В разлуке
Горько плакала Фимочка, расставаясь со своей сестрой. Надя утешала ее, что в деревне славно — все в цвету, везде зелень; ягоды поспели, скоро и фрукты в саду будут зрелы; Фима будет гулять по полям, собирать грибы в лесу. Девочка слушала неохотно и недоверчиво, и на все похвалы деревне и все утешения Нади отвечала ей только одно:
— Если там так хорошо, отчего же ты не хочешь ехать с нами?..
— Я не могу, моя милая, — возражала старшая сестра, — у меня есть дело здесь. Я большая и не могу думать об одном удовольствии…
— Нет, — со вздохом отвечала Серафима, — уж какое там удовольствие без тебя… Уж лучше бы я здесь с тобой осталась…
Но об этом, конечно, и речи быть не могло, и в половине июня все Молоховы, кроме отца и старшей дочери, выехали до осени из города.
Два с половиной месяца этого лета, проведенные Надеждой Николаевной вдвоем, с глазу на глаз с отцом, в прилежной работе на пользу ближнего, с редкими перерывами, посвящаемыми удовольствиям, в виде поездки в праздник за город, катанья в лодке по реке со своими приятельницами или прогулки в лунный вечер с отцом, — всю жизнь потом вспоминались ею отрадно. Она почти ежедневно виделась с Верой. То помогала ей шить, то уводила куда-нибудь подышать свежим воздухом, возила ее кататься, забирая с собой и Машу Савину, «по дороге», как она говорила, хотя лошадям, оставшимся в полном её распоряжении, приходилось для этого делать добрый крюк. Иногда у Надежды Николаевны собиралось несколько подруг, и тогда в тихом, опустевшем доме Молоховых поднимался дым коромыслом от болтовни, пения и игры на фортепиано. Генерал, когда бывало время, с удовольствием присоединялся к «молодой компании» и часто дивился, какая его дочка веселая да оживленная стала. Он совсем не знал, с этой стороны, её характера. Раз он окончательно был изумлен, войдя в чайную и увидав там, за обычным ей ранним чаем, «бабушку» Аполлинарию Фоминичну и целое общество незнакомых ему лиц, с которыми превесело беседовала Надя, разливая чай на хозяйском месте. Дело в том, что Надежда Николаевна давно собиралась попросить к себе в гости старушку и воспользовалась праздничным днем, чтобы исполнить свое намерение. Она просила не ее одну, a также и жилицу её Лукьянову с детьми. Старший гимназист, разумеется, ни за что не явился бы, как бы его ни просили, a потому Молохова и удовольствовалась меньшими, с которыми, кстати, они все, особенно Савина, дававшая уроки девочке, были хорошо знакомы. Все это общество показалось очень многочисленным Молохову; но, когда его познакомили со всеми, он ни за что не согласился с Аполлинарией Фоминичной, предположившей, что дочка захотела его своей кутерьмой со света сжить и не дает ему покоя в собственном доме.
— Напротив, бабушка, я рад, сердечно рад, что Надюша моя, оставшись со мной одна, не скучает. Спасибо вам, что ее не забываете, a я её гостям всегда бываю рад, — возразил Молохов.
Истину своих слов он подтвердил тем, что весь вечер провел вместе с гостями своей дочери.
Но такие удовольствия случались раз, два в неделю, не больше. Остальное время было посвящено занятиям. Кроме Юрьиных, нашелся еще один урок, который Надя с радостью приняла. Да и сама она, дома, училась прилежно английскому языку и брала уроки музыки. Музыка была любимым предметом её, но до сих пор не было временя заниматься ею серьезно, да к тому же и не хотелось ей играть в гостиной, на виду у всех, мешая гостям своей мачехи или ей самой. Теперь, на просторе, она много играла каждый день, a три раза в неделю приезжал к ней лучший учитель в городе. Игра её совершенствовалась заметно, и она сама так полюбила музыку, что с горестью помышляла о том, что скоро лишится возможности свободно ею заниматься. Раз, беседуя с отцом, она высказала ему свою печаль. Он сначала удивлялся, но, подумав, согласился с ней, что ей неудобно играть на общем рояле, на котором целыми днями то учились, то просто бренчали Поля, Риада и Клавдия, не говоря уж о самой Софье Никандровне и её гостях. Он ничего не отвечал дочери, но на другой день предложил ей прокатиться с ним, a когда они сели в коляску, он спросил ее:
— Тебе все равно, если мой подарок опередит на несколько недель день твоего рождения?
— Совершенно все равно. Но мне, право, ничего не нужно…
— Ты сама своих нужд не знаешь, — улыбаясь, возразил отец. — Тебе необходимо маленькое пианино, которое ты поставишь в своей комнате, чтоб не пропали даром твои теперешние занятия музыкой.
И пианино, при помощи услужливого учителя музыки, было в тот же день выбрано и заняло почетное место в хорошенькой комнате, приводившей в такой восторг маленькую Фиму.
Справляя, за несколько дней до возвращения всей семьи, новоселье своего дорогого пианино, в обществе своих приятельниц, Надежда Николаевна не ведала, что этому подарку отца, доставившему ей столько радости, суждено еще было усладить её бедной маленькой сестре много печальных часов, — последних часов её недолгой жизни…
В письмах своих к мужу, Софья Никандровна никогда не распространялась о своей деревенской жизни, ограничиваясь общими фразами да множеством поручений. Дети никогда не писали отцу, a тем более нелюбимой сестре. Раз только Клава сделала в письме матери кривую приписку, в которой просила «милую Надю» попросить бабушку прислать ей вяземских миндальных коврижек, без которых ей очень скучно. Вот и все. В предпоследнем письме мачехи Надежда Николаевна прочла, однако, что Серафиме деревенский воздух совсем не принес пользы, что она все болеет, исхудала так, что от слабости с трудом передвигает ноги и сделалась невозможно капризна.
— Бедная Фимочка! — вздохнув, проговорила Надя. — Видно, ей в самом деле лучше было бы остаться с нами.
За несколько дней до возвращения Молоховых, приехала часть прислуги и ключница Анфиса, которая я передала барышне незапечатанную четвертушечку бумаги, на которой она с трудом разобрала начертанные карандашом крупные, полуистертые буквы Фимочкиного послания.
«Как я рада, что скоро тебя увижу! — писала она. — Я больна. Теперь уже совсем больна. Хорошо, если приеду, a если нет, — прощай Надечка! Я тебя очень люблю, очень! Больше всех. Мне без тебя было скучно… Я рада уехать отсюда к тебе, рада буду посидеть с тобой опять в твоей комнате. Хоть бы скорей! Твоя сестра Фима».
Слезы выступили на глаза Нади, когда она разобрала разрозненные строки, которые здесь приведены в порядок и исправлены. Она горько упрекнула себя в том, что сама ранее не вспомнила, что Фимочка уже знает писаные буквы, и не догадалась написать ей. Она призвала Анфису и со слезами слушала её рассказы о болезни меньшой сестры, о том, как она, у всех на глазах, ежедневно слабела и таяла, «что Божья свечечка пред иконой».
— Уж мы с нянюшкой их всячески от сглазу и вспрыскивали, и отчитывали, и по зорькам росой умывали — нет, ничто не помогает! — рассказывала ключница с видом убеждения в силе таких лекарств. — Уж, видно не жилица она на свете! Так, верно, ей на роду написано…
— Как?! Неужели ей в самом деле так плохо? — в ужасе вскричала Надежда Николаевна, и сердце её сжалось до боли от горя и раскаяния, что она, среди своей деловой, впервые самостоятельной жизни, почти забыла о бедненькой больной, не любимой в семье сестре своей. — Так зачем же ее не лечили? — продолжала она расспрашивать. — Разве доктора не приезжали к ней?..
— И, барышня, какие там доктора!.. Был раз доктор, — у барыни зубы болели, так посылали за ним лошадей в уездный город, — да что в нем толку?.. Сама барыня сказывала: «Это коновал какой-то! Куда ему людей лечить?..» Серафиму Николаевну поглядел и говорит: «Желудок, говорит, у неё засорен, касторки надо дать — и как рукой снимет». A чего же там засорен, когда у них во суткам маковой росинки во рту не бывает? Так сболтнул, чтоб только сказать что-нибудь…
— Так отчего ж отсюда доктора не выписали? Написали бы и мы Антона Петровича попросили бы…
— Да слышно было, что барыня думали выписать, a потом так порешили, что барышня и здесь также хворали и что не стоят выписывать, потому сами скоро назад, в город, переедут…
Надя ушла в свою комнату с очень тяжелым сердцем. Она сейчас же села к своему столу, выбрала самую красивую из своих бумажек, на которых никогда не писала, a держала только как украшение своего письменного прибора, разыскала конверт, окруженный гирляндой цветов, и крупными буквами нависала ответ Фиме в самом веселом духе, как только могла ласковей и шутливей, чтоб по возможности развеселять больную девочку. В конце, обещая ей долгие беседы в своей комнате, она говорила, что в ней еще завелась такая прелесть, такое чудо, которое наверное приведет ее в восторг. «Приезжай только, — заканчивала она свое письмо, — ты увидишь, какой сюрприз нам с тобой приготовил папа. A заранее сказать, что именно, — не хочу: догадайся!.. A не догадаешься — тем лучше: больше тебе будет удовольствия, когда сама увидишь».
Догадаться Фимочка, разумеется, не могла, но это красивое письмецо сестры много доставило ей счастья и много помогло маленькой страдалице терпеливее перенести последние дни разлуки и тяжесть обратного путешествия. Лежа в карете на подушках, она крепко сжимала цветной конвертик с письмом Нади, по целым часам молча глядела в окно на мимолетные облака, на бежавшие мимо поля и деревья и все думала о том, что ожидает ее в Надиной комнате. По временам, даже счастливая улыбка появлялась на бледном, исхудавшем личике…
В конце августа погода было сразу повернула на осень, так что Молохов, по настояниям дочери, телеграфировал жене, чтобы она, ради Серафимы, переждала, не пускалась в обратный путь, если холод и дождь будут продолжаться. Но после нескольких бурных дней солнышко скоро появилось и пригрело землю. К этому времени Надежда Николаевна успешно закончила одно предпринятое ею дело: маленькая Юрьина была принята в третий класс гимназии. Но мать её умоляла Молохову продолжать с ней послеобеденные занятия. Сама она была слабая, болезненная женщина и не могла следить за уроками дочери. Надежда Николаевна не отвечала решительно: она не знала, каково будет здоровье Серафимы. Она обещала дать ответ через неделю за себя или рекомендовать другую временно, вместо себя. У неё была еще одна приятельница и подруга, Наташа Сомова, тоже окончившая курс вместе с ней, богатая девушка, очень желавшая испробовать свои силы в педагогическом деле. Её-то она и рассчитывала попросить заменить себя, пока ей нельзя будет оставить больной сестры. Таким образом, ни она, ни Савины ничего бы не потеряли, и Юрьиной не пришлось бы иметь дело с другими, незнакомыми людьми. Юрьина хорошо сохраняла их тайну, потому что была предупреждена обо всем заговоре самой начальницей гимназии, хорошо с ней знакомой. Таким образом, все дело улаживалось хорошо. Савина, благодаря помощи Молоховой, спокойно могла продолжать курс, довольствуясь двумя, тремя послеобеденными уроками. Соломщикова, благодарная ей за успешное приготовление к гимназии крестницы, просила ее давать уроки её меньшому брату и продолжать наблюдать за занятиями девочки и щедро вознаграждала её труды. Маша не знала, как ей и благодарить Веру Алексеевну и Надю за доставление ей такого урока. Она несколько раз принималась убеждать свою подругу, что она напрасно рискует неудовольствием Софьи Никандровны и мнением своего круга, что они прекрасно могут обойтись её личными заработками; но Надежда Николаевна об этом и слышать не хотела. Она желала иметь занятия сама для себя, ей дела нет ни до чьего мнения, кроме своего собственного, и ни до чьих одобрений, кроме отцовского и всех честных людей, разделяющих его взгляды на жизнь. Она хочет и будет давать уроки, a если она желает тратить свои заработки на то, чтобы близким ей людям, как Машины отец и мать, жилось на свете приятней, и они сами согласны и позволяют ей доставлять себе такое удовольствие, то никто в этом помешать не может. Никому, a в том числе и ей, Маше, никакого до этого дела нет.
Вообще, всегда кроткая и спокойная девушка, как только речь касалась этого, задушевного для неё, предмета, становилась раздражительна и говорила так резко и решительно, что Савиной приходилось покоряться её воле из страха ссоры, разрыва с подругой, которую она преданно любила, которой была столько и так глубоко обязана. Она скорее готова была побороть и смирить свое, порой восстававшее, самолюбие, чем рисковать её дружбой.
Итак, теперь весь вопрос заключался в состоянии здоровья маленькой девочки, которую Надя, едва сдерживая слезы, приняла на свои руки в самом начале сентября и понесла по лестнице в дом.