал сам пошел вместе с дочерью просить Веру Алексеевну. Софья Никандровна, между тем, немного успокоясь, поняла, что ей, волей-неволей, остается примириться с обстоятельствами и не ухудшать дела дурным расположением духа. Вследствие этого она приняла Ельникову очень любезно, изъявила даже сожаление, что так давно её у себя не видела, что она так не добра, что, часто посещая Наденьку, никогда к ней не заходит… Хотя разговор её старой родственницы, с появлением новой гостьи, снова перешел на господ Ельниковых и их старое знакомство, но его уже никто не прерывал недовольными или насмешливыми минами.

Аполлинария Фоминична посидела до половины десятого и затем объявила, что ей пора. Прощаясь, она поцеловалась с обеими молодыми девушками и просила их иногда навещать ее, старуху, что она им всегда будет очень, очень рада. Она произвела такое хорошее впечатление на Ельникову, да на сей раз впервые и на Надю, до сих пор её совсем не замечавшую, что обе они и побывать у ней обещали, и искренне решили свое слово сдержать. Когда Надя повела Серафиму спать, девочка прильнула к ней на прощанье с просьбой завтра опять взять ее к себе, в её комнату.

— Сегодня нам помешали, — говорила она, — a у меня теперь столько, столько нового! Ты мне завтра все это, все должна рассказать!

Надежда Николаевна обещала, и из детской поспешно прошла к себе. Там ее ожидала еще её двоюродная сестра, уже совсем готовая уехать.

— Ну, что, устроила? — было первым словом Нади.

— Устроила! Завтра же Савина придет в гимназию в своем дешево купленном бурнусе, — улыбаясь, отвечала Вера Алексеевна. — Только знаешь что, Наденька, я боялась, чтоб им не показалась подозрительной такая дешевая цена, как ты назначила, я и велела Иванихе, чтобы она не сразу… чтоб запросила рублей десять…

— Ах, Верочка, да нет у неё, у Мани, десяти рублей, пойми же!

— Прекрасно понимаю. Да разве ты не знаешь, как с такими торговками все торгуются?.. Не беспокойся, Марья Ильинична сейчас половину даст и нещадно торговаться начнет; тогда Иваниха ей и уступит.

— Ты приказала ей, чтоб она за пять уступила?

— За пять, за пять с полтиной, — не больше! A то, видишь ли, такой бурнус… Нельзя же, ведь сию минуту видно, что он совершенно новый, двадцати-тридцати рублевый бурнус… Еще, пожалуй, заподозрили бы…

— Никогда они не догадаются! С какой стати? Маня подумала бы скорей всякую небывальщину, чем меня заподозрила в такой хитрости с ней.

— Да и мне кажется, что лучше бы ты прямо ей подарила. Разве, чтобы что-нибудь Иванихе заработать дать… Вот, тоже несчастная старуха! После смерти дочери частенько ей голодать приходится…

— Знаю!.. Нет, я не для неё. Иванихе я всегда могу помочь, a мне для Мани не хочется… Пусть лучше думает, что сама купила… Она и то уж как-то тяготится…

— Правда, правда! Она и мне говорила, что не знает, как и чем тебе когда-нибудь отплатить, что ты их всех содержишь с тех пор, как брат её болен…

— Вот пустяки какие!.. Где же содержу? Откуда? — покраснев, возражала Надежда Николаевна.

— Откуда? — смеясь, повторила Ельникова. — Из собственного кармана! Ты, наверное, тратишь на них все, что тебе дает отец.

— Так разве можно на эти семью содержать? Да a не все же трачу, далеко не все…

— A ты думаешь, Савин сам больше имеет жалованья? Пожалуй, меньше… Да что об этом говорить! Прекрасно делаешь, что бедным людям помогаешь вместо того, чтоб на вздор разбрасывать деньги… Ну, a теперь прощай, милая!.. Поздно; пора мне домой…

— A мне еще надо к завтрашнему пробному уроку приготовиться. Целый день так прошел, что я его и не видела, и не успела даже присесть за дело.

И Надежда Николаевна, проводив кузину, переоделась в блузу и села к письменному столу — заниматься.

Все в доме давно уже спали, кроме неё да отца её, когда вернулась, далеко за полночь, её мачеха с большого званого вечера, куда ездила, чтоб развлечься и успокоиться после домашних неприятностей.

Так Софья Никандровна сама себе объясняла желание свое ехать в гости, одеваясь на вечер, после отъезда бабушки. Она напоминала об этом вечере и мужу, но Николай Николаевич отговорился служебными занятиями, как отговаривался почти всегда от всяких приглашений. Он только что выслал из своего кабинета сына, которого призывал для строгой головомойки. Выговоры отца имели кое-какое влияние на Елладия, хотя довольно скоро забывались; зато он вымещал всякое неудовольствие на матери. Ей и в этот вечер пришлось еще раз выслушать грубости сынка, когда она пришла проститься с ним и утешить его на сон грядущий. Это, впрочем, было ей не диво и не помешало весело провести время в гостях…

Часов в двенадцать Надежде Николаевне послышалось, что Виктор плачет. Она пошла в детскую посмотреть, в чем дело, но оказалось, что она ошиблась.

«Зайду проститься с папой, — подумала девушка, — он верно еще не спит».

Николай Николаевич не спал. Он только что отложил прочитанные бумаги и думал взяться за книгу. Он очень обрадовался, когда она вошла.

— Ты не спишь еще, Надюша? — удивился он. — A я думал, что уж ты второй сон видишь…

— Нет, папочка, я никогда не ложусь ранее часу. У меня и теперь еще дело есть… A я пришла проститься. Спокойной ночи!

— Спокойной ночи, душа моя! Долго не засиживайся за книгами: береги зрение.

Надя присела возле отца, на ручку его глубокого кресла, он обнял её талию, и оба они разговорились и не заметили, как прошел час в беседе.

Грохот кареты, въезжавшей во двор, напомнил им о времени:

— Ого, как мы засиделись! Это мама вернулась: значит, уж второй час. Прощай, голубушка, спи спокойно!

И Молохов поцеловал дочь, a она поспешила уйти в свою комнату, не желая встречаться с мачехой.

— «Не ставу больше заниматься! — решила она. — Авось и так хорошо сойдет. A какая славная ночь!..»

Она затушила лампу. В искрившееся блестками окно смотрела полная луна.

«Слава Богу, — было последней мыслью Надежды Николаевны перед сном, — завтра Маня придет в гимназию в теплом бурнусе!..»