Лицемерие

Едва она забылась, в её комнату вошла Марфуша — доложить, что из магазина приехали мерку снимать для траурного платья.

— Ничего мне не нужно шить! — раздражительно отвечала Надежда Николаевна. — Какой вздор! На что эти трауры?.. Кому они нужны?

И она решительно повернулась на другой бок и приказала горничной уйти и не будить eё, хотя бы она проспала до вечера.

Горничная вышла в недоумении. Зная хорошо отношения господ и не желая возбуждать гнева барыни против Надежды Николаевны, она сообразила, что сделать.

— Барышня моя всю ночку не спала, — сказала она швее из магазина, — все плакала по сестрице, а, вот, нельзя ли по этому платью сшить? Оно на них хорошо сидит…

Швея согласилась, но этим Марфуше не удалось уладить неприятностей. Подавая своей барышне чай в её комнату, она доложила, что барыня приказала ей к двенадцати часам быть в зале на панихиде по Серафиме. Надя ничего не отвечала, однако, решила, что пойдет, — ей хотелось помолиться, но не хотелось, чтоб ее видели, и она была бы принуждена разговаривать с своими домашними. Ей хотелось бы тишины и полного уединение… Даже отца она приняла неохотно и мало с ним говорила, когда он зашел ее проведать. Когда же, около полудня, вбежала к ней Полина, одетая, в ожидании настоящего траура, в белое платье с черными бантами, Надя вся вздрогнула и с неудовольствием оглядела её наряд. Тем не менее она поднялась было, но сейчас же опустилась на свое место, как только вникла в смысл оживленных рассказов сестры.

— Иди же, иди скорее, Надя! Священники уже пришли, и много знакомых собралось: Красовская, Ильина, княгиня Мерецкая, все Грабины, Эйерман обе сестры — все так маму утешают, уговаривают… Княгиня так плачет, так плачет, — своих детей вспоминает… А старуха Грабина тоже так хорошо, так чудесно говорила нам о воле Божией, о терпении, о том, что Фимочкиной душе отрадно с божьими ангелами летать, что горевать по маленьким детям грешно…

«Когда дети умирают, они делаются маленькими ангельчиками», — вспомнились Наде Фимочкины слова, и вдруг она сама не успела определить, плакать ли ей захотелось, или рассердиться, как неожиданно для самой себя крепко рассердилась. Гнев так и охватил ее всю. Она разом похолодела и чувствовала, что у неё захватывает дыхание, что еще минута — и она в состоянии броситься на эту бездушную, разряженную девчонку и грубо вытолкнуть ее вон…

Поля, между тем, продолжала рассказывать, чуть не захлебываясь от своих слов:

— Ах, как Анфиса, и нянюшка, и Таня рыдают — ужас! — кричала она, вертясь перед зеркалом, оправляя свои траурные банты и ничего не замечая. — Мама говорит, что всем им за это купит по платью: они так любили Фиму!.. Да, все плакали! Знаешь, мы все так ревели, так ревели, особенно когда этот дурачок Витя подошел к Фимочке и начал тянуть со стола скатерть: «Зачем, говорит, она на стол легла? Зачем она шалит?.. Снимите ее, я тоже хочу так полежать!..» Такой смешной!.. Мама как закричит! Бросилась, схватила его, кричит: «Мальчик, мой мальчик, что он говорит, Боже мой!..» Ну, папа велел увести Виктора и больше его в залу не впускать…

— И папа там? — с трудом выговорила Надежда Николаевна.

— Нет, папа вошел только, когда Витя и мама закричали… Он в кабинете. Но он придет, когда начнут служить… И бабушка сказала, что придет. Она тоже больна, ты знаешь? A m-lle Naquet говорит, что это вздор её болезнь; знаешь, она говорит: старые люди всегда смерти боятся, оттого, что им скоро придется самим умирать…

— Никто не знает, кому когда умирать придется. Не болтай пустяков… Вон, Фима моложе вас всех…

— Да, бывает, разумеется… Так что ж ты, Надя? Одевайся же скорее! Ты не успеешь… Сейчас, начнется…

«Комедия Софьи Никандровны?» — чуть не сорвалось с языка Надежды Николаевны, но она пересилила себя.

— Не беспокойся обо мне, — начала было она, — иди себе…

Но не успела она окончить фразы, как в её комнату тихо, чинно, с искусственно печальной физиономией, вошла Ариадна. Её сложенные бантиком губы, её опущенные глаза, которым она старалась придать вид печали — все в лице её словно задавало окружавшим вопрос: не правда ли, какая я прелестная, благовоспитанная девочка? Уж как я убита смертью сестры, a сдерживаюсь.

Если болтовня Аполлинарии внушила негодование старшей Молоховой, то лицемерная рисовка второй сестры её положительно возбудила в ней отвращение.

— Что тебе нужно? — резко спросила она.

— Maman vous fait dire… (Мама прости вас…) — кротко вздохнув, начала Ариадна.

— По-русски! — закричала Надежда Николаевна.

Риада подняла на нее взор, полный изумления, чуть-чуть пожала плечами, но послушно перевела:

— Мамаша (она в последнее время всегда называла так Софью Николаевну, потому что так звала свою мать маленькая княжна Мерецкая) просит не медлить. Все уже собрались, и сейчас начнется панихида по нашей бедной Серафимочке…

— Хорошо, — снова резко прервала старшая сестра, — уходите!.. Идите обе… я не пойду!

— Не пойдешь!?. — ахнули обе девочки разом.

— Mais c'est inconvenant! (Но это не вежливо!) — прибавила Ариадна.

— Пошла вон! — не сдержалась Надя. — Слышишь, Риада?.. Пошла прочь от меня, бессердечная, лицемерная девчонка!.. Иди и ты, Поля, да постарайся хоть раз перекреститься за сестру искренне, a не для того, чтобы похвалили гости…

Маленькие Молоховы вышли. Надя встала и быстро начала ходить по комнате, стараясь сдержать негодование и огорчение, готовые вырваться рыданиями.

— Несчастные, несчастные!.. — повторяла она, невольно останавливаясь на ходу, то ломая руки, то обмахивая свое разгоревшееся лицо.

Минут через пять ручка дверей её снова повернулась и из, них раздался голос отца её:

— Надюша, можно войти?

Она сделала над собой усилие, чтоб ответить:

— Войди, папа… Что ты хочешь?

— Я пришел узнать о тебе, милочка! — Николай Николаевич вошел и взял за руку дочь, пытливо глядя в её взволнованное лицо. — Дети там сейчас сказали, что ты не придешь на панихиду… Я думал: уж не больна ли ты?

— Нет, папа, я здорова, но… Я не выйду туда.

— Отчего же, родная?.. Оно, конечно, тяжело, но… Помолиться надо же.

— О, я молилась о ней много, пока она была жива! Я и еще помолюсь не раз, но… Не при такой обстановке.

— Как хочешь. Я понимаю, тебе неприятно это сборище… Но что же делать! Так водится… Показывать участие…

— Ну, и пусть его показывают тем, кто в нем нуждается, a меня болезнь Фимы отучила от всех этих участий: я не мастерица играть комедии, по заказу плакать и благодарить за утешения!.. Иди, папа, тебя будут ждать.

— Я пойду. Тебя тоже ждали, Наденька… Смотри, чтоб это не показалось странным, чтоб тебя не осудили…

— A на здоровье, кому охота… Неужели это тебя смущает?.. Я не могу из-за таких опасений поступать против своей совести…

— Ну, Бог с тобой!

Генерал направился к дверям. Наде вдруг почему-то стало совестно и жаль своего отца, Она сделала несколько шагов вслед за ним, взяла и поцеловала его руку. Молохов остановился, тронутый, и крепко поцеловал ее в голову.

— Ты не сердись на меня, — сказала она. — Право, я не могу… Ты, ведь, знаешь, как я ее любила… Я лучше помолюсь о ней здесь одна…

Слезы слышались в её голосе. Слезы навернулись и на глазах отца.

— Как знаешь, моя душа… Я не неволю, только… видишь ли, не обвиняй их очень строго… Всякий по-своему… В них нет того… Что в тебе…

Молохов затруднился дальнейшей речью.

— О, папа! — возразила Надежда Николаевна более твердым голосом: — что мне за дело осуждать?.. Жаль, что дети растут такими… исковерканными… А, впрочем… Иди скорей: тебя ждут! И скажи, пожалуйста, что я больна, что у меня очень голова болит.

Это была совершенная правда.

Отец пошел в залу на панихиду, a дочь его опустила шторы и легла — не спать, a тихонько поплакать задушевными, искренними слезами над бедной маленькой девочкой, которую чрез несколько шагов от неё так громко оплакивали официальными слезами люди, от которых при жизни она не видела ни ласки, ни привета.

На другой день Серафиму похоронили. Кортеж был очень богатым: у Молоховых так много было знакомых…

Надежда Николаевна не шла с мачехой и сестрами, которые шествовали в глубоком трауре и пешком за парчовым гробом, a ехала в карсте. Когда своя и гостя разъехались, она попросила отца отвезти ее к Вере Алексеевне. Ельникова не была на похоронах, потому что была не совсем здорова, т. е. попросту порядочно-таки больна сильной простудой горла, что с умыслом скрывала от двоюродной сестры, чтоб еще не увеличить её забот и печали. У неё Надя провела целый день, a вечером, вернувшись, прошла прямо к себе и легла.

Несколько дней потом она усердно избегала встреч и разговоров со своими домашними, кроме, впрочем, отца, да отчасти Клавы. Клавдия непритворно скучала по Фимочке и приходила побеседовать с ней, помянуть прошлое со старшей сестрой. Они вообще теперь были друг другу ближе, чем остальные дети Молоховых.

Пошло все своим чередом, — дни за днями, месяца за месяцами, для кого — в однообразия постоянных занятий, в строгом исполнении обязанностей, возложенных жизнью на каждого человека, для других — в бесконечной цепь удовольствий, мелочных забот и праздности. Надежда Николаевна старалась наполнить свои дни занятиями, особенно в первое время после смерти Серафимы, когда ей было необходимо лихорадочной деятельностью заглушать печаль и чувство одиночества. Не стесняясь более неудовольствиями мачехи, она еще взяла несколько уроков и все выручки свои употребляла на семью Савиных, a не то на подарки бедным воспитанницам, на плату за их учение в гимназию. Сама она, к величайшему отчаянию мачехи, была до того неприхотлива в туалете, что у неё на себя не выходило даже половины того, что давал ой отец. От выездов она упорно отказывалась. Она терпеть не могла этих выставок нарядов и веселья по заказу; танцев же она с детства не любила.

Софья Никандровна, наконец, махнула рукой и открывала свое горе только в беседах с близкими ей, горько жалуясь на своеволие, избалованность падчерицы и на сильное потворство её мужа. Тем не менее жизнь их все более шла врозь. Надежда Николаевна утром рано виделась с отцом и по вечерам иногда по несколько часов проводила с ним, когда мачехи не было дома; но с остальными членами семьи часто не виделась по целым дням, обедая то у Ельниковой, то у Савиных, то проводя целые дни в гимназии, помогая начальнице в какой-нибудь большой работе. Часто она оставалась у Юрьиных, с которыми все ближе сходилась, и у Соломщиковой бывала нередко. Она вообще избегала проводить время в семье, чувствуя себя в ней все больше чужого. Аполлинария Фоминична часто выговаривала своей внучке: зачем, она отдалила детей своих от старшой сестры. Старшая сестра им хороший пример, и едва ли бы девочки не выиграли больше от её влияния, чем от наставлений своей француженки… Госпожа Молохова, из уважения к бабушке, не спорила, но втайне считала ее выжившей из ума старухой и презрительно относилась к её советам. Она вообще не могла попять людей, которые находили в её падчерице какие-то особенные достоинства. «Глупая, самонадеянная девчонка, с самыми грубыми вкусами и страстью рисоваться своими серьезным направлением» — вот какого мнения она сама была о старшей дочери своего мужа. «Но дай Бог, чтоб мои дочери были такие педантки ил деревяшки», — прибавляла госпожа Молохова. Почему она вообразила, что Надежда Николаевна деревяшка — трудно сообразить; разве только потому, что она не выказывала ей особой благодарности за её заботы по части её туалета и, очевидно, тяготилась её ценными подарками. Во всем другом трудно было найти человека отзывчивее и впечатлительнее Нади Молоховой. В ту весну она давала уроки в гимназии за свою кузину, которая неожиданно уехала в начале марта за границу. Дело было так. Вера Алексеевна, простудившись зимой, никак не могла поправиться. Её доктор, Антон Петрович, боялся серьезных последствий этой простуды и горячо ухватился за возможность отправить ее от нашей северной распутицы на юг. Ее упрашивала поехать с ней Юрьина, уезжавшая в Италию и южную Францию; её собственное здоровье вынуждало ее расстаться с дочерью, которую она поручила заботам самой начальницы гимназии. После экзаменов Александра Яковлевна сама выезжала за границу и должна была привезти Олю к её матери. Но бедная женщина заранее приходила в отчаяние от мысли, что она расстанется с дочерью, да еще должна будет одна-одинешенька жить с чужими людьми, в чужой земле. Она искала какую-нибудь спутницу, но, тихая и очень застенчивая от природы, она очевидно боялась сообщества неизвестной ей особы и несказанно обрадовалась предложению доктора переговорить с Ельниковой. С ней они были уже знакомы. Она ей правилась и была бы очень счастлива ехать именно с ней. Антов Петрович знал, где ему искать союзника, и тотчас же обратился к Наде Молоховой. У той живо загорелось дело.

Прежде всего она переговорила с начальницей гимназии и, только устроив все с ней, убедясь, что Вера не потеряет места из-за этой поездки, отправилась уже к кузине. Вера Алексеевна, разумеется, с первых слов стала на дыбы против этих фантазий. Она совершенно здорова, совсем не хочет терять своего места, катаясь по Венециям и Ниццам, предоставляет это богатым барышням, которым больше нечего делать, и т. д. Но, окруженная такими тонкими дипломатами, как Надежда Николаевна, доктор и Александра Яковлевна, она должна была уступить общим настояниям. К величайшей радости Нади, еще снег не сошел с окрестных полей, как обе путешественницы уехали, сопровождаемые пожеланиями своих немногих, но искренних друзей.

— Теперь ты будешь каждое утро проводить в гимназии за Веру Алексеевну; ты очень будешь занята, — сказала Наде Маша Савина, возвращаясь с ней вместе с проводов, — тебе невозможно оставить за собой утренние уроки…

— Это мое дело! — решительно возразила Надя. — Пожалуйста, не вмешивайся в то, что тебя не касается.

— Но, воля твоя, это невозможно! Я скажу маме…

Надежда Николаевна сердито обернулась к ней и, не дав досказать фразы, резко отвечала:

— Если ты ей скажешь хоть слово, если ты помешаешь мне докончить мое дело, ты мне не друг, a враг на всю жизнь.

Савина никогда не видела ее такой злой. Она молчала, озадаченная.

— Посягать на исполнение чужого слова — это все равно, что самой своих обещаний в грош не считать, — продолжала через минуту Молохова, немного спокойней. — Честный человек этого никогда не сделает… Осталось всего каких-нибудь месяца два, было бы о чем разговаривать! Смотри, Маня, ни полслова не смей говорить матери до того дня, как ты получишь диплом, иначе я знать тебя не хочу!.. Потом увидим, что будет… Сдам тебе своих учениц, тогда, может быть, буду веселиться: в свет и в пляс пущусь, к удовольствию Софьи Никандровны, — добавила она, улыбаясь.

Итак, все осталось в прежнем порядке. Марья Ильинична продолжала получать субсидию, даже не подозревая, что новые занятия Надежды Николаевны не позволяют ей более давать уроков по утрам. Как она справлялась с принятыми обязанностями — осталось её секретом. Достаточно сказать, что все шло благополучно, и никто не был недоволен, кроме опять-таки Софьи Никандровны, которая не могла переварить спокойно мысли, что её падчерица окончательно поступила в гимназию учительницей.