Личное знакомство Гоголя с Жуковским произошло в 1830 г. и вскоре переросло в тесную дружбу. Дошедшие до нас письма Жуковского к Гоголю относятся лишь к последнему десятилетию жизни обоих писателей (1842–1852). Этот период был ознаменован усилением консервативных и религиозно-мистических элементов в мировоззрении Жуковского, он также совпал с идейным кризисом, пережитым Гоголем. Это, естественно, нашло отражение в публикуемых письмах.

1. 2 (14) ноября 1842, Дюссельдорф*

Любезнейший Николай Васильевич. Не сердитесь на мое молчание, не толкуйте его криво и верьте моей искренной к вам дружбе с письмами от меня и без писем. Еще я не послал к вам критики на ваши «Души»*, потому что это работа большая, а я не скоро могу решиться на длинное письмо. Вам же моя критика не так теперь необходимо нужна — книга уже напечатана. Вообще же мое мнение о знакомых мне отрывках вы знаете.

Но теперь не место говорить о мертвых душах. Я взял перо, чтобы сказать вам о живой душе; порадуйтесь со мною: у меня за четыре дня пред сим родилась дочка*. Рекомендую вам ее и прошу вас ее полюбить заочно. Пусть будет пока для вас довольно этого известия; оно стоит критики и, верно, вам будет приятно. Дружески вас обнимаю.

Ваш Жуковский.

2. <Ноябрь 1843, Дюссельдорф>*

Любезнейший Гоголек, пишу к вам только для того, чтобы вы сказали мне поскорее, доехали ли вы в Ниццу*, и прислали мне ваш адрес. У меня лежит для вас вексель в 1000 франков. Не могу послать его наугад в Ниццу. Скорее, скорее напишите ко мне. У меня дома все по-старому, как видели вы*. А «Одиссея» идет вперед* ровным шагом. Если будет возможность остаться еще на два года за границею, то привезу в Россию готовую «Одиссею» и еще, может быть, кое-что. — В Ницце ли Александра Осиповна?* Рекомендуйте ей мою рождающуюся 3000-летнюю дочку, которую я люблю почти как родную. — Жду ответа и немедленного.

Ваш Жуковский.

Есть еще у меня к вам и письмо от Шереметевой. Пошлю, когда получу адрес. Других писем нет.

3. <Май 1844, Франкфурт-на-Майне>*

Ну, Гоголек, хорошо, что вы наконец откликнулись*; ведь уж мне начинало казаться, что вы обнаружили передо мною бытие свое на минуту каким-то бестелесным фантомом, или призраком, и что я вместо вас видел перед собою некоего, так сказать, исшедшего из-за пределов оного мира духовного прихлебателя земных отношений. Слава богу, что это не так и что вы, искренно сказать, истинный Гоголь, то есть такой же человек, осязаемый руками и видимый глазами, как все прочие люди, обитающие на земле, производящей множество злаков и добрых, целебных, и злых, ядовитых. Я во Франкфурте*; главное дело сделано; то есть вся пакость, принадлежащая к жизни человека бессмертного, созданного по образу и подобию божию, столы, стулья, шкапы, перины, горшки, стаканы, стаканчики, ложки, плошки, шляпки и тряпки, все приехало в добром здоровье и все лежит передо мною в том виде, в каком пребывал мир до великого слова: да будет свет! Поелику я не могу сказать такого слова, то и окружающий меня хаос может продолжаться не день и не два, а, может быть, и четырнадцать дней, или две недели. И в эти четырнадцать дней (в которые, по вашему мнению, я должен быть в некотором экзальтированном расположении духа) легко случится, что и пророк Даниил* может подчас приобрести или толчок в задние регионы бытия своего, или соответствующее сему толчку русское приветственное и поощрительное слово. Через две недели все вокруг меня придет в устройство и светлый порядок, и сам я просветлею; но вот оказия: тем временем императрица прибудет в Берлин, и я должен буду поехать туда. Еще не знаю сроку ее прибытия, потому не могу определить ни сроку моего отбытия, ни продолжения моего берлинобытия, ни вожделенного дня моего возврата. Все это после уладим на письме; вы же пока живите в Бадене; там хорошо: сторона божия, народу для наблюдения довольно, уединение для работы есть, с ним и свобода; а впереди Франкфурт и работа наша совокупная*. Это все хорошо. Я же теперь знаю, где вас отыскать. Только не трогайтесь с места, а если тронетесь, дайте знать. Между тем вот вам известие о некоем деле, которое для вас, конечно, не будет неприятно. Я был должен великому князю наследнику 4000 рублей.* При отъезде его из Дармштата я сделал ему предложение: «Не благоугодно ли будет вашему высочеству, чтоб я заплатил эти деньги не вам, а известному вам русскому, весьма затейливому писателю господину Гоголю; так, чтобы я ему сии деньги платил в год по тысяче рублей, начав с будущего генваря (понеже вдруг сего сделать не могу вследствие чахоточного состояния мошны моей)?» — И его высочество на сей вопрос мой изрек и словесное и письменное быть по сему. Таким образом, я состою вам должен четыре тысячи рублей, с коими и пребываю

ваш богомолец Жуковский.

Жена и моя дочка такоже вам кланяются.

4. 20 июля (1 августа) 1844, Фр<анкфурт>-на-Майне*

Посылаю вам два письма, полученные на ваше имя, любезный Гоголек. Гр<афиня> Вьельгорская* привезла для вас несколько книг христианского чтения и несколько №№ бесовского, то есть «Отечественных записок»*. И то и другое будет храниться у меня до вашего возвращения. Вы увидите в Остенде Вьельгорских, которые через день или два отправляются в путь; они не останутся в Остенде брать морские ванны, а отправляются в Дувр, и у нас на совете положено, чтобы и вы с ними туда отправились. Море полечит тело, а их добрые души сохранят здоровье души. Прощайте. Я принимаюсь опять за «Одиссею».

Ваш Ж.

5. 12 августа <1844, Франкфурт-на-Майне>*

Очень рады, мой милый Гоголек, что наши Вьельгорские не едут в Дувр, что они остаются в Остенде, что они от вас отгоняют хандру. Если б этого не случилось, то и несмотря на русские книги, оставленные мне и не дошедшие к вам, попали бы в хандру. Теперь этого не будет. И «Одиссея» снова закипает. Все прежнее снова перечитал, поправил и нахожу, что теперь хорошо. И далее, далее. А вы лечитесь. И бог с нами. Вот вам письма. Книги останутся у меня. Обнимите Вьельгорских и прощайте.

Жуковский.

6. 13 (25) генваря <1845, Франкфурт-на-Майне>*

Любезный Гоголек, пишу к вам только для того, чтобы сказать вам, что у нас все идет своим порядком: жена и сын здоровы; а я приближаюсь к выздоровлению. Вот вам письмо от Смирновой;* не поглядев на адрес, распечатал, но не читал, хотя и весьма хотелось прочитать; это полный журнал. Со временем вы сами все мне прочтете. А ко мне ни строки. Чернушка! Я к ней, однако, писал. То, что вы пишете о своем здоровье*, неудовлетворительно. Опыт вам доказал теперь же, что вам всего нужнее движение и воздух. На вашем месте я не остался бы в душном Париже пить ядовитую микстуру из испарины всех французов, а сел бы в дилижанс и объехал Францию: взглянул бы на берега Луары, на Бретань, Вандею; проехал бы южные провинции; полазил бы по горам Овернским и возвратился бы опять через Париж во Франкфурт, где Копп определил бы* дальнейшие действия. Насчет Франкфурта вам должно, однако, согласовать свой план с планом Тургенева*, ибо он по проезде в Карлсбад заедет к нам и поживет у нас. Отвечайте на все это. Я за работу еще не принимался и, вероятно, весь генварь не примусь. Вьельгорских обнимите.

7. 18 июля <1845, Франкфурт-на-Майне>*

Наконец есть от вас известия*; мы с женою начинали уже весьма беспокоиться. Хоть и провели вы печальные часы от нерешимости — ибо при болезни нерешимость хуже самой болезни, — но кажется мне (сколько мы в нашем невежестве можем угадать), что ваша поездка в Дрезден послужила вам к добру. Едва ли не прав Карус!* От недугов печени часто бывает великая хандра. Может быть, ваша и происходит от этой причины. Следственно, это главная причина, и ее первую отдалить должно. Принимайтесь за Карлсбад. Только будьте осторожны; с этими водами шутить не должно; они действуют сильно и могут повредить, если употреблять их неумеренно и без необходимой нужды. Если увидите, что действие их вам вредит — остановитесь и перестаньте пить или на время отдохните. Расскажите как можно подробнее положение ваше доктору. Но спросили ли вы у Каруса, к которому из карлсбадских докторов надобно адресоваться? Верно, не спросили. Прошу вас убедительно дать о себе знать как можно скорее теперь; и потом продолжать уведомлять в немногих словах о своем лечении и об успехе его. Я послезавтра отправляюсь в Швальбах на три недели вместе с женою, следовательно и со всем домом. Продолжайте писать во Франкфурт. Здесь оставлю на почте назначение, куда ко мне пересылать. И мои все работы остановились; ничто не делается. Надеюсь, что после Швальбаха все пойдет своим обыкновенным чередом. Третьего дня со мной чуть не случилась беда. В супе, который я ел, притаилась маленькая, незаметная острая косточка. Я хлебнул супа; вдруг чувствую, что косточка вонзилась в горло. Начало колоть. Я беспрестанно кашлял; жевал мякиш хлебный, глотал — ничто не помогало. Наконец велел идти за доктором. Но видно, что кость испугалась доктора; я хлебнул воды, и за водою она ускользнула из горла. Тем и кончилось. Но было бы весьма, весьма худо, если бы так не кончилось. Теперь бы, может быть, я сидел с распухшим, воспламенившимся горлом, и, может быть, пришлось бы делать операцию. От таких бед остеречься нельзя; они еще более доказывают, что бог бережет нас. Чем более думаешь, тем яснее становится одно, что мы должны покоряться и во всем, что бы с нами ни случилось, видеть добро, добро не потому, что оно нам таким кажется, а потому, что все выходит из воли одного того же любящего бога, который во всякое мгновение жизни нашей с нами, что на все есть его воля и его воля есть благо, в чем бы она ни проявлялась нам. Итак, покорность! В этом все: и терпение, и мир душевный, и все блага души. Вот вам куча писем. Я их вынул из пакетов, чтобы не обременять письма; но ни одного не читал. У нас была ваша московская красавица Киреева*. Отправилась в Эмс; на зиму поедет в Италию. Есть у меня для вас две рукописи поэтические Аксакова*; посылать их по почте нельзя; они сохраняются у меня до удобного случая. Прощайте. Храни вас бог. Жена вам дружески жмет руку. Дети, слава богу, теперь здоровы… Рейтерн и вся его семья* вам сердечно кланяются.

8. 9 (21) августа 1845 <Франкфурт-на-Майне>*

Что с вами делается, любезнейший Гоголек? Грешно вам оставлять нас без известий о себе. Бог знает что можно придумать в отдалении. В Карлсбаде ли вы или оставили Карлсбад? Есть ли какое добро от питья вод? Что вы потом хотите с собою делать? Отвечайте на эти вопросы. О себе скажу, что я провел три недели в Швальбахе; пил и купался, несмотря на мерзкую погоду. Теперь нахожусь во Франкфурте, куда приехал праздновать серебряную свадьбу тестя, что было вчера, 8/20 августа. Завтра опять дней на десять еду в Швальбах доканчивать лечение. Воды живительны; но они еще не сладили с моею болезнию, которая состоит теперь в биении сердца и в интермиттенции пульса. С богом пройдет. То же будет и с вами. Только прошу поскорее уведомить о себе. Вот вам какое-то письмо. Распечатал для облегчения пакета, но не читал. И я и жена обнимаем вас.

Жуковский.

9. 4 сентября <1845, Франкфурт-на-Майне>*

Милый Гоголек, вы безбожно и бесчеловечно поступаете с нами. Для чего не уведомляете вы нас о себе? Что с вами делается? Как вы? Где вы? Куда вы? Писать много не нужно; а два слова написать необходимо; и не написать их грех. Мы об вас в тревоге; и жена только о том и думает, что с вами делается с тех пор, как проехал здесь Плещеев* и сказал ей (я был в Швальбахе в это время), что вы бросили Карлсбад и отправились в Гренфенберг. Но бог знает, в Гренфенберге ли вы теперь или еще куда-нибудь уехали. Как же не написать? Куда же я буду пересылать вам и письма и деньги? — На всякий случай, пишу теперь в Гренфенберг! А вас прошу отвечать немедленно. Да напишите два письма, то есть две коротенькие записки, одну во Франкфурт, а другую в Ниренберг poste restante.[63] Я туда послезавтра еду навстречу императрице. А от нас вот какое предложение; возвращайтесь прямо к нам и поселитесь опять у нас в доме; вам с вашею теперешнею слабостию разъезжать по свету не можно. Подле нас Копп (жаль, что вы его не послушались и в Гастейн не поехали); да и в моем доме, хотя вам часто бывает и пусто, вы будете посреди своих; о вас будет дружеское, сердечное попечение. Жена этого требует от вас с величайшею о вас заботою, и вы не должны отказать ей в ее просьбе. Прошу вас скорее решиться и к нам приехать на житье. Не хотите ли, чтобы я к вам прислал Даниила, чтобы он вас проводил из Гренфенберга во Франкфурт? Одним словом, приезжайте непременно; у нас ждет вас приют родной, и вам у нас будет спокойно и беззаботно. Отвечайте немедленно (в двух экземплярах).

Жуковский.

10. Франкфурт-н<а>-М<айне>. 1845, 6 окт<ября>*

Возвратясь из Ниренберга, я нашел здесь ваше письмо*, любезнейший Гоголек, за которое весьма благодарю; оно несколько поуспокоило тревоги о вас. В Ниренберге я также получил вашу записочку*. Теперь, по письму вашему, вы должны быть в Риме. Хотя и не знаю вашего адреса, но не хочу задерживать писем, которые получены мною на ваше имя: отправляю их к нашему посланнику, Аполлинарию Петровичу Бутеневу*, к которому пишу об вас и с которым прошу покороче познакомиться. Он мой давнишний, добрый приятель; он не только что хороший и умный дипломат, но и человек с теплым сердцем и благовонною душею: я уверен, что вы его полюбите и найдете в его обществе душевную отраду, которая будет лекарственна и для тела. Только не дичитесь с ним, не брыкайтесь и не становитесь на дыбы. О себе и о своих не могу, благодаря бога, сказать ничего, кроме добра. Швальбах мне помог. Жене вообще хорошо. Дети здоровы. Мальчишку Павла Васильевича* нашел я в благословенном состоянии, он метит в Геркулесы. Теперь начинаю вести жизнь по-старому. Принимаюсь за свои переводы. С одной стороны послания Павла*, а с другой Гомер; но при этих работах не раз придется вздохнуть о вас и о наших сходках на моих антресолях. Весьма надеюсь, что бог позволит нам возобновить их некогда на Руси, под небом Москвы или на берегах Невы, а может быть, где-нибудь у меня, в моем лифляндском домике. А жаль мне расстаться с своим франкфуртским эрмитажем*; он так уютен; и найду ли где-нибудь тот покой, которым мне здесь позволил бог так беззаботно насладиться? Но тревог допускать до себя не должно: всякая тревога есть родная сестра греха. Скажу вам лучше, что свидание мое с императрицею произошло по желанию и успокоило насчет ее сердца. Путешествие в Италию и несколько месяцев мирной жизни исцелят ее непременно. Уже и теперь ей лучше. Я уверен (если что другое не случится), что она воротится к нам с обновленными силами и с воскрешенною жизнию. Благослови бог нашего доброго ангела! Прощайте. Отвечайте немедленно. NB. Прошу вас послать непременно и немедленно к вашим корреспондентам ваш адрес. Иначе письма будут доходить к вам в Рим через Франкфурт: крюк этот уж непозволенно велик; да надобно, чтобы вы написали, куда пересылать вам деньги. Я же не останусь долее июня во Франкфурте. Прощайте.

Ваш Жуковский.

На ваших адресах прибавляйте всегда à Saxen-hausen Salzwedeische Garten. Здесь проявился какой-то другой Жуковский, который, наподобие другого Гоголя, жрет мои письма; а ко мне приносят его деньги.

11. 5 (17) ноября 1845 <Франкфурт-на-Майне>*

Любезнейший Гоголек, наконец есть от вас известие* и довольно удовлетворительное. Слава богу и благодарствуйте. Мы всею семьею радуемся тому, что вы наконец на месте. Авось Рим угомонит ваши нервы. Ему ли бы, кажется, с ними не сладить, ему, победителю стольких народов? Помоги ему бог. У нас все идет довольно порядочно; в мыслях готовимся мы к переезду в Россию на будущий год, а желание удерживает здесь. — Не скоро найдется в России для меня такой покойный уголок, какой я здесь себе устроил; нигде не допишется «Одиссея» на просторе так, как здесь; нигде и первые годы детей так беззаботно не разовьются, как в тишине и беспрепятственности здешнего уединения. Но живи, как велят, а не так, как хочешь — это русская пословица. Впрочем, скажу вам, что я все еще не принимался снова за «Одиссею» и ничего нового не сделал с тех пор, как мы с вами расстались: какой-то вредоносный самум на нас обоих повеял. Но теперь снова берусь за перо. Может быть, и вы начинаете острить свое. В час добрый. А хотелось бы, очень бы хотелось привезти на родину конченную «Одиссею». Она будет моим гробовым монументом.

Получили ли вы вексель, отправленный мною в Рим, на имя Бутенева. Его доставила мне Смирнова, которая теперь губернаторствует в Калуге*, что, конечно, не рассеет ее хандры, которая, кажется, совсем ее лишила всякой бодрости. Ее положение тягостно. Свет ей надоел и не имеет более для нее прелести. Домашней жизни у нее нет; дети еще для нее слишком малолетны. Внутренняя жизнь ее еще не образовалась; это переходное состояние души мучительно; оно часто бывает и гибельным. Напишите к ней. — А меня уведомьте, получен ли вами вексель. — Поклонитесь Бутеневу. Слухи ходят, что будто наш император будет в Риме. Если это совершится на деле, то опишите мне его там пребывание.

Прощайте. Жена вам дружески кланяется. Сашка не в порядке*: занимается поносом. Павел Васильевич толстеет и уже подал просьбу о произведении его в быки. Вчера соблаговолил он, смотря на портрет отца и матери, впервые произнести: papa, mama. Это подает надежду, что он со временем будет владеть русским языком лучше, нежели его родитель. — У Авдотьи Петровны Елагиной* в доме свадьба: сын ее Василий Елагин женится на Кате Мойер*. Это и вас порадует.

Ваш Жуковский.

12. 24 декабря 1845 (5 генваря 1846), Франкфурт-на-Майне*

Виноват я перед вами, любезный Гоголь: давно лежит у меня к вам письмо от Плетнева*, а я все его к вам не высылал. Как это случилось, право, не знаю: на эти дела я человек аккуратный. Правда, во все это время я хворал: Швальбах мне помог, и до декабря я был в добром порядке; но в декабре опять свихнулся: биение сердца, прерывчатый пульс, кровотечение, одышка, слабость и всякие другие приятности. И Копп, кажется мне, потревожился. Но он остановил опять ход болезни; и теперь опять все стало лучше. Весна возвратит, надеюсь, здоровье. Впрочем, трудно было не быть больным: зима странная; беспрестанный переход от тепла не к холоду, а к буре и ветру. Зимнего же освежительного холода еще до сих пор не было. Вчера только в первый и единственный раз было 4 градуса мороза при ясном небе. Барометр падает до 26 градусов, чего никогда не слыхано. Словом, и в воздухе революция, которая все наши нервы тревожит. При всем этом не мудрено, что я забыл послать вам письмо Плетнева.

К болезни телесной присоединилась и болезнь сердечная: мой пятидесятилетний товарищ жизни, мой добрый Тургенев* переселился на родину и кончил свои земные странствования. Бог послал ему быструю, бесстрадальную смерть. 3 декабря (с. с.) он умер в Москве, в доме своей двоюродной сестры*, у которой жил. Умер ударом. Но он, вероятно, накануне сильно простудился, проведя в холодную, дурную погоду целый день на Воробьевых горах*, где раздавал деньги ссылочным в Сибирь, и не одни деньги, но и слезы и утешения. Можно ли лучше приготовиться к собственной дороге, но не в ссылку, а на родину? Думая о нем, каков он был истинно, верю упокою души его: ибо, конечно, на этой душе ни малейшего пятна не осталось от жизни. Он всегда был добр, всегда чист и намерением и делом. Жизнь могла покрыть его своею пылью, но смерть легко сдунула с души его эту пыль, которая вся всыпалась в могилу.

Вы давно ко мне не писали. Плетнев требует, чтобы вы к нему высылали аккуратно свидетельство о жизни. Это свидетельство должно быть высылаемо в каждую треть года, и всегда 13 генваря,13 мая, 13 сентября нового стиля. Прошу вас это наблюдать. Пишите ли вы? А я как будто заколдован. Гомер мой остановился на половине XIII песни, и вот уже год, как я за него не мог приняться и от болезни, и от лечения, и от поездок. Но перевод Нового завета почти кончен; надеюсь довершить его в самый Новый год (с. с.), то есть в день рождения моего Павла. Жаль, что мы не можем его прочитать вместе.

Напишите мне о пребывании царя в Риме. Обнимаю вас. Жена и все мои вам сердечно кланяются. Скажите мой дружеский поклон Бутеневу.

Жуковский.

13. 9 (21) февраля 1846 <Франкфурт-на-Майне>*

Любезный Гоголек, вы не изменяете своему характеру и решительно отказались от всякой точности. Доказательством сему служит прилагаемое письмо от Плетнева*, которому напрасные делаете вы хлопоты, высылая ему свидетельство о жизни по новому, а не по старому стилю, непременно надобно, чтобы эти свидетельства были выдаваемы 1/13 января, 1/13 мая и 1/13 сентября, иначе происходят из этого затруднительные расчеты, сумм вполне не выдают, и те, которые хлопочут о их получении, теряют время на ненужные хлопоты: если вы беспечны насчет себя, то не будьте беспечны насчет других; вот вам урок материальный в воздаяние за ваши моральные уроки. Письмо Плетнева было ко мне прислано не запечатанное. Я его и прочитал. — О себе скажу, что мое здоровье весьма поправилось: биение сердца, одышка и кровотечение миновались. Но вот что дурно: глаза слабеют и даже и с очками трудно становится читать. Я уже начинаю обдумывать средства, как облегчить бы себе занятия в таком случае, когда, если на то воля божия, совсем ослепну. Состояние слепоты имеет и свои хорошие стороны; но сколько лишений!

Надеюсь, что чаша пройдет мимо; но если надобно будет ее выпить, то я знаю, что в ней подано будет мне лекарство. Лекарь знает свое дело; надобно только выпить не морщась. При сем прилагаю вексель на тысячу рублей. Теперь две тысячи вам заплачены. Еще остается на мне две тысячи, которые в свое время вы получите. Прошу немедленно уведомить о получении векселя. — Я должен себя осудить теперь на две недели совершенного бездействия. Надлежит только еще написать несколько писем; потом дам отдохнуть глазам моим: надеюсь, что это поправит их обстоятельства.

Обнимаю вас.

Жуковский.

14. 19 (31) марта 1846 <Франкфурт-на-Майне>*

Любезный Гоголек, пишу к вам только для того, чтобы отвечать на вопрос ваш, заключающийся в последнем вашем письме:* получены ли мною все ваши письма? Получены, сударь. От Аксакова получил я манускрипт для вас*, и он у меня хранится. Это какие-то драматические сцены в стихах, под именем мистерий, в которых, точно, смысл есть мистерия. Наши поэты тянутся в гениальную оригинальность немилосердно. У меня поэтический запор все еще продолжается. Гомер спит сном богатырским. Авось пробудится. Жду и надеюсь. А вы, мой милый, начинаете в час добрый. И план ваш пуститься в путь весьма одобряю. Только не советую на Восток*: с вашими нервами затруднительные путешествия по горам, по степям, посреди препятствий и опасностей всякого рода никуда не годятся. Для таких путешествий необходимы силы богатырские. Ограничьте себя Европою; теперь только вы переезжали с места на место и оставались на житье в Риме или в Париже. Начните путешествовать как должно, то есть все осматривайте, что того стоит; как можно более путешествуйте пешком; определите на это год или два и выкиньте из головы всякую заботу. Думайте во все это время только об одном боге и пользуйтесь вполне свободою — это будут счастливые минуты, целительные для души и тела. Вестей вам никаких не посылаю, ибо их у меня нет. От Вьельгорских нет никакого слуха. От Смирновой получил краткое письмо из Калуги: она чахнет душею. Это мне очень прискорбно. Прощайте.

Ваш Жуковский.

Отрывок перевода Крылова из «Одиссеи»* хорош; но думаю, что мой перевод, при такой же точности, опрятнее. Наш дедушка Крылов не подмел горницы: убрал ее прекрасно, да на полу валяются бумажки.

15. <Июль 1846, Швальбах>*

Любезный Гоголек, по вашему приказанию я только две недели посылал к вам письма. Теперь у меня их несколько скопилось для вас. Между ими одно с векселем. Вы должны непременно побывать у меня в Швальбахе для получения этих писем. От Фридриха получите некоторые русские книги, для вас мною полученные. До свидания.

Ж.

16. 16 (28) августа 1846 <Франкфурт-на-Майне>*

Сию минуту получил ваше письмо* и отвечаю. Письма к вам высылаются все, какие у меня находятся, по сие число полученные. Следующие за ними будут вас ожидать на моем столе. К Плетневу я о вас писал; вот от него к вам несколько строк; ваши письма им получены исправно, и все пошло в ход. Не задерживайте продолжения.* Что касается до нашего свидания, то надобно вам знать, что я намерен съездить в Веймар для встречи там великой княгини Ольги Николаевны. Она приезжает в Веймар 4/16 сентября и пробудет там 5/17. Чтобы мне ее захватить в Веймаре, надобно выехать из Франкфурта 2/14 числа. Из Веймара же не прежде возвращусь 6/18 или 7/19 сентября. Располагайте поэтому ваш заезд к нам во Франкфурт. Кланяйтесь любезному графу Толстому и Муханову.* Жена вам дружески кланяется. Мы возвратились из Швальбаха здоровы; но Лотти привезли больную; у ней открылась нервическая горячка, но, слава богу, теперь опасность миновалась, и она начинает выздоравливать, хотя еще не покидает постели. До свидания.

Жуковский.

17. 4 февраля н. с. 1847 <Франкфурт-на-Майне>*

Я еще не отвечал на последнее письмо ваше*, любезнейший Гоголек, а оно стоило ответа, и благодарного ответа, ибо оно описало нам восстановление вашего здоровья. Выздоровление само по себе есть уже одно из величайших наслаждений жизни; но выздоровление посреди прелести неаполитанской природы и при таких чувствах, какие теперь с двойною живостью наполняют вашу душу, такое выздоровление есть взгляд с земли в лучшую жизнь; дай бог, чтобы оно для вас принесло полное, постоянное здоровье надолго. А я вас сменил на череде испытания, и оно совершается надо мною самым тяжким образом, совершается в моей бедной жене. Вы оставили ее уже больною. Болезнь скоро миновалась, и она могла покинуть постель; говорю: та болезнь, которую вы видели; место ее заступила другая, мучительная, неотступная, та, которую вы слишком знаете, но которую знаете в другом и, я думаю, менее суровом виде — нервы ее сильно расстроены; беспрестанная тоска физическая, выражающаяся в страхе смерти, и беспрестанная тоска душевная, выражающаяся в совершенной безнадежности. Никакая сила не может отторгнуть от нее этих черных мыслей, которые, как чудовища, налетают на ее душу. Она почти ничем не может заниматься, и никто никакого развлечения ей дать не может. Чтение действует на ее нервы; разговор только о своей болезни, и как нарочно наш семейный круг часто бывает разрознен болезнями, так что мы бываем совершенно одни; но с этой стороны, однако, главная нам помощь. До сих пор она могла ходить и укреплять себя воздухом; с некоторого времени и это миновалось: простуда заперла ее дома, а другое расстройство положило на две недели в постель. Теперь опять начинает она двигаться; но слаба и похудела, как скелет. Такова наша жизнь с самого Швальбаха. При всем этом «Одиссея» молчит, и вот уже два года ровно, как она молчит. О том, что внутри меня происходит, я не говорю; я мало им доволен, и это удвоивает бедствие. Помоги бог быть достойным посылаемого им испытания и переносить его так, как он того требует.

Я виноват пред вами не только молчанием, но и тем, что замедлил переслать к вам письмо, на имя ваше полученное, мною распечатанное, но не читанное. Посылаю его. Других новостей вам сообщить не могу. Ко мне заезжал Michel Вьельгорский*, ездивший из Берлина в Швейцарию курьером. Также был здесь и Барятинский*, который совсем здоровый, полный, цветущий возвращается в Петербург. О книге вашей* пишет ко мне Ишимова, что она вышла и производит великое действие. Это радует меня несказанно. Прощайте, мой милый, напишите ко мне, когда соберетесь в путь. Не могу надеяться, чтобы вы писали ко мне с дороги. Но это было бы хорошо. Эта необходимость выражать непосредственно свои впечатления на том самом месте, где они получаются, дает слогу совсем иной, полный жизни и индивидуальности характер, на что имеет влияние и лицо того, с кем делишь свои мысли и чувства. А со мною вы ведь уж привыкли многим делиться. Теперь я имел от вас только задатки, но со временем, если только не уйду с сего света, получу и весь капитал. Простите. Моя больная душевно вам кланяется.

Ваш Жуковский.

Отвечайте немедленно.

18. 10 февраля 1847 <Франкфурт-на-Майне>*

Мой милый, это письмо найдет вас печальным; вы уже теперь, вероятно, получили то известие, которое уже дошло до меня стороною, но которому я еще тогда не верил, когда послал к вам последнее письмо мое. Вот почему я и не упомянул о нем ни слова; не хотел тревожить вашего сердца; думал, был уверен, что слухи пустые дошли до меня, — к несчастию, вышло напротив. Третьего дня я получил письмо от Плетнева, и он в нем подтвердил мне, что правда, правда, что Языкова нет на свете*. Кто бы это мог подумать! Обстоятельств кончины его я не знаю; Плетнев полагает, что мне все в подробности известно; а я ни от кого не имел известий. Напротив, то, что заставило меня убедиться в ложности слуха, было письмо Булгакова, писанное от 6 января, в котором не было ни слова об этом бедственном происшествии. Он умер 7 января*; как, от чего — не знаю. Если вам дано известие, если имеете подробности, то сообщите их мне. Мертвых самих жалеть нельзя, то есть таких мертвых, которых душа приготовлена была к принятию смерти, — но жаль для себя своих земных товарищей, которыми так ук<р>ашается жизнь. Свет здешний для нас час от часу более беднеет. За шесть лет перед этим я бы это гораздо сильнее почувствовал при теперешнем печальном случае: но воля божия новыми, свежими узами привязала мою душу к здешнему свету; они навсегда уничтожили для меня возможность одиночества, и горькое ощущение этого одиночества мне теперь недоступно; но зато я знаю, что заключается в чаше земного испытательного страдания. Теперь эта поэтическая душа, в последнее время столь очищенная верою*, заживет новою жизнию, которую более других могла здесь предчувствовать. Жалеть ли о том, что эта новая жизнь для нее началась? Нет. Но жаль, жаль ее быстрого удаления из нашего света, из нашего соседства; жаль, что этот гармонический голос для нас замолчал, что это знакомое нам существо, живое, доброе, милое, теперь заперто в тесной могиле и навсегда пропало из глаз наших. Напишите же, прошу вас, то, что знаете о последних минутах нашего милого, доброго, до конца дней вдохновенного Языкова.

При своем письме Плетнев посылает мне вексель (secunda) для доставления вам и говорит мне, что этот самый вексель (prima) был уже в генваре 1845 мне послан для вас же и что до сих пор нет слуху, получили ли вы его когда-нибудь. Право, ничего не помню. Если был мне прислан для вас такой вексель, то, конечно, был он вам и доставлен. Я справлялся с своею книгою, в которую я записываю отправленные письма; там стоит: 1845 генваря 23 к Гоголю с письмом Смирновой и* Шереметевой*; генваря 13 к Гоголю просто; 1846 генваря 21 к Гоголю со вложением векселя. Вот и все. Не знаю ничего о векселе, который должен бы идти через руки Прокоповича.* Не знаете ли вы чего сами об этом? Впрочем, если этот вексель prima пропал, то по сему, здесь посылаемому, secunda деньги вы получите. Только прошу меня уведомить о его получении. Во всех сих делах вы, любезнейший, не наблюдаете надлежащей точности. Мне почти ни разу вы не отвечали в таких случаях, когда я вам посылал деньги; и если бы я сам не вел у себя записки, то никаких бы концов собрать было невозможно. Этого же векселя я, конечно, не получал; эта посылка была бы, верно, у меня записана в книге. Прощайте.

Ваш Жуковский.

P. S. Я хотел вчера послать это письмо и вексель; но Убриль советовал* мне, чтобы избавить вас от хлопот, через Ротшильда* снестись с гамбургским банкиром, на которого вексель адресован, и взять от него для вас свидетельство, что по векселю (prima) не уплачено. Без этого свидетельства неаполитанский банкир не выдаст вам денег; он от себя пошлет справку в Неаполь, и это протянется долее. Убриль сам взялся хлопотать об этом деле; когда ему вексель будет возвращен, то он перешлет его к нашему министру в Неаполе Потоцкому* для доставления вам, а вы на этот счет его предуведомьте. А меня все-таки известите о получении сего письма, дабы я знал, что вы о прибытии векселя предуведомлены. И от меня пошлется к вам в нынешнем месяце третья тысяча; о получении двух первых вы никакого не дали мне письменного документа; а для порядка это было бы не лишнее, понеже эти деньги даны великим князем, а я обязан дать отчет в уплате их если не ему самому, то его конторе. Прощайте.

19. 6 (18) февраля 1847 <Франкфурт-на-Майне>*

Мой милый Гоголек, коротенькое письмецо твое* со вложением выписки из письма от Шевырева* я получил. Благодарю. Жаль для нас, что тот Языков, который теперь разовьется из души, освобожденной от земного, не перед нами совершит свое развитие и что это явление отнято у земли. Ему, во всяком случае, лучше, легче и радостнее, нежели нам. Но я не намерен теперь писать много. Хочу только сказать, что твоя книга теперь в моих руках*; что я ее уже всю прочитал или почти всю, то есть кроме двух последних статей, уже мне известных*; что я в ней нашел два письма ко мне*, которые сделали большой крюк в Петербург, дабы из типографии департамента внешней торговли дойти до меня в печатном образе; что я все это прочитал с жадностью, часто с живым удовольствием, часто и с живою досадою на автора, который (вопреки своему прекрасному рассуждению о том, что такое слово* ) сам согрешил против слова, позволив некоторым местам из своей книги (от спеха выдать ее в свет) явиться в таком неопрятном виде; что, наконец, эта книга должна произвести и произведет всеобщее сильное и благотворное действие; что я намерен ее перечитать медленно в другой раз и что по мере чтения буду писать к автору* все, что придет в голову о его мыслях или по поводу его мыслей; что эта переписка может также составить книгу, которая, если подлинно будет в ней что-нибудь достойное общего внимания, может выйти вслед за первою и вместе с нею пробудить в головах русских также несколько добрых мыслей. Итак, Гоголек, жди от меня длинных писем; я дам волю перу своему и наперед не делаю никакого плана — план был бы неуместен и мне бы даже повредил. Я часто замечал, что у меня наиболее светлых мыслей тогда, как их надобно импровизировать в выражение или в дополнение чужих мыслей. Мой ум, как огниво, которым надобно ударить об кремень, чтобы из него выскочила искра. Это вообще характер моего авторского творчества; у меня почти все или чужое, или по поводу чужого — и все, однако, мое. Ты наперед должен знать, что я на многое из твоей книги буду делать нападки (то есть нападки любви к тебе и к добру, которое мы оба любим); но эти нападки будут более на форму, нежели на содержание. Горе и досада берет, что ты так поспешил. И на что была нужна эта поспешность, понять не могу. Если б вместо того, чтобы скакать в Неаполь, ты месяца два провел со мною во Франкфурте, мы бы все вместе пережевали и книга бы была избавлена от многих пятен литературных и типографических, которых теперь с нее не снимешь. И мне бы ты был полезен, ибо все это время было для меня время испытания; оно еще и теперь почти так же круто, как было, в некотором отношении еще круче: у Рейтерна большая часть дома больна; он сам до сих пор все страдал разным образом; теперь больны нервическою горячкою Миа, Жатто* и девка в доме, — а женина болезнь усиливается беспокойством о сестре и брате; болезнь же ее ты знаешь на себе. Но довольно. Прости.

Твой Жуковский.

Прошу написать мне, долго ли пробудешь ты в Неаполе; куда и когда отправишься.

20. 8 (20) февраля 1847 <Франкфурт-на-Майне>*

Странные дела происходят на земле, любезный Гоголек. В генваре 1845 года послан ко мне вексель на ваше имя; я его не получал; а только с генваря 1847 спрашивают у меня: получил ли я этот вексель? Следовательно, в течение ровно двух лет никто не позаботился узнать, что сделалось с этим векселем. Хорош ты, Гоголек. А даешь прекрасные советы экономии дамам* и эти советы еще печатаешь для пользы всей России. Хорошо, что Плетневу вздумалось сделать проруху и послать вексель secunda ко мне во Франкфурт, а не прямо к тебе в Неаполь. Там бы тебе по этому векселю не дали денег, ибо нужно бы было при нем представить свидетельство, что по векселю prima не было уплаты. Теперь это дело решено; из Гамбурга пришло уведомление, что prima не уплачен (куда он девался, бог ведает). Франкфуртский Ротшильд напишет завтра к неаполитанскому Ротшильду, чтобы по векселю сделать уплату, как скоро ты с ним явишься. Ему же дано поручение выдать тебе и от меня 1000 рублей ассигнациями, в принятии которых ты должен дать ему росписку, дабы, по предъявлении сей росписки мне, я мог заплатить здешнему Ротшильду деньги. Вексель же твой secunda для большей верности послан Убрилем к нашему посланнику Потоцкому, к которому прошу немедля явиться и взять вексель, а меня уведомить об его получении. Из великокняжеских же денег теперь выдано мною тебе 3000 рублей, остается еще на мне одна тысяча, которая в будущем году в феврале месяце к тебе пошлется… но куда? Итак:

1) по получении сего письма ты явишься к Потоцкому. Он выдаст тебе вексель secunda, отправленный к нему Убрилем;

2) с этим векселем secunda явишься в контору Ротшильда и получишь там по нем уплату;

3) у того же Ротшильда потребуешь 1000 руб. ассигнациями, которые здешним Ротшильдом поручено ему выдать тебе моим именем;

4) обо всем этом меня уведомишь.

Еще переписки с тобою я не начинал; но скоро начну ее.

Прощай. Обнимаю сердечно.

Жуковский.

21. 20 февраля (4 марта) 1847 <Франкфурт-на-Майне>*

В последнем моем письме к тебе, мой милый Гоголек, я обещал снова начать чтение твоей книги с карандашом в руках, дабы, делая на нее замечания всякого рода, сообщать тебе через письма все то, что будет приходить мне в голову. Эта работа по моему вкусу; не надобно делать никакого плана; не надобно ни брать мерки, ни делать выкройки, а просто нашивать свои заплатки на чужое платье. Хотя платье не изношенное, не в дырах и не требует заплаток, но тот, кому оно достанется, может носить платье, споров заплатки, которые также могут ему на что-нибудь пригодиться, потому что все из одинаковой свежей материи. Но до сих пор я не мог приняться за перечитывание книги; причину этого скажет тебе прилагаемый здесь печатный листок*. Бог посетил наше семейство тяжким испытанием. Вот уже десять дней, как наша милая сестра Мия кончила жизнь свою; ее болезнь (typhus cerebralis) продолжалась не более одиннадцати дней; она не много страдала; последние дни были спокойным, постепенным умиранием, в котором она почти до конца сохранила память; в самом начале болезни было в ней жадное желание причаститься святых тайн, и когда это желание исполнилось, совершенный, светлый покой поселился в ее душе; этот покой выражался и на лице ее всякий раз, когда душа брала верх над слабеющим телом. Утром 22 февраля отец и сестра стояли перед нею; глаза ее были закрыты, она, казалось, спала; вдруг тихо вздохнула; отец ищет ее пульс, он остановился; кладет руку на сердце, оно не бьется; смотрит ей в лицо, его покрывает тусклая бледность, и только на лбу остается какой-то живой свет. «Что это?» — спрашивает он у женщины, ходившей за больною. Та отвечает: «Это смерть». Но эта первая минута смерти принадлежала еще душе. Покинув тело, она оставила на лице, побледневшем как мрамор, выражение того, что она была в минуту своего расставания с телом: выражение покоя, смирения и как будто радости, потому что был приметен след улыбки, трогательно приятной. Таков был прекрасный конец нашей Мии, которая провела двадцать шесть лет под кровлей семейной, не испытав никакой тревоги житейской; все было чисто, прекрасно, девственно в этой безвременной (говоря человечески) смерти. Она оставила пережившим одно умилительное о себе воспоминание. Смерть только для живых есть зло, — сказал Карамзин; с одной стороны, это правда, с другой — заблуждение. Не мертвые нас теряют; мы, живые, теряем мертвых; и чем более к ним было любви, тем горестнее их утрата; чем теснее были с ними узы, тем болезненнее разрыв их. И в этом действительное зло смерти. Оно исключительно для одних живых; можно даже сказать, что отнятое у оставшихся все отдается тем, которые их оставили. Для первых видение земное исчезло, место, так мило занятое, опустело, глаза не видят, ухо не слышит, самое (для них ощутительное) сообщение душ прекратилось. Для последних все это сделалось непосредственнее, свободнее, теснее: душа со своими духовными сокровищами, с воспоминанием о лучшем земном, ей одной принадлежащем, ей, так сказать, укрепленном смертью и слившимся с ее бытием духовным, с своею любовью, с своею верою переходит в мир без времени и без пространства; она слышит без слуха, видит без очей, она соприсутственна всегда и везде душе, ею любимой, не отлученная от нее никакою далью, тогда как нам, живущим, язык ее недоступен, и то, что стало более нашим, кажется нам утраченным навеки. Но в то же время смерть есть великое благо и для живущих, и тем большее благо, чем милее нам был наш умерший. Это глубоко понимает разум, освещенный лучом христианства. Но какую великую силу приобретает убеждение разума, когда оно становится опытом сердца. Пока мы сами не испытали еще никакой болезненной утраты, мы веруем, слушая голос спасителя, исходящий к нам из евангелия, и нашей мысли представляется жизнь человеческая в своем истинном великом значении. Но когда над нами самими совершается удар свыше, как иначе делается тогда внятен сердцу этот евангельский голос; уже не в листах книги мы ищем тогда спасителя нашего. Он сам нас находит, он сам становится к нам лицом к лицу; ценою бедствия покупаем мы лицезрение бога. Велика ли эта цена? И что она перед тем сокровищем, которое мы за нее приобретаем? Все, что я здесь тебе пишу, я прежде думал; теперь я это видел, и опыт близкого мне сердца сделался моим собственным опытом. Я видел отца, отдавшего в руки бога любимую дочь свою, я слышал отца, прославляющего не словами, а радостию сердца волю всевышнего, взявшую дитя его, только что расцветшее для жизни. Здесь всего простее повторить слова, сказанные им своей семье, в первую минуту утраты: «Великое дело божие над нами совершилось; мы видели своими глазами, как наша милая дочь перешла к небесному отцу своему; она принесла ему чистую, ничем житейским не потревоженную и с ним примиренную душу. И теперь мы знаем, без всякого земного сомнения знаем, что ей дано все то, чего бы мы никакою силою нашей любви не могли ни дать, ни сохранить ей в жизни. Мы можем только благодарить и славить. После такого ясного узнания милости неизреченной не позволим себе никогда ни пожалеть, что она от нас взята, ни пожелать, чтобы она была с нами. Будем смирны; и чтобы наше горе никогда не пересилило нашей теперешней радости! За себя будем только покорны; за нее благодарность и радость». Таким языком говорит христианство о величайшем земном несчастии, которое без него раздавило бы душу и которое с ним становится для нас преображением человеческого мрака в утешительный свет божий.

12 (24) марта <1847>.

Выставленное здесь число скажет тебе, что это письмо, начатое 4 марта, целые двадцать дней пролежало на письменном столе моем; мне некогда было приняться за его окончание; не хотелось послать его неоконченным. Наконец я должен был решиться на последнее, прибавив: продолжение впредь. Этим отрывком, который в следующем письме составит целое, начинается моя с тобою переписка по поводу Избранных мест из твоих писем. Что буду тебе писать, еще теперь не знаю, да и знать мне этого не нужно; буду писать, что напишется, смотря по тому, что, и как, и когда взойдет на мысль при чтении книги. Я между тем получил твое письмо, в котором ты уведомляешь о намерении посетить Швальбах и Остенде прежде Иерусалима. Это благоразумно. А было неблагоразумно оставаться в Неаполе в такое время, когда пребывание в нем всегда вредно для нерв. Теперь надобно его оставить и перебраться скорее к нам на север. И всего бы лучше прямо в мое соседство. Случившееся несчастие в нашем семействе, вероятно, произведет изменения и в моих планах: жду на это разрешения из Петербурга; что велит государь, то и будет. Но из этого следует, что мы могли бы еще пожить, если не в одном доме, то в одном месте, и мои критико-философические письма шли бы не через почту, а передавались бы из рук в руки. Я еще не мог приняться за свою главную работу, за «Одиссею»; надобно размахаться, прежде нежели начать снова полет. И я размахался тем, что кончил «Рустема и Зораба»*, которого (в этом я уверен) ты прочтешь с удовольствием, ибо в этом отрывке, составляющем целое, высокая поэзия не древней Греции, не образованного Запада, но пышного, пламенного Востока. Теперь переписываю и в то же время поправляю поэму. Мне весело будет слушать, как ты опять будешь читать ее вслух предо мною для новых поправок. Прости. Убриль уведомил меня, что ты получил вексель; смешно, право, что мне ты ничего об этом не пишешь, тогда как знаешь, что вексель был доставлен мне и что я обязан об нем дать отчет тем, кто его мне доставили. Что за растегайство именно в таких делах, в которых необходима точность математическая. Жена и все мои родные тебе дружески кланяются.

Ж.

22. <Конец 1847, Франкфурт-на-Майне>*

Вообрази, любезнейший Гоголек, что ты еще ни разу не написал ко мне с тех пор, как мы расстались. Не знаю, как это изъяснить. Вот тебе еще письмо. Я распечатал, чтобы уменьшить вес, но не читал. Теперь принялся за твою книгу*, и если удастся сделать сколько-нибудь путных замечаний, то они вместе с написанным прежним будут напечатаны под титулом: Отрывки из писем к Гоголю*, писанных к нему о его книге. Работа привлекательная. Она мне служит переходом к «Одиссее». Между тем и «Одиссея» и «Рустем» печатаются в Карлсру. Полное издание моих сочинений* выйдет, если поможет бог, в начале осени 1848. Тогда примусь за прозу: еще много можно будет доброго написать, если еще несколько лет жизни мне дастся и не нападет болезнь на меня. Прощай.

23. Ганау, 7 (19) апреля 1848 года*

С изумлением и с радостию, мой милый Гоголь, получил я твое письмо из Иерусалима*. В то время как я полагал, что вокруг тебя шумит возмутившийся Неаполь*, ты спокойно стоял у гроба господня и, смотря на него, глубже понимал и значение человеческих тревог на земле и тайну небесного мира души человеческой. В эту минуту ты, вероятно, на пути в отечество; ты, вероятно, посетив святую землю откровения, заглянул и в классическую землю героических басен, в Троаду, из которой пустился в свое долгое странствие наш Одиссей; вероятно, ты видел Босфор; может быть, теперь сидишь в Константинополе или уже плывешь по волнам Черного моря в Одессу… Добрый путь в любезное отечество! А я между тем сижу у Майна и жду погоды, которая в это время весьма бурная. Твои неаполитанские смуты через Париж перебежали в Германию*; немецкое пиво запенилось, как французское шампанское. Мог ли ты вообразить возможность такого всеобщего переворота? Но ни слова о политике; скажу только несколько слов о себе. Когда ты будешь читать в Полтаве это письмо, я буду уже, если бог сохранит нас посреди этого землетрясения, на пути в

Россию. Но прежде надобно жене полечиться в Эмсе; позволят ли обстоятельства это исполнить, не знаю; но Эмс для нее необходим; она несказанно страдает. Да и у меня третья неделя <как> болят глаза, что принуждает меня не своеручно писать, а диктовать письмо мое к тебе. Пишу из Ганау, куда перевез жену для Коппа недели на две. В нашем Франкфурте, в нашем уголку саксенгаузенском, спокойно и безопасно, хотя Франкфурт теперь сделался центром революционного движения.

Я не отвечал тебе на твое длинное последнее письмо*, заключающее в себе твою и, вместе с твоею, мою литературную исповедь, — правильнее сказать, я не послал тебе моего ответа, ибо не полагал, что он тебя застанет в Неаполе; но ответ написан*; я послал его в Москву к Елагиной, дабы она передала его Шевыреву для напечатания в «Москвитянине». Во всяком случае, я надеюсь, если на то воля божия, увидеться с тобою в России в конце нынешнего года. Если бог даст жизни, то мы можем еще рука в руку пройти по одной дороге, имея перед глазами цель высокую и святую, для пользы души нашей, а с нею и для пользы нашего отечества. Прости; жена тебе сердечно кланяется, все наше семейство тебя помнит и любит. Весьма может случиться, что все мы сойдемся под отечественным небом.

Твой Жуковский.

24. <31 октября (12 ноября) 1849, Баден-Баден>*

Обними за меня Шевырева. Благодарю его за дружеский ответ на мое письмо из Варшавы. Он очень, очень бы одолжил меня, доставив мне через Булгакова свои статьи об «Одиссее»* (если можно, и первую и вторую), если эта написана.

25. 20 генваря (1 февраля) 1850, Баден-Баден*

Наконец, мой милый Гоголек, я получил от тебя что-то похожее на письмо*, после двух лет разлуки, и какой разлуки? Во время это случилось столько с тобою, что было бы довольно материалов для продолжительной переписки. Впрочем, я не слишком тебя обвиняю — все возможные загадки лени мне понятны, ибо все мною самим были разгаданы. И теперь волку отливаются овечьи слезы: все мои друзья молчат, как мертвые. Ни один даже из учтивости не поблагодарил меня за присылку «Одиссеи». Весьма сожалею, что истратил деньги на напечатание ста экземпляров in 8°[64] Полных моих сочинений, для раздачи моим друзьям и приятелям; из лавки Смирдина каждый получил бы свой экземпляр без хлопот; а я не остался бы в убытке. Но оставим это. Благодарю тебя за письмецо. Что скажу о себе? Я не на розах по-прежнему, как то было при тебе. Жена продолжает страдать, и тебе понятнее, нежели другим, каково ей, — ты сам испытал все эти муки, которые не потому так тягостны, что сокрушают счастие жизни, но более потому, что отымают у души всякую способность переносить их с покорным терпением. Убеждение говорит: «Здесь все добро, и все к добру, потому что бог хозяин в доме своем и сам обо всем заботится лично, следственно все должно быть в совершенном порядке. Да не смущается сердце твое!» Так думается всегда, но не так чувствуется в некоторые минуты, которые своею тревогою сокрушают душу, как нечаянное наводнение, которое вдруг уносит хижину со всеми в ней живущими.

Но об этом предмете будем говорить после. Обращаюсь к историческому. Из Швейцарии, куда мы спасались от немецкого колбасного бунта*, мы переселились снова в Баден-Баден. Зима у нас жестокая, какой никогда здесь не бывало; она мешает Гугерту приняться за лечение жены; по его плану мы должны остаться в Бадене до конца июня, провести июль в Остенде, потом возвратиться в Россию и провести зиму в Ревеле. Исполнится ли этот план — это знает один всевышний хозяин. Меж тем я, побывав в Варшаве, хворал, и хотя не было у меня лежачей болезни, но чуть не появилась смертельная — тем все поправилось. Но, кончив свой большой труд*, я вдруг остался без дела, как корабль, который плыл с попутным ветром на всех парусах и вдруг, обхваченный штилем, остановился посреди неподвижного моря и лениво покачивается на одном месте, производя в пассажирах тошноту и рвоту. Из этой неподвижности я вышел, однако, принявшись после эпической поэмы за азбуку, то есть принявшись за обучение грамоте моей Сашки. И так как это дело должно совершаться по моей собственной, мною самим изобретенной методе, то оно имеет характер поэтического создания и весьма увлекательно, хотя начинается чисто с азбуки и простого счета. Что моя метода хороша, то кажется мне доказанным на опыте, ибо вот уже целый месяц, как ежедневно (правда, не более получаса в дни) я занимаюсь с Сашей, а она не чувствовала ни минуты скуки именно потому, что я заставляю ее своею головкою работать, а не принуждаю сидеть передо мною с открытым ртом, чтобы принимать от меня жеванные мною, а потому и отвратительные куски пищи: сравнение немного нечисто, но оно верное. Из этих уроков может составиться полный систематический курс приготовительного, домашнего учения, который со временем может принести и общую пользу. Между тем берет меня подчас и охота побеседовать с моею старушкою музою; хотелось бы пропеть мою лебединую песнь, хотелось бы написать моего «Странствующего жида»*; но это могу сделать только урывками. Теперь главный мой труд педагогический. Знаешь ли, что ты можешь помочь мне весьма значительно в этом поэтическом предприятии? План «Странствующего жида» тебе известен: я тебе его рассказывал и даже читал начало, состоящее не более как из двадцати стихов. Что же ты тут можешь сделать с своей стороны? А вот что. Мне нужны локальные краски Палестины*. Ты ее видел, и видел глазами христианина и поэта. Передай мне свои видения; опиши мне просто (как путешественник, возвратившийся к своим домашним и им рассказывающий, что где с ним было) то, что ты видел в Святой земле; я бы желал иметь перед глазами живописную сторону Иерусалима, долины Иосафатовой, Элеонской горы, Вифлеема, Мертвого моря, Пустыни искушения, Фавора, Кармила, Степи, Тивериадского озера, долины Иорданской — все это, вероятно, ты видел; набросай мне несколько живых картин без всякого плана, как вспомнится, как напишется, мне это будет несказанно полезно и даже вдохновительно для моей поэмы: я уверен, что к собственным моим мыслям прибавится много новых, которые выскочат, как искры, от удара моей фантазии об твою. Не поленись же, напиши, сделаешь мне дорогой подарок, да и самому тебе будет приятно мне его сделать: поневоле воротишься в Палестину. А я буду ждать твоего ответа — утвердительного или отрицательного, и до тех пор не примусь за свое лебединое пение.

Прости. Пришли свой адрес. Ты так обленился, что и об второй части «Одиссеи» не сказал мне ни слова*, а я ею более доволен, нежели первою. Как ты?

26. 1 (13) февраля 1851 г., Баден<-Баден>*

Милый Гоголек. Вот уж моя очередь перед тобою виниться: на твое большое письмо я отвечал печатным, а на твое письмо о Палестине совсем не отвечал; оно чрезвычайно оригинально и интересно, хотя в нем одно, так сказать, негативное изображение того, что ты видел в земле обетованной. Но все придет в свой порядок в воспоминании. То, что не далось в настоящем, может сторицею даться в прошедшем. И со временем твои воспоминания о святой земле будут для тебя живее твоего там присутствия. — Скажу тебе теперь несколько слов о себе. Но нет, еще несколько слов о тебе. Здесь, в Бадене, Кошелев* (который, однако, нынче отъезжает); он обрадовал меня известием, что «Мертвые души» идут шибко вперед*. Он знает, что ты читал многое Хомякову*; но Хомяков не сказал, что, как и каково, сохраняя данное тебе обещание не произносить никакого суждения. Но для меня довольно знать, что ты пишешь, и что пишется — дело будет, верно, хорошо кончено.

Теперь обо мне. Я надеюсь, верно, возвратиться нынешнею весною или в начале лета в Россию. Прежде всего поеду в Дерпт и там на первый случай оставлю жену и детей; сам же в августе месяце отправлюсь в Москву и там отпраздную коронацию и царские юбилеи; туда, надеюсь, на это время съедутся все мои родные; туда, равно надеюсь, приедешь и ты и, по образу и подобию Хомякова, дашь мне хлебнуть твоих «Мертвых душ». — Я же теперь работаю много, но мои теперешние работы все ограничиваются педагогикою, то есть приготовлением к предварительному курсу учения детей моих. Эта работа берет все мое время и не позволяет мне ни за что другое приняться. Если бы ее не было, то я бы перевел всю «Илиаду»*; полторы песни переведены (каталог кораблей сбросил с плеч*: это самое трудное), все пошло бы по маслу; но труд по службе, то есть по домашнему министерству просвещения, должен быть впереди; надеюсь, что «Илиада» от меня не уйдет: великое было бы дело оставить по себе в наследство отечеству полного Гомера. Об этом, однако, прошу тебя не говорить. Хотелось бы и «Вечного жида» успокоить; это<т> труд может быть результатом теперешних трудов моих. Моли бога, чтобы даровал мне еще десяток лет здоровой жизни; я буду стараться употребить их с пользою, покорствуя святой его воле; тогда после меня что-нибудь дельное останется на добро детям моим и отечеству.

Прости, Гоголек. Я напишу к тебе, когда поеду отсюда или когда приеду в Россию. Жена дружески тебе кланяется.

Твой верный Жуковский.

27. Баден, 4 (16) января 1852*

Милый Гоголек, наконец ты откликнулся*. Благодарю тебя за твою бог помочь и радуюсь, что бог помог тебе написать ко мне пятнадцать строк, из которых я с умилением узнал, что ты живешь на Никитском бульваре, в доме Талызина. Обо мне же ты, конечно, помнил про себя и никого не спрашивал; в противном случае кое-кто, по крайней мере Булгаков*, мог бы тебе сказать, что я более 6 месяцев болен глазами, что эта болезнь остановила мою поездку в Россию, к которой все было приготовлено в прошедшем июле, и что я с тех пор ни за какую работу порядочно приняться не мог. Стороною слышу, что твоя работа идет удачно, что твои «Мертвые души» удивительно живы и что Смирнова от них в восхищении*; слыша это, я мучаюсь нетерпением познакомиться с твоими мертвецами. Сам же я прошлою зимою работал усердно; но все теперь от глазной болезни остановилось; я сижу перед начатыми своими планами, как Тантал перед плодами: добрый случай научиться предать себя в волю божию. Прости. Поздравляю тебя с Новым годом. Дай бог тебе к концу его дать жизни Мертвым душам твоим. Много писать к тебе не могу, да и не о чем: слепота не обильная материя для переписки. Если, однако, ты напишешь мне что-нибудь более интересное, нежели Никитский бульвар, то и во мне родится позыв поговорить с тобою не об одном моем больном глазе. Прости! Обнимаю тебя и говорю всем сердцем: бог помочь.

Твой Жуковский.