Оформление художника Н. М. Кузьмина
Рисунки в тексте автора

Я видел зарю новой жизни

После окончания Великой Отечественной войны автор этой книги летел с Северного флота, места своей службы, домой, в Москву. Давно забылись воздушные тревоги. Полярный воздух был беспредельно чист. Под самолетом голубели ровные круглые озерки — воронки от фашистских бомб, напоенные снеговой водой. Пятнами лежали на нашем пути ржавые болота. У опушки леса пылал большой костер. Глядя на этот костер, мне вспоминалась далекая колымская тайга, которую я проезжал на собаках в лютые морозы…

…Колымская ночь застала нас с юным каюром-якутом Андрюшей Слепцовым далеко от селения. Собаки остановились. Наиболее уставшие мгновенно полегли на снег. И сколько ни погонял каюр, сколько ни убеждал их и словом и остолом — палкой, они не двигались с места.

— Пристали собачки! Дорога худая-худая! — сказал мальчик. — Придется, однако, туто-ка заночевать!

Андрюша не спеша достал мешок с мороженой нельмой. Собаки вмиг оживились, предчувствуя сытный ужин. Андрюша так же не спеша, деловито, разрубил каждую нельму пополам и стал кидать куски в первую очередь собакам, наиболее старательно тянувшим нарты. Насытившись, все легли клубочками друг возле друга.

Крупные звезды прятались в дрожащих огнях северного цветного сияния. Зачарованно смотрел я на нарядное небо. И вспомнил: сегодня 21 декабря — день рождения товарища Сталина! Я сказал об этом своему юному другу Андрюше.

Мальчик всполошился.

— Такой день! Такой день! Как же нам его отметить?

Он побежал в тайгу и вскоре вернулся с охапкой валежника. Потом он пошел за второй, третьей. И запылал костер. Огонь с шипением и треском пополз змейками по сухому валежнику. Пламя высоко поднялось к небу.

— Какой огонь! Какой огонь! — восторгался Андрюша, подбрасывая в костер валежник. — Большой-большой, в честь самого большого человека!

Андрюша отвязал чайник, болтавшийся за грядкой нарты, и сварил крепкий, как пиво, чай. После мучительной езды по снежным застругам нам стало тепло и радостно от костра и чая.

Костер был такой большой и яркий, что мы позабыли на время о красоте чудесного северного сияния. Собаки, почувствовав тепло, привстали, отряхнули свои пушистые шубы и расположились поближе возле костра.

— Вы видели товарища Сталина? — вдруг спросил мальчик.

— Да, видел, — ответил я, и лицо Андрюши засияло от радости.

— Какой счастливый, — сказал Андрюша, трогая меня за рукав кухлянки. — Видел товарища Сталина!.. У нас, якутов, говорка есть: товарищ Сталин такой сильный богатырь, что может пробить в тайге большую дорогу до самого океана! Правда ли, что он соединяет реки с реками и моря с морями? Правда ли, что делает большие дороги в тайге? Правда ли, что большевики умеют летать как птицы? Правда ли, что умеют ездить даже под землей?

Я ответил, что это правда, и стал рассказывать мальчику о товарище Сталине, о советской власти, о том, что она делает все, чтобы лучше жилось трудящемуся человеку на родной земле.

Андрюша слушал меня, поправляя большой палкой костер, и когда я заговорил о самолетах, необычайно оживился.

— Самолеты! Самолеты! Они даже снятся мне… Каждую осень от нас на юг летят птицы. Ой, и много же их летит! Словно туча по небу от края и до края. Даже солнышко затмевают… Когда мне было шесть лет, попросил я деда: привяжи меня к лебедю! — Это еще зачем? — удивился дед. — А хочу, однако, землю нашу, советскую, посмотреть всю от Холодного до Теплого моря. — Дед покачал головой: — Подожди, Андрюша, товарищ Сталин пришлет к нам в тайгу других лебедей. Проезжие люди говорили: будут скоро здесь летать самолеты с большими красными звездами на крыльях. И мы с тобой на этих машинах за тысячу верст быстро слетаем, куда хочешь.

— Правда ли все это? — спросил меня Андрюша.

— Правда! — ответил я.

— Тогда на первой же машине полечу непременно в Москву, к товарищу Сталину, учиться летному делу, — сказал мальчуган, сверкнув глазенками.

— Посмотрю сверху, как птица, на родную Колыму, на родной дом. Ведь еще ни один якут пока не летал на самолете…

Все это вспомнилось мне через много лет, на пути с фронта в Москву.

Мне попал в руки старый номер иллюстрированного журнала. Мое внимание особенно привлек один из фотоснимков — портрет молодого летчика, награжденного боевыми орденами. Показалось знакомым его скуластое, смуглое лицо. Где видел я этого жизнерадостного, улыбающегося человека? И чем больше всматривался в портрет, тем отчетливее вставала передо мной далекая колымская тайга. Вспомнился большой костер, зажженный якутским мальчиком-мечтателем Андрюшей Слепцовым в честь рождения Великого человека…

Под фотографией я прочел: «Андрей Иванович Слепцов, командир самолета, награжденный орденами и медалями за участие в Великой Отечественной войне».

Значит, Андрюша сменил собачью упряжку на самолет, защищал Родину от фашистов.

— Чем вы заинтересовались? — полюбопытствовал мой сосед — инженер.

Я передал ему журнал и рассказал о зимней колымской ночи и большом костре на берегу реки.

— Ничего удивительного! — ответил сосед, возвращая журнал. — Это и есть наша советская действительность. Пастушонок стал прославленным советским генералом, заводской рабочий — министром, колхозник — ученым с мировым именем, лауреатом Сталинской премии! Это и есть советская жизнь.

…Прошел месяц. Я собирался лететь на юг. На одном из центральных московских аэродромов во время заправки машины кто-то подошел ко мне сзади и положил легонько руку на плечо. Я обернулся и увидел молодого человека в кожаном летном реглане.

— Неужели Андрюша?

— Так точно, ваш давний спутник. Пересел, как видите, с нарты на машину. По путевке комсомола… А помните костер близ Колымы? — мечтательно спросил он. — В честь самого большого человека! Это ему — нашему отцу и другу — мое горячее, сыновнее спасибо!

И потекла взволнованная беседа о Крайнем Севере. Андрей Слепцов рассказал, как стал летчиком. А я вспомнил свою поездку 1932 года из Чаунской губы на запад через Восточную тундру, через Островное, за пять тысяч километров по кочевьям чукчей и заимкам якутов, через Колыму, Индигирку и Яну к столице Якутии и далее в Москву.

Андрей Иванович попрекнул меня, что я не написал поподробнее об этой поездке. Чем был Север и каким он стал…

— Ведь о нашем крае знают очень мало, — сказал он.

Вернувшись домой, я разыскал в одном из дальних углов своего стола разбитую, запыленную связку тетрадок и восстановил в памяти все события давнего и трудного похода.

Конечно, далеко вперед за эти годы шагнула советская Колыма. Новые пути пролегли по ее карте. Но прав Слепцов: мало, очень мало мы знаем об этой далекой северной стране.

Книга «112 дней на собаках и оленях» — повествование о том, что я видел в пути полярной ночью, о первых ростках социалистической жизни на нашем Крайнем Севере, о первых комсомольцах на северных мысах, о простых советских людях — жителях тундры и тайги. Кое-где в книге мною изменены имена упоминаемых лиц, что позволило дать больше портретного сходства.

Путь от Чаунской губы до Якутска, пройденный за 112 дней, можно пролететь ныне за одни сутки. Но нартенный путь в отличие от воздушного позволил мне ближе увидеть жизнь наших северных окраин. Реки Росомашья, Большая Бараниха, Малый Анюй, Колыма, Индигирка, Яна и Лена, хребты Северный Анюйский, Черского и Верхоянский, десятки перевалов, редко посещаемых людьми, пройдены мной во время похода. Но главным были люди, с которыми меня познакомил и сдружил дальний путь.

Разве можно забыть каюра-чукчу Атыка, знатока своего края, бесстрашного следопыта, мастера своего дела; смелого колымского партизана Багалая; или первого колымского лоцмана Кешу Четверикова, потомка колымских казаков-первооткрывателей? Разве можно забыть якутскую школу-интернат в глубокой тайге или активистов пушнотранспортной артели «Терюролах», что значит «Рождается жизнь»?…

Я видел зарю новой жизни на Крайнем Севере.

Книга моя — о вчерашнем дне советского Севера. Но уже в этом вчерашнем дне пробивались бурные ростки новой жизни. Теперь они дают свои чудесные плоды.

Автор

Москва, август 1950 г.

Чукотскими берегами

Летом 1932 года суда Первой северо-восточной экспедиции начали свой долгий путь из Владивостока. Транспорты везли машины, продовольственные грузы и людей для новых индустриальных районов, возникавших в Заполярье. Среди пассажиров были научные работники и радисты, инженеры и метеорологи, медперсонал и учителя, рабочие разных специальностей.

Колонна судов шла вдоль чукотского берега.

Первое наше знакомство с Чукоткой состоялось в бухте Провидения.

Завидя на горизонте наши суда, чукчи сразу же спустили на воду байдарки и вскоре пестрые цветастые камлейки замелькали на всех кораблях. Гости заглядывали в кают-компанию, гуляли по спардеку[1], в коридорах, толпились возле камбуза. Всюду можно было увидеть скуластые, улыбающиеся, довольные лица чукчанок, исчерченные тонкими линиями татуировки.

На грузовом пароходе нашей экспедиции чукчи впервые увидели корову. Ее немедленно назвали «ненастоящим оленем». Американцев чукчи называли «ненастоящими людьми», а себя луораветланами, то-есть настоящими людьми.

В деревянном круглом домике провиденской школы мы познакомились с учителем-комсомольцем Алексеем. Зимой он попадал к себе в дом по глубокой траншее, вырытой в снегу; по этому снежному окопу пробирались на уроки и ученики-чукчи. Ветры наметают здесь так много снега, что небольшие яранги совсем скрываются под сугробами.

Чукотские старожилы рассказали нам много интересного об этом далеком уголке советской земли.

За год перед нашим приходом на охоту выехала большая группа чукчей и эскимосов. Стояла ясная погода. Но Арктика обманчива. Кое-кто по неуловимым признакам предугадал шторм и заблаговременно вернулся на берег. Семнадцать человек, наиболее решительных и смелых, вытащили байдары на береговой лед, чтобы здесь переждать непогоду. Льдину оторвало штормом от берега и понесло в море.

Быстро скрылись в тумане берега. Вначале еще слышался лай собак. Затем и он растаял в тумане. Когда ветром раздергивало завесу, вдалеке открывались знакомые сопки. Усилилась стужа и захлесты. Несколько человек обрезали рукава кухлянок и закутали ноги. Это не помогло. Трое эскимосов стали на льдине шаманить. Они обещали злым духам ценные подарки в случае спасения. Один бросил в дар морю свой новый винчестер, другой дал клятву по возвращении сломать свою новую байдару.

К счастью, на льдину вместе с людьми взобрался большой морж. Эскимосы убили его. Мясо моржа было единственной их пищей.

Три раза льдину приносило к берегу. Но только на пятнадцатый день люди смогли выйти на берег близ селения Кивак.

Спаслись все, кроме одного Матлю. Вернувшиеся объяснили смерть Матлю случайностью: переходя на берег, он будто бы провалился под лед и утонул. Все видели, как он выплыл, стал карабкаться на тонкий лед, но лед обломился под тяжестью человека, и Матлю навсегда скрылся под водой. Значит, так было угодно духам моря…

И только год спустя один из эскимосов рассказал по секрету местной учительнице, что Матлю пожертвовал собой ради спасения товарищей. Никто не препятствовал этому. Матлю не был женат, у него не было детей. Он добровольно решил погибнуть ради других. Шаманы, находившиеся на льдине, обещали ему прекрасную загробную жизнь — в «потустороннем мире», — где для хороших людей приготовлено много звериного жиру, новые вельботы, меткие винчестеры и просторные яранги с большим и теплым пологом из двенадцати оленьих шкур…

Охота на моржей с байдарок

(По рисунку ученика 4-го класса Сиреникской школы эскимоса Ари)

Когда эскимосы вернулись в селение, они выполнили обещания, данные злым духам во время их великого гнева. Один закинул далеко в тундру свое охотничье ружье, другой разломал свою новую байдару…

Просторная фанерная яранга учителя была чисто убрана, на стенах висели карта и портреты членов Политбюро. На самодельных полках лежали книги.

Вместе с нами в гости к учителю зашли двое чукчей. Они рассказали об «Артель-кляуль», как прозвали здесь сотрудника Зверпрома, приехавшего организовывать артели зверобоев. Артель-кляуль значит человек, делающий артели. Кулаки не хотят артелей. Они ненавидят артель-кляуля. Но бедняки-охотники уважают его и слушают его советы.

Промысел моржа — основа хозяйства и жизни береговых чукчей. Мясо моржа — пища, его жир — топливо и свет. Шкуры моржа идут на пошивку обуви и одежды, на постройку яранг, на поделку легких и быстрых байдар. Из моржового клыка вырезаются не только чудесные игрушки, но многие мелочи бытового обихода. В обмен на моржовые шкуры, жир и кость береговые жители получают меха от чукчей-оленеводов, кочующих в тундре.

Охота медведей на моржа

(По рисунку ученика 4-го класса Сиреникской школы эскимоса Косыги)

В быт чукчей уже давно вошло огнестрельное оружие. Зверобои — отличные стрелки. Они хорошо управляются и с современными моторными вельботами. Но таких вельботов еще мало. Много упорного труда надо затратить, чтобы скопить деньги на покупку вельбота. Только кулакам было по средствам купить вельбот. Будут артели — много будет вельботов на Чукотке.

Нам рассказали, что на Чукотке известны три моржовых лежбища: Инчоунское — на мысе Инчоун (мыс Инцова), Аракамчеченское — на острове Аракамчечен и Ретькинское — на мысе Ретькин.

Инчоунским лежбищем владел еще недавно шаман Тынзтэйгин. Он часто запрещал бой моржей на лежбище и отбирал у охотников звериные головы и клыки.

На Инчоунское лежбище собирается множество зверей. Лежбище небольшое, и зверям бывает так тесно, что они ложатся в два и даже в три ряда, друг на друга, давя нередко своей тяжестью более слабых. Каждый раз, когда моржи покидают лежбище и уходят в море, на берегу остается до полутора десятков задавленных зверей.

Поединок моржей

(По рисунку уэленского костереза)

Моржи ложатся обычно в августе, с наступлением первых темных ночей. В это время с Инчоунского лежбища доносится истошный рев, чукчи за мысом не могут заснуть. На прибрежной гальке моржи справляют свои брачные пиры, отдыхают и спят. В поединках из-за обладания самкой, самцы наносят друг другу страшные удары клыками в шею, отчего у старых моржей всегда на шее много рубцов. Чем старше морж, тем больше у него рубцов, — следов отчаянных поединков. Зовут таких моржей «шишкарями».

Чтобы не пугать стадо стрельбой, моржей убивают копьем под ласт, в шею или спину. Убивают строго определенное количество, необходимое для поддержания жизни берегового населения. Иначе, как говорят старые чукчи, моржи могут обидеться и наслать беду на яранги или уйти навсегда с лежбища.

«Хозяин» Аракамчеченского лежбища Акр-шаман до советизации Чукотки всегда ходил в женском комбинезоне — керкере, объясняя это тем, что дух, покровительствующий ему, — мужчина. Чтобы снискать его расположение, Акр-шаман и носил женскую одежду.

На берегу знали, что этот человек убил свою молодую жену. Ее нашли на Аракамчечене, пронзенную копьем. Не в характере чукчей расспрашивать соседа о его семейных делах. Чукчи долго молчали об этом страшном происшествии…

Жестокого Акр-шамана все боялись в округе. Чтобы задобрить его, чукчи после каждой охоты приносили шаману моржовое мясо, дарили табак.

Охота на плавучих льдинах

(По рисункам чукотских костерезов)

Однажды осенью сильным штормом оторвало льдину от берега. Акр стал распускать слухи, что дух-покровитель прогневался на чукчей. Пусть зверобои больше уважают Акра-шамана, больше приносят ему подарков, чтобы не подвергнуться судьбе тех, кто унесен в море.

Эскимос Матлю — председатель первого и самого лучшего колхоза на мысе Чаплина был ярым противником Акр-шамана. Шаман решил «испортить» Матлю. Акр отрезал у трупа в тундре палец, высушил его, истолок в порошок и подмешал в пищу. Матлю не отказался от угощения Акра, но и не умер.

Еще задолго до того сильно заколебалась вера чукчей в шаманов. Один пьяный шаман попросил знакомого чукчу выстрелить в него, сказав, что тело шамана не боится ни пули, ни копья. Чукча выстрелил и наповал убил хвастуна. Акр-шаман еще до суда был уличен в том, что таскал из чужих капканов добычу. А кража — тягчайшее преступление для чукчи. Акр-шаман потерял всякое уважение. Его дети, с которыми он обращался очень жестоко, отказались от него и вступили в колхоз.

По амнистии в честь годовщины Октября Акр-шамана оставили в бухте Лаврентия. Здесь он сбросил с себя женский костюм и стал ходить в обычной мужской одежде. Изредка он еще пробовал пророчить, но его предсказания вызывали лишь смех у сородичей.

Шаманы распространяли среди чукчей веру в загробную жизнь. Умерший своей смертью шел, по их словам, в землю, где всегда темно и грязно. Тот, кто тонул на море, жил затем под водой, где всегда сыро. Из-за утопленников и бывают дожди на Чукотке. Кто умирал от близкого человека или погибал от ран, тот шел в просторную, чистую ярангу, где жил весело и сытно. Это — лучшая из смертей.

Медленно отступали в прошлое эти глупые и наивные суеверия.

Советские люди, придя на Чукотку, принесли с собой новую культуру, книги, кино, газеты и радио.

Колхозная жизнь вселяла в людей веру в свои силы, в силы коллектива, им теперь не было нужды задабривать шаманов. Вместе с новой жизнью угасала вера в пророчества шаманов, в их чародейство.

…В бухте Провидения мы впервые увидели чукотские танцы. Танцевать на Чукотке могут все, но известностью пользуются лишь немногие из танцоров. Танцуют под бубен. Чукотский музыкант своей игрой на бубне может заставить плясать даже сумрачно настроенного человека.

В яранге тесно. Танцор старается занять лишь площадь, находящуюся под его собственными ступнями, и больше ни вершка. Но зато как живы и стремительны движения его рук. При всей динамичности танца танцор использует лишь пространство над сидящими зрителями.

Мы увидели замечательного танцора Увауна.

Медленны и плавны вначале движения рук Увауна. Спокойно и размеренно начинается танец. Он рассказывает нам о том, как на возвышенном месте — на скале — одиноко сидит старик и всматривается в даль. Он смотрит из-под ладони, ищет в море моржей. И вот, наконец, старик со своего глядня увидел зверя.

Танцор вскрикивает гортанно: «Айвогыт!» И сразу, гулко и тревожно гудит бубен, вскрики становятся отрывистыми и поспешными. Нельзя терять ни минуты. В бухту идет морж. Он несет чукчам свое вкусное, жирное мясо, крепкую кожу для байдары, жир для светильников.

Люди бегут к вельботу. Они тащат его поскорее с каменистого берега. Вот вельбот в море. Плывут зверобои…

Все это танцор показывает, не двигаясь с места ни на шаг, одними лишь движениями кистей рук, корпуса и головы.

Удары бубна напоминают шум прибоя. Они затихают неожиданно, чтобы затем вдруг снова рассыпаться тревожными звуками.

Охота на плавучем льду. Слева — байдара

(По рисункам чукотских костерезов)

На море туман. Чукча всматривается, ищет среди льдов дорогу к моржу. Широки на горизонте просветы чистого неба. Радостны удары бубна. Весело, в такт им, разносятся дружные ритмичные хлопки в ладоши. Танцор стоит на одном месте. Его ноги легко отбивают такт бурно нарастающего танца. Капли серебристого пота блестят на смуглом скуластом лице. Бубен исступленно заливается. Морж плывет, но его настигает вельбот. Вот уже близко показалась клыкастая голова. Руки танцора рисуют эти острые и длинные клыки. Морж защищается, он поднимается из воды, откидывает назад мощную голову, бьет клыками направо и налево. Или вдруг пытается таранить днище вельбота.

Но молниеносен удар гарпуна, страшный по силе и меткости! Танцор выбрасывает вперед руки в белых перчатках и всматривается в даль, куда летит невидимое для зрителей копье. Крик Увауна победный и восторженный. И вместе с ним вскрикивает вся наэлектризованная танцем яранга. Копье долетело до моржа. Он ранен и загарпунен.

Танец окончен. Бубен смолк. Танцор не спеша снимает перчатки и вытирает обильный пот.

Танец моржа, нерпы, вороны, медведя, чайки, зайца, морского прибоя, — все это показал нам талантливый Уваун.

Советская школа научила юных чукчей умываться с мылом, губкой и водой. Уваун посвятил этому новому явлению жизни особый танец — танец умывания.

Чукчи видят погрузку на советских пароходах, и сами нередко принимают в ней участие. Отсюда возник новый танец. Уваун исключительно точно передает в танце приемы работы кочегаров. С картинной правдивостью проходит перед зрителями работа моряков.

Товарообмен у береговых и оленных (кочевых) чукчей (чаучу)

(По рисункам чукотских костерезов)

Но вот и на самом деле погрузка закончена. Мы прощаемся с гостеприимными хозяевами.

Бухту Провидения оглашают гудки. Колонна судов, вытянувшись в кильватер, выходит на север, в Чукотское море.

Но встреча с чукчами и эскимосами — не последняя.

В Беринговом проливе к борту нашего флагманского корабля-ледореза «Литке» подлетела легкая байдара. Два юных эскимоса — комсомольцы Каля и Касыга взбираются на корабль. Мы знакомимся. И сидя в кают-компании, не спеша прихлебывая крепкий горячий чай, они рассказывают о себе, о своей жизни и мыслях о будущем, которые так характерны для молодой советской Чукотки.

Прошлой осенью Каля и Касыга оставили свои дымные яранги и уехали учиться. Комсомольцев везла на культбазу небольшая шхуна. У острова Аракамчечен сильный шторм надолго задержал ее. Только в середине октября ученики прибыли на Лаврентьевскую культбазу.

В ту пору морской зверь еще ходил по морю. Птицы табунились и улетали на юг. Часто наползали туманы, налетала пурга. На культбазе было тепло и уютно. Комсомольцы жили и учились в просторных, светлых комнатах.

Перед началом учения Каля ходил с охотниками бить моржей. Свежий ветер далеко отнес их вельбот. Холодная осенняя ночь накрыла людей в море. Вокруг, сколько хватал глаз, белели льды, пригнанные с севера течениями и ветрами.

Зыбь заглохла. Бригадир выбрал льдину понадежнее и втащил на нее вельбот. Старик-охотник бросал в воду тонкие ломти моржового мяса, чтобы умилостивить духов моря, убавить их ярость, спасти вельбот с людьми…

Так началось приключение, которое познакомило Калю с чужим миром.

Долгие сутки носило льдину в густом тумане, но вот, наконец, туман рассеялся, тогда эскимосы увидели рядом с собой незнакомую землю. Это был американский остров Святого Лаврентия.

По неписаным законам Севера американские эскимосы, занесенные к нашим берегам, пользовались гостеприимством советских людей. В свою очередь и советские эскимосы рассчитывали найти дружеский прием у американских сородичей.

Льдину с вельботом совсем близко поднесло к берегу. Тогда бригада — их было восемь эскимосов вместе с Калей — сбросила вельбот на воду и на веслах пошла к острову.

Местные эскимосы провели охотников в свои яранги. Появление советских эскимосов всполошило американского миссионера. Он зашагал по ярангам и, поправляя роговые очки, сползавшие на кончик длинного и красного носа, тревожно шептался с хозяевами. Американца беспокоила мысль, как бы советская пропаганда не проникла во вверенный ему район.

И все же американские эскимосы рассказали гостям о том, как худо живется на американской стороне. Всей жизнью здесь управляет торговец и миссионер. Летом к острову Лаврентия приходит пароход. Он увозит костяные изделия из моржового клыка, белых и голубых песцов и китовый ус. А в обмен остается только спирт. Всем оружием и вельботами владеет торговец. И сколько ему ни носи, — все равно будешь жить впроголодь, все равно останешься его должником. Теперь торговец стал забирать и шкуры, и жир — все, что нужно для жизни. Болезни одолевают зверобоев. Смертность резко увеличивается. Как жить дальше — никто не знает.

Так Каля увидел жизнь, о которой он знал лишь по рассказам старых людей. Он охотно рассказал американским сородичам, какая новая жизнь расцветает за невидимым рубежом границы. И добавил, что в недалеком будущем они, советские эскимосы, ожидают еще лучшую жизнь…

Нападение медведей на моржовую залежку

(По рисунку уэленского костереза)

Спустя семь лет я встретил Калю и Касыгу в Ленинграде. Они учились уже в Институте народов Севера. Их одели в черные морские шинели. Фуражки их были украшены голубыми флажками Северного морского пути. Это была форма студентов Института народов Севера. Она хорошо подходила северянам, потому что все они с малых лет люди моря, настоящие бесстрашные моряки…

В Беринговом проливе, у входа в холодное, коварное Чукотское море мы говорили о новой жизни, которая во многом зависит от самих чукчей и эскимосов, говорили о льдах, ветрах и течениях, господствующих здесь, у края земли.

Ветер пригоняет к берегам лед, на льду — стада моржей и тюленей, кормильцев берегового человека. Если ветер отжимной, то вместе со льдом он угоняет морского зверя. Это — несчастье. Только прижимные ветры помогали людям Чукотки промышлять морского зверя.

Так было веками… Ныне у чукчей уже появились быстрые вельботы и отличные советские ружья. Чукчи могут промышлять зверя и наперекор ветру.

Если раньше случалось, что охотник возвращался домой с пустыми руками, он брал «пок» — пузырь из нерпичьей шкуры, служивший буем и поплавком, — и ударял в него ногой. Пок с треском лопался. Это была жертва. Охотник верил, что после жертвоприношения к нему непременно придет удача: он добудет нерпу, лахтака[2] или моржа, вновь загорится в яранге огонек светильника, станет тепло и сытно, захочется петь и плясать.

Чукча жил надеждой на помощь добрых духов. А Каля и Касыга знают, что человек — сам творец своего счастья. Об этом они прочли в книгах. И они не будут приносить жертвы — губить свой пок.

В царское время к Наукану и другим чукотским селениям часто приходили суда американских контрабандистов. Науканские эскимосы прозвали их анъяхпакъкж, что означает «люди с больших железных лодок». Эти анъяхпакъюки привезли на чукотскую землю табак, виски и дурные болезни…

Американские хищники дурачили чукчей, пользуясь их доверчивым характером. Высокоценную пушнину они выменивали за безделушки и спирт.

А один из американцев вовсе придумал подлую историю. Он заявил чукчам, что злой дух — кейли, обитавший у него на шхуне в носовом трюме, неожиданно убежал на берег и может наделать там много бед. Шаман, подкупленный американцем, подтвердил это. По секрету он стал рассказывать чукчам, что американец предлагает изловить духа, но для этого ему необходима упряжка в шестнадцать самых лучших собак, и затем за поимку духа ему следует уплатить по одному песцу с каждого чукчи. Запуганные шаманом чукчи, после долгих раздумий, согласились и обещали американцу за хорошую работу по песцу с каждого человека.

Американец поставил большую клетку на верхней палубе у носового трюма своей шхуны. Крикнув на собак, он помчался вместе с шаманом в тундру. К вечеру оба проходимца вернулись обратно, клетка с верхней палубы к этому времени исчезла. Тогда американец через шамана объяснил чукчам, что он все-таки загнал духа обратно в клетку, но тот оказался настолько сильным и так отчаянно бился в клетке, что вместе с нею упал в море и утонул. Купец получил обещанную награду — с каждого по песцу — и быстро покинул Чукотку. Не остался без награды и шаман. За плутовство, обман своих сородичей, он получил от американца большой бочонок «огненной воды» — виски.

Бывало и так, что американские суда, останавливаясь на рейде, заманивали к себе в гости чукчей вместе с женами и дочерьми. Американцы напаивали мужчин допьяна, затем высаживали их в байдары, а женщин и девушек оставляли на судне. Некоторые из женщин потом возвращались глубокой осенью. Но многие исчезали бесследно. Таких случаев немало помнит Чукотка.

Это — тоже прошлое.

Никогда теперь американские хищники не появятся в водах Чукотки.

Об этом говорили Каля и Касыга — юная поросль, будущее народов, населяющих крайний северо-восток советской страны.

Мы тепло попрощались и пошли дальше — к берегам Колымы. И когда льды задержали нас у мыса Рыркарпий (ныне мыс Шмидта), мы снова увидели, что и здесь строится и крепнет новая жизнь.

В селении Рыркарпий (рырка, по-чукотски, — морж) было семнадцать яранг и две землянки. В одной из яранг нас встретил учитель, молодой комсомолец Кудрин. Их было двое, русских комсомольцев, на этом далеком мысу — учитель Кудрин и радист Рыркарпия, голубоглазый и светловолосый энтузиаст Безногов.

Зимой и летом радист поддерживал связь с внешним миром и с островом Врангеля. Но, кроме того, он открыл здесь курсы мотористов и в короткий срок обучил молодых чукчей управлять руль-мотором. Чукчи научились не только управлять, но даже ремонтировать мотор.

Заведующий факторией читал чукчам лекции по кооперации, учитель знакомил с правдой об окружающем мире. Жена заведующего факторией ратовала за гигиену в быту. Это были первые курсы советской жизни и советского кооперативного строительства на северном берегу Чукотки.

Школа здесь работала первый год, но за этот год дети отлично научились писать и читать по-русски. А учитель изучил чукотский язык.

Сын Акко — молодой комсомолец Эттувий уехал учиться в большой русский город, где людей во много раз больше, чем всех чукчей на свете. Перед отъездом он был в Чауне делегатом и секретарем первого районного съезда Советов. В своем родном Рыркарпии он докладывал на собрании о решениях чаунского съезда. Чукчи с большим вниманием слушали комсомольца Эттувия. Это было едва ли не одно из первых собраний жителей Рыркарпия.

Эттувий, сын старого Акко, не являлся исключением. Из семнадцати яранг Рыркарпия три собирались перекочевать в Уэлен; их главные охотники, хозяева этих яранг, уехали учиться в Ленинград и Хабаровск.

Ярко светило солнце над Рыркарпием. Ослепительно блестели льды. По разводьям к ледорезу «Литке» шла байдара, оснащенная руль-мотором. Комсомолец-чукча управлял ею. Он был в пыжиковой кухлянке, в нерпичьих штанах. Байдара неслась между торосами среди разводий, как чайка. Юный чукча ловко правил одной рукой. С мостика корабля мы любовались его работой и не могли оторвать глаз от горделивой фигуры кормчего — одного из учеников Безногова.

К берегам Холодного океана комсомольцы принесли свой молодой страстный энтузиазм. Они не только расчищали дорогу новой жизни, они сами и строили эту жизнь, — колхозы, школы, радиостанции, — новую, советскую Чукотку.

Сборы в путь

Наш караван прорвался сквозь льды к устью Колымы, протрубил зорю у безлюдных берегов, выгрузил в бухте Амбарчик горы продовольствия и машин, но не вернулся в тот год во Владивосток. Советские моряки тогда еще мало знали Арктику. Это были первые годы ее освоения…

В моей каюте слышалось, как за бортом: скрипели карты по заснеженному льду Чаунской губы. Вахтенные матросы шли добывать лед на пресном озере. Там пилили лед и свозили его на «Литке», в кубовую.

Так же как в недавние дни, когда корабль прокладывал путь среди льдов, в положенные часы по коридорам разносился призывный звонок буфетчика, приглашающий моряков в кают-компанию. К этому времени на столах чинно стояли тяжелые массивные флотские чашки и тарелки. На их глазури были нарисованы голубой ободок и морской флаг Советского Союза, развевающийся на ветру…

После уборки стола буфетчик садился за морскую грамоту. Он поступил в морской техникум, открывшийся в Чаунской губе на зимующих кораблях. Да не только он, — все комсомольцы стали студентами. Кочегары учились на механиков, матросы — на штурманов. Организатором этого большого дела был секретарь партийной организации зимующих судов, штурман дальнего плавания Константин Козловский. Ему деятельно помогал профорг каравана Борис Конев — матрос с «Литке».

Для меня начало зимовки сложилось неудачно.

Эпидемия гриппа приковала меня и ряд товарищей к постели. Целыми днями я беспомощно глядел на подволок каюты, аккуратно окрашенный белой эмалевой краской. В запыленный иллюминатор виднелся гористый берег, окаймленный высокими торосами. Из-за поздних штормов, ломавших несколько раз ледяной покров, море замерзло в этот год неровно, и торосы стояли, словно стража, высоко подняв ледяные пики.

Приближалась пятнадцатая годовщина Октября.

Порой, когда я забывался в жару, мне чудилось, что я в родной Москве, в кругу близких друзей, и возле меня сынишка рисует двухтрубный ледокол «Красин». Потом сознание возвращалось, я снова видел подволок, сверкавший эмалью, да маленькое зеркало, страшившее меня отражением бледного, обросшего, незнакомого лица.

В каюте тускло светила электрическая лампочка.

В середине октября на зимующих судах было решено потушить котлы и перейти на камельковое отопление. Стремительно приближалась полярная ночь. Сберегая энергию и труд радистов, командование разрешало морякам отправлять на материк только двадцать трепетных слов в месяц.

На двенадцатый день моей болезни наступил перелом. Температура упала сразу, как при тифе после кризиса.

Зашел Козловский. Он рассказал мне, что готовит доклад для Москвы о проделанной работе и о нуждах зимующего каравана. Этот доклад повезу я.

— Учти, — предупредил он, — надо успеть до весенней распуты попасть в Иркутск. Иначе весна застанет тебя в пути, испортит зимник и будешь ты горевать где-нибудь в Абые или Верхоянске. Посоветую доктору выдать тебе полстакана коньяку для скорейшего выздоровления. Ты его в чай добавляй. Средство хорошее, морское.

В первый день после окончания болезни я ходил ощупью, будто слепой. Касаясь обеими руками холодных, заиндевевших стен корабельного коридора, я с трудом добрался до нижней кают-компании. Здесь теперь зимовали кочегары. В кают-компании было шумно и людно. Два десятка человек тесным кольцом обступили любителей-боксеров. Кожаные перчатки мелькали словно головы тюленей, «выстающих» из воды. Противники наносили друг другу увесистые удары без всякой скидки на крепкую морскую дружбу. На берегу тренировались лыжники; по льду, где ветром сдуло весь снег, бегали конькобежцы. Работа, учеба и спорт занимали у моряков все свободное от вахт время.

В верхней кают-компании за чаепитием шел разговор о том, как лучше утеплить суда на зиму и лучше сберечь тепло в помещениях. Только что закончилось распределение преподавательских обязанностей среди комсостава и представителей научной части. Два судостроителя обсуждали детали предстоящего похода: они должны были пройти зимой на собаках до Колымы вместе с ударной бригадой моряков. Весной, когда удлинятся дни, эта партия начнет стройку барж из местного леса для летней разгрузки судов в Амбарчике…

На судах заканчивали обшивку бортов тесом. Простенки засыпали шлаком, утепляя помещения. Делались последние приготовления к зимовке.

По трапу я спустился на лед. От судна к судну рыжими лучами протянулись тропы. Они извивались между торосами, то сливаясь в одно русло, то снова расходясь в стороны.

Снежные низкие лиловые облака срезали вершины гор. В течение короткого светлого времени горы сияли снежными макушками. На свежей пороше виднелись точечные следы песца. Зверек ставил след в след, и путь его по снегу напоминал ровный пунктир чертежника.

В дверях каюты я столкнулся с Козловским.

— Принес тебе пакет, — сказал он. — Завернул в клеенку. Если даже нарты твои провалятся в наледь, пакет не подмокнет. Береги его и доставь до места! И себя, конечно, береги! Дело очень важное. Отъезд через несколько дней. Ни пуха, ни пера!

Пакет Козловского, прошитый суровыми нитками и украшенный пятью сургучными печатями, я уложил рядом с моими тетрадями, в которых были намечены контуры будущей книги о Севере.

Председатель Чаунского райисполкома, молодой энергичный Вася Косин выделил для дальнего путешествия через Восточную тундру чукчу Атыка.

Когда-то Атык был кочевником, оленным чукчей. Но бедность привела его на морской берег к морскому промыслу. Атык стал лучшим охотником Чаунской губы.

Приведя каюра в мою каюту, Косин сказал:

— Знакомьтесь! Атык! Его нарта под бортом «Литке».

Соберет упряжку и тогда тагам — поехали! Возьмите его на свое попечение.

Атык немного говорил по-русски. Я знал несколько слов по-чукотски: мури — я, тури — ты. Мури-тури, тури-мури, — это были мои первые чукотские слова. Но кое-как мы все же разговорились. Атык часто улыбался, показывая свои прокуренные крепкие зубы. Мы понимали друг друга без переводчиков, по мимике и жестам.

В моей каюте пустовала верхняя койка. Атык занял ее. Паровое отопление на всех зимующих судах уже прекратилось, сам флагман отапливался дымящими камельками. Моя каюта совсем не отапливалась. Замерзли чернила. Коптила свечка. Мы оба, Атык и я, спали в кукулях, спальных мешках из оленьих шкур. В них было достаточно тепло.

Косин несколько раз заходил ко мне на пароход справиться об Атыке. Он просил проследить, чтобы кто-нибудь случайно не обидел каюра. — «Атык, как ребенок, рассердится из-за пустяка и долго будет помнить».

Вначале я не придал должного значения этим советам.

Несколько дней ушло на поиски меховой одежды для предстоящей поездки. Весь Певек состоял в то время из одного домика, землянки, да зимующих в Чаунской губе пароходов, и разрешить такой вопрос было довольно сложно.

И вот однажды, возвращаясь на судно, я увидел Атыка у борта парохода «Сучан». Тут же стояли его нарты. Из взволнованных слов Атыка удалось разобрать, что в часы моего отсутствия на «Литке» там что-то случилось. Несмотря на самые настойчивые приглашения, Атык отказался итти со мной на «Литке».

Дело принимало неприятный оборот. Пришлось срочно учинить «следствие». Оказалось, что Атыку на камбузе не дали чая, так как в долитом кубе еще не закипела вода. И Атык, не поняв причины отказа, смертельно обиделся (чай и табак для него — предметы первейшей необходимости). Забрав собак, он ушел к другому пароходу, где люди казались ему более гостеприимными.

В конце концов жестами и словами я убедил Атыка вернуться за мной на «Литке».

Вскоре мы стали друзьями.

Я говорил ему, что скоро «мури и Атык — тагам Колыма»! Скоро я и Атык — тагам на Колыму! Тагам! Вперед! Поехали! — так говорят чукчи, когда уезжают от своих яранг за зверем. Так говорят они, когда собираются в путь по берегу или в тундру.

Тагам! — это чукотский клич «вперед»! Поехали! Самое бодрое слово на чукотском языке. Оно означает движение.

Тагам! — говорят оленные чукчи, снимаясь со своими стадами и ярангами в глубь тундры на поиски новых оленьих пастбищ. Это слово часто слышится и в тундре, и на морском берегу.

На Чукотке начался большой социалистический тагам. Мощные советские пароходы пришли к берегам Колымы и привели за собой из Владивостока первые речные суда для работы на недавно еще дикой и необжитой реке. Тракторы утюжили тундру в Амбарчике — на месте, где предстояло вырасти первому колымскому порту. Научные работники пришли большим отрядом обследовать богатства чукотских берегов. Советские самолеты уже реяли над льдами и тундрой. Комсомольские ячейки организовались впервые по мысам, где стояли, раскинувшись дымным лагерем, чукотские яранги…

Накануне нашего отъезда в маленькой, тесной и низкой землянке, где было нестерпимо жарко от раскаленной докрасна железной печурки, собрались приехавшие из тундры районные работники Чауна: председатель Островного райисполкома чукча Там-Там, заведующий факторией с мыса Беллинга Вася Косин.

Я достал пушистый пыжиковый двойной малахай и новые пыжиковые конайты-штаны и заглянул в землянку. Опушка малахая, выделанная из меха собаки, закрыла мои глаза с боков, словно шорами защищая их от захлестов пурги. Полярники долго рассматривали мои обновы…

Вася Косин стал полярником случайно. Всего лишь за год до нашего перехода в Чаун он работал на Дальзаводе в родном Владивостоке. Молодой фрезеровщик, как обычно, стоял у своего станка, когда к нему подошел секретарь райкома комсомола.

— Вася, на Север поедешь?

— На Север?! На Север поехать, конечно, интересно. Подумаю…

Он подумал и дал согласие.

Одновременно с Косиным крайком комсомола направил работать в Восточную тундру еще девятнадцать комсомольцев. В далекий край их доставил пароход «Лейтенант Шмидт».

Многих из этой славной «двадцатки» я позднее встретил в глубине тундры. Они уже понимали и говорили по-чукотски.

Сначала в новой и необычайной обстановке Васе Косину пришлось довольно трудно. Я читал в Певеке его дневник — толстую клеенчатую тетрадь, старательно исписанную карандашом.

Вот несколько записей из этого дневника.

«У богатого чукчи стадо доходит до трех и даже более тысяч голов, и с ним кочуют три, пять яранг. У бедняков оленей нет, они пасут чужие стада. Ночью пастухи уходят спать в стадо. Зимой спят в тундре, на открытом воздухе, из-за плохой, ветхой одежды люди часто простужаются и болеют».
«Жених должен работать за невесту два-три года. Если после трех лет он не понравится, его выгоняют и ничего не дают за работу. Если он женился на дочери богатого, то потом всю жизнь работает на кулака».
«Кулаки собирают вокруг себя бедных дальних родственников. Они кочуют с ним, батрачат, получая самую старую одежду и самую скудную пищу. Они живут впроголодь».
«Кулак в стойбище считается вроде князька, а бедняки — его слугами. Я был в стойбище Кокака и разговаривал с бедняком Конетом. Приехал Кокак, крикнул что-то. Конет пил чай. Услышав голос хозяина, он бросил все и стремглав помчался распрягать оленей. Был в стойбище Умыгина. Все работали, готовились к перекочевке. Только один Умыгин ничего не делал. Женщины и мужчины увязывали нарты, но достаточно было кулаку сказать полслова, как все побежали исполнять его приказание. Перед тем как хозяину зайти в полог, батрак выбивает оленьим ребром снег из его одежды и обуви».
«Жене сына Умыгина лет пятнадцать. Она готовила пищу, приготовляла полог. А когда сели кушать, то видно было, что она очень голодна. Но мяса взять не имеет права, ест только то, что ей даст хозяйка. А хозяйка сама ест мясо, невестке дает только кости. Та их и гложет. У бедняков куда лучше. Едят все одинаково».

Дележка медвежьего мяса

(По рисункам чукотских костерезов)

Богатые чаучу говорят: «Нельзя бедняков много кормить, толстые работают плохо». Как видно, эксплоататоры везде одинаковы, на всех широтах. Наша задача их обуздать».

Вася Косин стал патриотом Восточной тундры. Он ладно одет: на нем пыжиковый малахай, опушенный мехом черной собаки, и широкие, скроенные по-чукотски, штаны из неблюя[3] (теплее штанов не найти на земле). Он был бы внешне совсем похож на чукчу, если бы не его сутулая фигура и очень высокий рост.

Мы заговорили об одежде, о своеобразной культуре чукотского народа, создавшего одежду, замечательно приспособленную к условиям климата и жизни в тундре.

Заведующий факторией, скептически осмотрев мои торбаза, покачал головой и сказал весьма авторитетно:

— У нас в тундре такие высокие не носят! Это ламутский покрой. Такими торбазами будете снег черпать, что ведрами. В них вечно будет полно снегу. Вы их обязательно подкоротите! Чукотские штаны завязываются поверх обуви у щиколотки. Никакой снег тогда вам страшен не будет. А едете-то с кем?

— С Атыком, — ответил я.

— Тогда вас можно поздравить. С таким человеком я поехал бы хоть до Якутска.

Завязался разговор о том, чья упряжка лучшая в Певеке и почему.

У Атыка в упряжке своих собак лишь половина, остальные — сборные. Но лучше Атыка здесь никто не каюрит, да и путь через Восточную тундру и Островное никто лучше его не знает.

…Наконец, наши кухлянки, верхняя меховая одежда, готовы. Жена Атыка сшила к ним пестрые цветные камлейки. Это — матерчатый чехол, одеваемый поверх кухлянки для предохранения ее от сырости. Есть у меня и отличные лыжные палки. Они должны помочь на перевалах, облегчить крутые спуски и подъемы. С фактории был получен листовой «черкасский» табак для подарков чукчам и якутам и с той же целью несколько десятков кирпичей чаю и конфет для детей.

Местные работники посоветовали одеться понадежнее, и мы последовали их советам. На бумажные носки были надеты шерстяные, сверх них меховые пыжиковые чулки — чижи (шерстью внутрь). Обулись мы в плекеты — щеткари, сшитые из сверкающего камуса — полос шкуры с оленьей ноги. Сверх полотняного белья каждый надел и шерстяное, а сверх конайт и кукашки (меховой рубашки) еще и двойную кухлянку из пыжика с узорчатыми обводами анадырской работы. Из продуктов питания мы наибольшее внимание уделили сливочному маслу, восстановителю тепла в студеном пути.

— Тепло! — сказал Косин на прощанье. — Минус девятнадцать градусов! Самая погода для дороги! Под Верхоянском доберетесь до шестидесятиградусных морозов. Вспомните добрым словом наши советы по части одежонки.

На «Литке» сделали для нас железную печку. Ее погрузили на нарту Атыка позади грядки. Камбузники приготовили нам несколько тысяч пельменей. Их вынесли в мешках на мороз, и спустя час они превратились в камешки.

Пурга выбелила тундру свежей порошей. Утро вставало ясное и морозное. Солнечные лучи чуть-чуть освещали вершины гор. Уже несколько дней не видно было солнца и теперь надолго…

По вечерам Атык приносил ведро с нарубленным нерпичьим салом. Он кидал его собакам по очереди, сначала самым сильным и трудолюбивым, а затем урезанные порции — менее старательным. Атык не терпел уравниловки.

Собаки высоко подпрыгивали, жадно хватали налету куски сала и, не прожевывая, глотали проворно, чтобы успеть броситься за следующим куском. Некоторых собак каюр кликал по имени; вызывая их из стаи, он бросал им куски, целясь прямо в пасть. Голодные не соблюдали очереди. Тогда каюр кричал грозное «угууу!». Самые непослушные боялись этого окрика и мрачно отходили в сторону, поджимая хвосты. Чем меньше оставалось в ведре сала, тем спокойнее становились уже насытившиеся собаки.

Итак, близились часы расставанья…

Тагам! Поехали!

Выстрел! Другой! Третий!

Стреляют часто. Это — обычай северных проводов.

Едва рванулась передовая упряжка, как завыли собаки других нарт. И вот вперед по белому простору берега мчится весь наш караван.

Солнца не видно, можно только с вершины сопки, сверкающей розовыми солнечными бликами, разглядеть, так низко над горизонтом чертит свой короткий путь желтый шар, на который теперь можно смотреть невооруженным глазом.

Начало ноября. Близка полярная ночь.

У берега Чаунской губы, где сутулится единственный домик, принадлежащий фактории Певек, и дымят кострами несколько чукотских яранг, в ледяных торосах по-прежнему стоят зимующие пароходы.

Моряки выстрелами прощаются с уезжающими. Я вижу коренастого крепыша — штурмана Козловского. Он неистово машет шапкой-ушанкой. В правой руке у него дымящийся наган. Матрос Конев стреляет из винтовки…

Впереди — неведомый путь к Колыме через Восточную каменную тундру, через горы, еще не нанесенные на карты, через безвестные реки, по безбрежному снежному океану.

Тысячи километров надо пройти на собаках и оленях до железной дороги. Наш путь начинается у подножья Чаунских гор. А Москва так далеко…

Я еду вместе с Атыком на одной нарте, длинных легких деревянных санях, хитро скрепленных ремнями. Атык сидит впереди меня, он держится за дугу. Эта дуга — не только дополнительное крепление, но и своеобразный руль каюра. На полном ходу, заметив впереди опасность — камень, выбоину, плавник, он быстро соскакивает на снег, схватившись за дугу, отдергивает нарту в сторону.

Атык имеет еще и второе имя — Атыкай, так его зовут чукчи. Атыкай значит по-чукотски собачка. А собака — это первый помощник в хозяйстве берегового чукчи. Собака возит его ярангу и скарб, она приводит его к зверю, разыскивает лунку, через которую нерпа выходит из моря, чтобы подышать в полярную ночь. И при всем этом собака почти не требует от человека ухода. Она спит всю жизнь за ярангой в снегу. Чукча кормит своих ездовых раз в день, по вечерам. Кусок нерпы и сушеная рыба — юкола — сытный стол четвероногих. Так же как и человек, собака питается в тундре олениной. Когда закончится короткий собачий век, чукча-хозяин сдерет с нее мохнатую шкуру и теплым мехом опушит свой малахай или кухлянку. Из собачины шьют и рукавицы; зовут их «собаками».

Атыку лет сорок пять, а может быть, и пятьдесят. У него густая и длинная черная шевелюра. Косичка неседеющих волос постоянно выбивается из-под малахая, сшитого из выпоротка-оленя. Капор обшит пушистым мехом росомахи. Под малахаем у Атыка двойная кухлянка, белая с черными подпалинами. Волчий серебристый воротник закрывает бронзовую шею Атыка, дубленую солнцем и ветрами, изрытую сетью морщин. Сильные ноги каюра обуты в белые плекеты, поверх которых выпущены еще более ярко-белые штаны — конайты — из каму са — лапок оленей. Штаны закреплены ременными повязками у щиколотки, поверх обуви, что предохраняет от проникновения снега. Поверх тюка с грузом болтается волчья шапка Атыка. Он держит ее про запас и надевает только во время сильной пурги.

И на малахае, и на кухлянке у Атыка пришиты кусочки меха. Позднее я узнал их назначение. Чукчи в те годы еще верили в духов, населяющих тундру, горы, берег, море. Есть злые духи, они могут нанести чукче вред. Во время пурги погонится такой дух за каюром, настигнет его, схватит за малахай или кухлянку…, но каюр благополучно умчится от напасти, оставив в руках у духа только хвостик, нашитый на одежду для безопасности.

Собачья упряжка береговых (приморских) чукчей. Наверху чукча готовится к отъезду. Слева — склад, укрытый звериными шкурами

(По рисунку чукотского костереза)

Я спрашиваю Атыка об этих меховых хвостиках. Атык беззвучно смеется, его быстрые умные глаза искрятся. Обычай предков сильнее его сознания и, отправляясь в дальний трудный путь, он не решился изменять вековой традиции.

Атык курит медную трубку. Она согревает кончик носа; трубка выкурена, Атык выбивает ее о дугу нарты и бережно прячет в кисет. Кисет на груди Атыка, под кухлянкой. Потерять кисет и трубку в тундре так же тяжело, как лишиться ездовой собаки. И Атык бережет и кисет и собак больше, чем самого себя. Он часто соскакивает с нарт, чтобы собакам стало легче. И собаки, чувствуя это, бегут веселей. Атыку жарко в кухлянке. Он снимает ее на бегу и остается в кукашке — меховой рубахе. Он бежит за нартами по нескольку километров, потом, устав, с разбегу садится и заводит разговор с собаками.

— Тэдди, Тэдди, Тэдди! Угу-у-у! — окрикает Атык большого черного пса, вдруг ослабившего алык[4]. Черный Тэдди не работает, не тянет нарты. Почуяв, что его проделка разоблачена, он боязливо оглядывается на каюра, пригибая к земле голову.

— У-гу! У-гу! — стращает каюр собаку.

Тэдди плохо слушается, и тогда в руке Атыка появляется грозный остол[5].

Остол выкрашен у Атыка в алый, хорошо заметный на снегу, цвет. На одном конце шеста железное острие, на другом — несколько колец. Атык ударяет остолом о дугу нарты, и кольца тревожно звенят. Собаки оглядываются, они отлично знают этот дребезжащий, предостерегающий звук. Сейчас будет расплата. Сейчас Атык бросит остол в провинившуюся собаку, в ту самую, которая вяло тянет алык и обманывает других. Атык не ошибется: из двенадцати рядом бегущих собак он отметит остолом именно ту, которая провинилась перед всей упряжкой. Побитая собака коротко взвизгнет и теперь наверняка туго натянет алык.

Атык не задержит бега упряжки, не остановит нарты, чтобы поднять остол, зарывшийся в снег. Атык успеет выхватить остол из-под самой нарты на полном ходу. Никогда не было, чтобы выронил он остол из своих цепких рук.

Я начинаю зябнуть и по совету Атыка бегу за нартами. Бег согревает. Живительное тепло растекается по застывшим ногам и рукам. Забываю о холоде, только дышится чаще и шумно стучит сердце.

Мы снова с Атыком на нартах.

— Мата-а-а-ууу! — ласково, напевно тянет каюр.

— Мата-а-а-ууу!

— Мультик! Мультик! Мультик!

Это он подбадривает собак, называя их по именам, будто разговаривая с ними.

Снежинки падают на мою камлейку, а ветер сметает их целыми пригоршнями. Становится холоднее. Атык вновь надел кухлянку. Красиво сидит она на нем.

Жена Атыка — лучшая рукодельница Певека. Лучше ее никто не умеет шить меховую одежду. Она сама оторачивала пыжиковую шапку и кухлянку мужа, шила ему конайты и плекеты.

Самым красивым Атык считает мех росомахи. Он мечтает вслух:

— Атык поехал Колыма! Атык возьми Колыма собак! Атык возьми нарты! Атык возьми росомаху и капкан!

В Нижне-Колымске Атык хочет купить новых собак, новые нарты, росомаху и капканы.

— Мури Певек меченьки неушка… парнишка…

Атык говорит, что у него в Певеке остались хорошая жена и хороший сын. Это для них Атык привезет с Колымы росомаший мех, чтобы оторочить одежду. Атык каждый день твердит мне об этом редком для него — жителя тундры — звере.

За грядкой нарты звонко постукивают в мешке пельмени. Я смотрю вперед — на широкие плечи Атыка, его белую спину. В белизне северной одежды есть какая-то праздничная торжественность. Недаром чукчи почитают белый мех, надевают его в особых случаях.

Каюр постоянно в движении, постоянно следит не только за собаками, за нартами, но и за мной, сидящим позади. Я должен сидеть, свесив ноги слева, каюр — справа по ходу нарты; тогда нарты уравновешены и устойчивы. Иначе они станут валкими, замучат и собак и каюра. Когда нарты клонятся влево, Атык валится всем телом круто вправо или соскакивает с нарт и отдергивает их за дугу на ровный снег. Он бежит вперевалку по-чукотски, легко вытаскивая свои сильные ноги из глубокого сыпучего снега.

Ветер невидимой метлой метет по тундре, срывает с нее снежную осыпь, зимний покров земли.

Сначала снег струится бесшумно, потом начинает звенеть стеклянным звоном. Эти струйки снега, бегущие по тундре, напоминают шумливые горные ручейки. Вот они набрали силу и с ревом устремились на нас. Снег по всей тундре, которую только видит глаз, бежит навстречу нартам.

Вскоре в снежном потоке я перестаю различать идущую впереди нарту. Каюры выводят собак за высокий мыс, горушка защищает нас от снежного шквала. Здесь пережидаем пургу.

— Это еще не пурга! Это — полпурги! — утешает нас Иван Мальков, каюр соседней нарты.

Каюры долго и оживленно переговариваются. Затем ставим палатку. Привязываем ее к тяжелым грузовым нартам, чтобы не сорвало шквалистым ветром.

В пурге не раскопать плавника. Поэтому спим в нетопленной палатке, в спальных мешках — кукулях. Собаки свернулись клубками возле нарт. Их заметает снегом, только морды чернеют из сугроба.

Всю ночь ревет, не унимаясь, ветер, метет снег по тундре. Утром пурга затихла. Едва заметно ее прерывистое усталое дыхание. Ветер чуть пошевеливает снег. Каюры расталкивают сонных собак, и те лениво поднимаются, отряхиваются от снега и начинают выть, вначале в одиночку, а потом всем скопом, в восемьдесят глоток.

Атык не знает ни дней, ни лет, ни часов, ни расстояния. Родился он в месяц сбрасывания оленьих рогов — в августе. Родился в тот год, когда тушу большого кита выбросило на чукотский берег и в стойбище было большое пиршество. Расстояния он измеряет по-колымски: качеством собак. Чем лучше собаки, тем короче расстояние, меньше требуется времени, чтобы доехать до цели. Чем хуже собаки, тем длиннее версты и больше нужно времени на поездку. Вот почему на Колыме «длинные» и «короткие» версты.

Когда позволяет погода, я достаю блокнот и вношу в него торопливые карандашные записи. Атык с тревожным любопытством приглядывает за мной. Ему не нравится мое занятие. При малом запасе чукотских слов я вначале никак не мог объяснить каюру мои, непонятные для него, записи. С самого начала пути он приветливо звал меня «Тынлилят» (стеклянные глаза). Это за то, что я в очках. Но потом приветливость его стала заметно исчезать. Мои расспросы плохо действовали на каюра. Я расспрашивал, как живется ему, сколько у него одежды, собак, какая утварь, есть ли олени в тундре? Атык, видимо, понял это как опись его домашнего имущества и заподозрил недоброе.

— Зачем бумагу пишешь? — наконец, сердито спросил меня Атык, косясь на блокнот.

— Книгу пишу, большую бумагу, Атык! — ответил я. — В Москве все смогут прочесть об Атыке, узнать, какой он большой человек.

Атык слыхал от Рольтынвата, что такое книга. На мысу, где стояла яранга старого каюра и откуда мы ушли в долгий путь, друг Атыка и наш юный спутник, комсомолец, каюр хвостовой нарты Рольтынват учился грамоте у советского учителя-комсомольца. Природная сметка помогла Атыку понять, что такое книга и какова ее огромная сила. Он сказал мне, что чукчи пока книг не пишут, но знают множество рассказов и сказок, которые надо написать в «большой бумаге».

— Товарищ Сталин нас научит, будут чукчи и книги писать, — сказал комсомолец Рольтынват, узнав о нашем разговоре.

С помощью Рольтынвата я дотолковался, наконец, с Атыком. И тогда я решил посоветоваться с ним о названии своей будущей работы. Я сказал ему, что каждая книга, — как и человек, собака, селение, гора, река или море, — должна иметь свое имя. Как назвать мне труд, в котором будет описан наш путь по зимней тундре?

Атык подумал, блеснул черными, как угольки, глазами и крикнул призывно — воинственно:

— Тагам!

Тагам! Вперед! Поехали!

Я повторил за каюром найденное им слово, так подходившее к тому, что я увидел на Севере, идя с кораблями к устью Колымы. Вся тундра и люди, работавшие на краю света в те памятные годы первой сталинской пятилетки, устремились в едином порыве вперед — к новой жизни, к социализму.

…Снова в путь. Отдохнувшие собаки тянут хорошо, несмотря на податливый снег. Кругом свежие отпечатки звериных лап. Немногими русскими словами, каюр рассказывает мне о том, кто бежал здесь недавно по снегу.

— Заяц! Заяц! — повторяет Атык.

И чтобы я лучше понял его, он поднимает руку, выставив вверх два пальца и сложив большой с указательным так же, как делают дети, когда хотят изобразить на стене тень зайца.

Вот на снегу пунктир. Атык кричит собакам:

— Подь-подь!

Собаки по команде резко берут вправо и несутся туда, где глазастый Атык увидел след лемминга — мелкого грызуна. Передовой Эспикр ударил его лапой и проглотил в одно мгновение.

— Кухх-кухх! — гонит каюр собак влево, возвращая их на дорогу, проложенную передними нартами.

— Собака кушать хорошо! Хорошо! — и он показывает мне руками, что собаки любят есть грызунов. Вот почему Атык свернул с дороги. Он позабавил своего передового, любимца Эспикра.

— Эспикр собака хорошо! — говорит Атык.

Перед нами горы. Что скрывают они в своих неразведанных недрах? Однажды уже прошел здесь самолет геолога Сергея Обручева. Он первый облетел Чукотские горы, привлек авиацию для съемки и геологических работ, раскрыл многие тайны здешних мест, да и не только здешних. Ведь это Сергей Обручев открыл хребет Черского, высокий горный кряж, до того отсутствовавший на картах мира…

Чукча Тено показал как-то Василию Косину камень, найденный на горе Проркана, против бухты Нольде. Говорят, что в горах много таких камней. Женщины хотели сделать из него нож для обдирки оленьих шкур. Но когда разбили камень, то внутри его оказался неизвестный металл.

Мне вспомнился рассказ Косина о первой его поездке в глубину Чаунской тундры. Ехал он в январе, в полярную ночь. В небольшое стойбище Умыгина собрались делегаты для выборов первого «тузсовета» (туземный совет). Неожиданно Косин узнал, что по тундре ходит слух, будто из Анадыря идут японцы убивать русских. Косин спросил Умыгина — хозяина стойбища: кто пустил этот провокационный слух? Умыгин помолчал, подумал, а потом вдруг ответил, что слух пустили кулак Омруля и шаман Кокак.

— Они говорят, — признался Умыгин, — что у русских ум совсем другой, чем у нас. Русские думают по-своему: бедных начальниками делают, а у бедного ничего нет! Какой же он начальник, когда у богатого всю жизнь работает?

Косин остался организовывать Совет. Богатые оленеводы стояли за то, чтобы в Совет проводить только богатых. Затем они внесли новое предложение: «Пусть двух бедных да одного богатого, — тогда будет как раз». Но богатых в Совет не ввели. Избрали бедных.

…Ветер за ночь испортил снежную дорогу, и собаки едва бредут. Путь наш лежит на юго-запад.

Каюры часто покрикивают на собак. Те бредут по брюхо в снегу, подняв высоко кольцеобразные хвосты и туго натягивая алыки и потяги. Кажется, если ударить по потягу, он зазвенит, как струна. И все же нарты очень медленно ползут по непроторенной дороге.

Как велик наш Советский Союз! Сейчас повсюду на советской земле готовятся к 15-й Октябрьской годовщине. В городах и селах улицы украшаются флагами, лозунгами, портретами товарища Сталина и его ближайших соратников. Над Москвой, наверное, тренируются летчики — участники авиационного праздника Седьмого ноября.

Большой праздник впервые будет и в Чаунской губе. Оленные чукчи едут сейчас к месту зимовки пароходов. Там будет неслыханное торжество. Моряки готовят доклады, большое шествие со знаменами и фейерверк…

Хорошо было бы и нам скорее добраться до устья реки Чаун, где стоит одинокая фактория! Там мы могли бы обогреться, отдохнуть и провести великий праздник в доме, не под открытым небом.

Незаметными точками кажутся наши нарты, движущиеся по безлюдной чаунской тундре. Мы затерялись в ее просторах. Каюры часто останавливаются и перекликаются. Они выверяют направление. Самый надежный совет дает всегда Атык. Его внимательно слушают. Он махнет рукой — и, как по компасу, вновь идут вперед нарты — корабли тундры.

За нашей нартой едет Рольтынват. С тех пор как он узнал, что я собираюсь писать книгу, дружба наша возросла. На первой же дневке он подошел ко мне и сказал:

— Пиши! Мы учим в Певеке большую книгу о Ленине. Учитель учит нас. Чукчи знают — Ленин был сильный богатырь. Враги стреляли в него, а он стоял, как скала, вынимал пули и бросал их на землю…

Так, по-своему, понимал юный комсомолец Рольтынват, сын чукотского народа, богатырское дело Ленина. Он ждал от меня подтверждения этой легенды, рожденной на советской Чукотке. И я подтвердил ее.

Мы дневали у костра, разожженного из деревянного ящика, прихваченного заботливым Атыком. Горячий чай, пахнущий дымом, обжигал язык. Глотали кусочки мороженого и твердого, как лед, масла.

Атык торопил каюров.

— Тагам! Тагам! Акальпе!

— Поехали! Поехали! Скорее!

Он любил движение.

Это ему по душе.

Рольтынват, для которого слово Атыка — закон, первым стал расталкивать своих собак. Те лениво вставали, отряхивались, потягивались, выставляя далеко передние лапы.

Не спешил только один Коравья. Он все сидел у костра. У него волчий аппетит и неслыханная жажда.

Придвинув босые ноги к самому костру, Коравья не спеша сушил свои чижи и плекеты. Он будто и не слышал призывов Атыка. В руках Коравьи я вижу эмалированную кружку. Пока чайник не будет пуст, Коравью не отогнать от костра.

И Атык не спорит, он знает, что спор бесполезен. Вывернув свой малахай и рукавицы, Атык тоже просушивает их у огня. Вслед за каюрами я повторяю все их движения. Как приятно потом надеть теплые рукавицы, теплый малахай.

Ящик быстро прогорел. Пеплом покрылись угольки. Заторопился и Коравья.

Теперь все каюры готовы в путь. Нарты выстроились в колонну. С передней Атык кричит на весь караван:

— Тагам!

Поехали!

Слышится скрип полозьев. Дорога тверда. Атык доволен и что-то мурлычет себе под нос.

Он ласково окликает своих собак, подбадривает их. Впереди еще долгий, долгий путь.

Настоящие люди

Мы движемся вдоль морского берега. Каюры петляют по тундре, как песцы в поисках пищи. Иногда выезжаем на морской лед.

Вдали, на горизонте, дымит пурга. Кажется, будто к нам приближается огромное стадо оленей. Атык оборачивается ко мне, показывает на эту мутную дымку своим алым остолом.

— Надо чай работать! Чай-пауркен! Хорошо! Кит-кит камит во хорошо! Русский яранг — хорошо!

Атык советует остановиться, поставить палатку (русскую ярангу), сварить чаю и «кит-кит» (немного) покушать.

Останавливаемся. Морской горизонт весь в изломах льдов. Последних нарт, немного отставших от каравана, не видно. Но ветер доносит звон бубенцов, посвисты, крики и чукотский разговор. Наконец, подъехали и собрались все нарты. Начинается «чай-работа».

Ничто, пожалуй, так не согревает в тундре, как горячий чай. Этот напиток давно стал в тундре предметом первой необходимости, вошел в быт чукчей.

За чаепитием завязывается оживленный разговор. Мои спутники рассказывают о проделках шаманов и американских контрабандистов. И те, и другие, видимо, не мало насолили чукчам. Ненякай, каюр головной нарты, говорящий по-русски, показал свой винчестер. Он с земли Индлюнга (Америки). Их раньше привозили американцы — много-много. Патронов давали мало-мало. На следующий год привозили другие патроны и другие ружья. Каждый год мы покупали новые ружья, а старые вешали на стенку.

Подтверждая рассказ Ненякая, Мальков говорит, что точно так же американцы «торговали» и керосиновыми лампами. Каждый год они привозили на Колыму стекла и фитили новых размеров…

Мне вспомнилось, что наглость англо-саксов, пробиравшихся на наш северо-восток, имеет свою весьма длительную историю. Об одном из иноземных проходимцев писал еще в своей книге флота капитан Сарычев. Эта книга была со мной в походе.

«В сие время, — прочел я в ней, — находился в Якутске чрезвычайный по своему предприятию путешественник, Англичанин Ледеард, знакомой г. Биллингсу потому, что с ним вместе был в последнем путешествии Капитана Кука, в звании Капрала; но после, как сказывают, служил Полковником в армии соединенных Американских областей. Намерение его было обойти пешком вокруг света, почему и приехал в Петербург, чтобы в России начать свое странствование и дошедши до Восточных границ Азии, сыскать случай на каком-нибудь судне переправиться к Английским селениям. Сколь безрассудно было его предприятие, доказывается первое тем, что без доверенностей и без денег пустился он путешествовать через просвещенное Государство, и хотя в холодном платье проходить пешком такия страны, где мы с нуждою проезжаем на лошадях, будучи тепло одеты. Второе: где-б сыскал он такое судно, которое бы доставило его по желанию в то место, куда ему надобно? Третие: положим, что Ледеард мог бы найти благосклонность у диких американцев; но известно, что жители в тех местах находятся только близ моря: как же стал бы он путешествовать через горы и необитаемые места? Доброхотство Россиян избавило его труда итти через Россию пешком: попутчики без всякой платы довезли до Якутска; и здесь обласкан был он всеми. Комендант пригласил его к себе в дом, где имел готовый стол, и как уже наступила стужа, то велел ему сшить теплое платье. Из сего видеть можно, сколько Ледеард был одолжен Россиянами, и мог ли надеяться подобного гостеприимства в другом каком Государстве? Что ж? За все то отплатил он неблагодарностию; стал говорить обо всех худо и обходиться дерзко; наконец, за напоминание ему о благопристойности, осмелился вызывать Коменданта на поединок. Г. Биллингс, отправлявшийся тогда в Иркутск, предупреждая дальнейшие могущие произойти из того следствия, взял его с собой; между тем Комендант писал к Генерал-Губернатору и жаловался на сего дерзкого Англичанина; в следствие чего, по прибытии в Иркутск, отправлен он в Петербург, как беспокойный человек».

Это было в 1787 году. Но полтора века мало изменили характер англо-американских путешественников. Вернувшись восвояси после поездок по нашей стране, они нередко клевещут на нее и ныне…

Были и совсем откровенные по своим целям «путешествия» американцев к нашим северо-восточным землям. Хорошо известна история шхуны «Карлук» под командой капитана Бартлета. Она была унесена льдами на север и раздавлена близ острова Геральда, Часть экипажа нашла спасение на острове Врангеля. Затем Бартлет с эскимосом Катактовиком ушли по льду на Чукотку. На острове остались американцы во главе со старшим механиком Мёнро. Оставшихся в живых незадачливых путешественников спасла промысловая шхуна «Кинг и Уиндж» из Сиатля. Казалось бы, англо-саксы могли удовлетвориться тем, что часть их людей осталась живыми, поблагодарить землю, их приютившую, и убираться вон. Но не тут-то было. Небезызвестный Вильялмур Стефанссон решил незаконно обосноваться на русском острове. 15 сентября 1921 года на острове Врангеля была высажена новая партия колонистов во главе с Алланом Крауфордом. Перед тем охотники до чужого добра объявили, что остров Врангеля является… «полным владением короля Георга» и присоединяется к Канаде.

Рассчитывая на «гостеприимство» Арктики, Стефанссон предполагал, что американцы просуществуют на острове за счет местных ресурсов, охотой на морского зверя. Колонисты были снабжены продовольствием всего на полгода. Конечно, Стефанссон жестоко ошибся в своем расчете. Оставшиеся на острове американцы не сумели себя прокормить до прихода судна. Крауфорд и часть американцев покинули остров и погибли, пытаясь добраться по льдам до материка. Когда в 1923 году Стефанссон вновь подошел к острову, он застал в живых одну лишь эскимоску — стряпуху отряда.

Медведь из-за торосов нападает на нерп, резвящихся в полынье

(По рисунку уэленского костереза)

Однако столь печальные последствия этой авантюры не остановили американцев от повторных беззаконных попыток захвата острова. В том же 1923 году на острове Врангеля была высажена новая партия интервентов под начальством Уэльса.

Для прекращения этих дерзких беззаконий Советское Правительство направило к острову в 1924 году ледокол «Красный Октябрь» под командованием гидрографа Б. В. Давыдова. Несмотря на тяжелые ледовые условия, корабль пробился к цели. Непрошеных гостей сняли с острова и вывезли во Владивосток. На острове был поднят советский флаг…

…Наши нарты выехали на лед и снова пробирались между торосами. Теперь мы ехали уже по западной стороне Чаунской губы.

Далеко в море ухнуло. Очевидно, разломило большое ледяное поле, попавшее в сжатие. Чукчи насторожились, стали прислушиваться к отдаленному гулу.

— Котятка ухает, — уверенно сказал каюр грузовой нарты Рамнуун.

Когда на очередном привале мы уселись вокруг большого костра (благо кругом было много плавника), в море снова застонало.

— Котятка кричит, — вновь сказал Рамнуун, и никто из каюров не пытался разуверить его.

Все повернулись к говорившему. Я впервые слышал это слово. (Позднее я нашел его у Тана-Богораза, но только таинственный зверочеловек назван им иначе — «кочатка».)

— Уууу — слышишь? Кричит, как человек! Однако должно быть кушать просит… Вот мы к Дежневу о Прошлый год подъезжали, слышим тоже кричит в море человек. А старики говорят: это не человек, это котятка ухает. Сей год чукчи тоже слыхали котятку у Рыркарпия.

— А какая она из себя? — спросил я каюра.

— Худая-худая, страсть какая худая, но может съесть человека.

— А большой зверь-то? — допытывался я.

— Однако с медведя будет или больше. Ноги черные, а сама белая, шерсть медвежья, голова длинная, острая, медвежья, а кто говорит и человечья…

— А ты сам видел ее? — допрашивал я каюра.

Послышался смешок Рольтынвата, он понял цель моих вопросов.

— Я-то не видел, но слыхать слыхал, как она кричит, — ответил Рамнуун. — Как человек кричит, ухает: ууууу… По морю страстно кричит. О прошлый год у Айона-острова закричала котятка, а летом в том же месте трое чукчей утонуло. Пошли промышлять нерпу, подул сильный ветер, поднялась волна, байдару и захлестнуло однако. От котятки погибли чукчи…

— Однако опять южак подул, — перевел на другую тему разговор старый чукча, потягивая из самодельной трубки едкий дым. — Южак тутока до той поры жилится, пока ветер с моря его не прогонит начисто.

— А кто говорил тебе, что котятка кричит? — вмешался в разговор Рольтынват, решив, видимо, довести дело до конца.

— Акко с Рыркарпия.

— Акко твой — шаман и кулак! Зачем ты ему веришь, Рамнуун? Он нарочно пугает тебя, чтобы ты боялся его.

— А чего мне бояться Акко? — обиделся Рамнуун. — Акко мне не враг. Он добрый человек. Когда я гостил у него на Рыркарпие, он водку давал мне… Я у него трое суток прожил.

Рамнуун любил рассказывать о разных чудесах. При этом, несмотря на мороз, он снимал свой малахай и волчьи рукавицы, будто они мешали его рассказу.

Волосы, черные как смоль, копной покрывали голову Рамнууна. Мороз вмиг охватил его потную голову, она заиндевела и стала совершенно седой.

— Трудно со стариками спорить, — сказал Рольтынват, улыбаясь мне, и махнул рукой.

Медведь за торосами караулит нерпу в полынье

(По рисунку уэленского костереза)

Каюры начали собираться в дорогу. Тогда молчавший все время Ненякай заговорил громко:

— Я знаю этого шамана. Его хитрость нам известна. Он потушит жирник. В пологе станет темно. Он скажет: «Не бойтесь! Вам плохо не будет!» И начнет шаманить. Вы услышите вой ветра в тундре. Услышите, как вода начнет бить в стены полога. Услышите шум прибоя. Услышите за ярангой крик моржа. Шаман выйдет из полога и приведет моржа и скажет: «Стрелите сами!» Вы стрелите зверя. Увидите его кровь, услышите запах его мяса. Большие куски бросите вы своим собакам. Но собаки вас до места не довезут. И напрасно отдадите шаману за это подарок. Шаман пустое место обратит в моржа и пустым местом будете кормить собак. Жирные куски поедят ваши собаки. Большие раздуются у них животы. Вы это увидите своими глазами, но все будет по-пустому.

Я понял, что шаман Акко владеет искусством гипноза, и стал объяснять это каюрам. Каюры внимательно смотрели на меня, сосредоточенно кивали головами, но явно не понимали моих слов.

Нарты тронулись, и караван вытянулся длинным кильватером по тундре, как корабли в море.

Атык смастерил флажок из кумача, укрепил его на дуге своей нарты. Ветер трепал флажок, Атык радовался и говорил мне:

— Скоро большой праздник.

Несколько раз мы снова выезжали на всторошенный морской лед. Я смотрел на компас, чукчи смеялись надо мной. Они считали компас игрушкой и находили направление без него.

Рольтынват не оставил Рамнууна в покое. На стоянке он подошел к нему, предложил табак и спросил;

— А сколько ты песцов отдал Акко за спирт?

— Зачем ему песцы, когда у него свои пасти и капканы по всему берегу расставлены?

— Не хитри, Рамнуун! Не хитри! — не отставал Рольтынват. — Скажи правду: обманул тебя Акко с Рыркарпия?

Рамнуун закурил табак и отвернулся, давая этим понять, что не желает продолжать разговор. Затем он отошел к своей нарте и стал наново увязывать ее, словно в этом была какая-нибудь необходимость. Рольтынват занялся своей нартой. Затем, будто вспомнив о чем-то, опять подошел к Рамнууну и сказал:

— Прошло время шаманам и американцам обманывать чукчей! Товарищ Сталин не позволяет! Настоящие люди приехали к нам с Большой земли, открыли глаза на правду! Настоящие люди — большевики.

Южный ветер принес пургу. Вторые сутки ветер шевелил снежок по тундре.

Мы спали в кукулях. Спальные мешки снаружи обледенели, их, как стеклом, покрывала тонкая ледяная корка.

Рамнуун беспокоился, как бы не пришлось нам из-за пурги здесь застрять надолго. Где тогда набрать корм для собак?…

Но Атык не унывал. Я вообще не видел его унывающим. Он работал всегда с улыбкой. Атык и собак наказывал редко и совершенно беззлобно, как бы выполняя необходимую обязанность.

Пурга оказалась скоротечной. Мы движемся вперед.

Рольтынват, самый молодой из каюров, мечтает вслух, поет о том, как вернется с Колымы в Певек, купит себе палатку, справит маленький полог и тогда съездит в тундру за хорошей неушкой[6]. Он поедет за невестой, как в чукотской сказке, непременно на волках, не на собаках.

У Рольтынвата черные, быстрые глаза. Он очень смугл, худощав и еще совсем мальчик. Но он один на один выходил против белого медведя, отлично управляет байдаркой, метко стреляет из ружья.

Нарты остановились. Начинается «войданье». Каюры запрокидывают нарты вверх полозьями. Атык отрезает ножом кусок оленьей шкуры, покрывающей его нарту. Из-под кухлянки извлечена спрятанная на груди фляга с водой. Атык держит флягу на груди, чтобы вода, необходимая для войданья, не замерзла. Смочив оленью шерсть водой из фляги, он, словно полировщик-краснодеревец, пробегает смоченным куском меха по полозине. Дерево сразу стеклянеет, покрывается тонким покровом льда, будто сверкающим лаком. Затем Атык проводит еще много раз мокрой шерстью по полозине, наращивая ледяную поверхность. Это все равно, что смазывать лыжи специальной мазью. Нарты после войданья хорошо катятся по снегу. К полозьям не прилипает снег. И собакам легче тянуть нарты.

Пока каюры, опрокинув нарты, морозят воду на полозьях, собаки, наглотавшись снега, проворно свернулись в клубки и спят, уткнув морды в собственные теплые шубы.

В упряжке Атыка три-четыре настоящих лайки. Их он особенно ценит. У лаек крупные, выпуклолобые головы, морды остро срезаны, уши стоячие, хвосты длинные и обычно скрученные в кольцо. Лайки покрыты густой, длинной шерстью, они не боятся мороза, всю жизнь проводят за ярангой, на воле, спят на снегу. Вокруг шеи у лаек пышные воротники, напоминающие горжетку, а ноги в пушистых очесах.

Северные собаки — лайки, делятся на ряд разновидностей. Известны лайки: зырянские, карельские, вогульские, остяцкие, ненецкие, колымские, чукотские, камчатские… Друг от друга их легко можно отличить по цвету и длине псовины[7], по росту и сложению. Однако все они имеют много сходства. У всех лаек голова зверовидная, уши стоячие, остроконечные. Ноги поставлены прямо, лапа — «в комке», хвост серповидный или, чаще, кольцеобразный, но иногда встречаются лайки с хвостом, держащимся по-волчьи — «поленом».

Преимущественный цвет псовины серый (волчий), белый и черный. Окраски других цветов говорят о непородистости собаки.

Лайки отличаются верхним, дальним и острым чутьем, энергичным на быстром галопе ходом, злобностью и умелой хваткой зверя, сильным и звучным голосом, а также послушанием. Они позывисты и не теряют связи с охотником, ездовые же собаки хорошо «гаркаются», то-есть точно выполняют команды каюра. Рост лайки несколько выше полуметра.

По древним верованиям чукчей, новопришелец в царство мертвых должен пройти через особый собачий мир. Кто плохо обращался на земле с собаками, того в подземном собачьем мире собаки жестоко преследуют. Быть может, поэтому мой Атык столь милостив к своим ездовым и очень редко их наказывает остолом за непослушание. Однако Рольтынват придерживается совершенно противоположного правила. И часто слышатся повизгивания его ездовых, которых он нещадно дубасит звенящим остолом. Атык называет свою курительную трубку «товарищем скуки». Он называет также «товарищами скуки» и своих ездовых собак…

На Севере наилучшими ездовыми заслуженно считаются колымские лайки. Они крепки, выносливы и нетребовательны.

Атык управляет собаками удивительно спокойно, редко повышает голос, во время езды ласково разговаривает с ними или мурлычет себе что-то под нос, словно подпевает.

Но не все каюры так спокойны. Часто в караване слышатся и шум, и крики. Очень нервничает юный Рольтынват. Его раздражает медленный бег нарт, особенно донимает концевая собака в упряжке. Когда его нарты сильно отстают от каравана, — беда! Поубавит вспыльчивый каюр шерсти у ленивой.

…Ни одного встречного в пути. Снег да снег. Ветер да ветер. Там, где особенно крепко поработал свирепый ветер, лежат голые черновины, по-местному их называют выдувками.

Пурга перемела тундру, испортила путь. Собаки-бедняги едва бредут по глубокому снегу.

Вдали отчетливо белеют снеговые остроконечные головы высоких гор. Их вершины залиты лучами невидимого нам солнца. Кажется, что горы сплошь выложены из снега, так они ослепительно белы.

Мальков взял слишком влево. Мы кружим, уклонившись от прямого пути. Об этом толкует Атык. Он достает из-под сиденья небольшой мешок, такой же пестрый, как и камлейка каюра (здесь любят цветастые материи), и угощает меня вареным, растолченным и замороженным мясом. Эти темные волокна пахнут дымом, но кажутся мне необычайно вкусными. Я ловлю себя на том, что мне полюбился дым. Очевидно потому, что там, где дым, там тепло и отдых.

Даже Атык порой сбрасывает свои рукавицы и, потирая ладони, говорит:

— Холод, да холод!

Убежден, что он так говорит больше из сочувствия ко мне. Не так уже холодно Атыку, да и мороз чуть более двадцати градусов. И переносится холод в тундре значительно легче, чем в Москве, хотя бы потому, что одеты мы по-полярному — тепло, легко и удобно.

Нарты прыгают по застругам, как бричка по булыжнику. Ветер гребнем расчесал снежную гриву тундры, прибил и уплотнил снег, сделал его твердым, подобно асфальтовой мостовой.

Я потираю камусной[8] рукавицей щеки и кончик носа: нет, конечно, не жарко! Следует поберечься на всякий случай от обморожения. Приходится непрерывно следить за собой.

Вдруг собаки перешли на бешеный галоп. Трудно усидеть на нартах. Крепко держусь за Атыка обеими руками, чтобы не вылететь на подскоке. Что случилось? Куда несутся нарты? А, вот в чем дело: впереди видна изба, напоминающая огромный ящик. Изба без двускатной крыши, без обычных окон. Вместо окна — небольшая прорезь, и в ней льдина. Вот отчего понесли собаки, — они увидели жилье. Там, где жилье, там пища и отдых.

Перед нами чаунская фактория. Она стоит у самого устья реки Чаун. Здесь кооператив чаунского райисполкома. Оленеводы приходят сюда для сдачи пушнины и покупают здесь чай, табак, сахар, мануфактуру…

Атык не торопится в избу. Его первая забота не о себе, — о собаках. За целый день они ничего, кроме снега, не ели. Утоляя жажду, они хватали снег не только на каждой остановке, но даже на полном ходу ухитрялись копнуть снег заостренной мордой. Теперь они должны отдохнуть, а затем подкрепиться олениной.

Мы входим в просторную избу. Здесь не очень тепло, но чисто и уютно. Незатейлива самодельная мебель.

Видно, что сам хозяин любовно делал ее. Топчаны вместо кроватей. На стене портреты Ленина и Сталина. Несколько книжек на подоконнике. Они затрепаны, превратились в лоскутья. Хозяйка — небольшого роста, сухощавая женщина — смуглокожа и напоминает своей внешностью цыганку. Ее движения ловки и быстры. Она не скрывает своего удивления, увидев сразу столько гостей, но ничуть не смущена нашим приездом. Вмиг на столе появляется посуда, вилки и ножи. От печки несет вкусным ароматом вареного оленьего мяса. Вместо воды в большом чугуне мелко нарубленный пресный лед.

Каждому в этой избе находится место. Жена заведующего чаунской факторией — единственная обитательница Чауна — Соня рассказывает нам, что муж ее уехал в Певек за грузом. Мы не встретились с ним, кружа по тундре.

Поданы на стол «пупки» гольца, серебрящиеся на тарелке высокой горкой, — это брюшки очень вкусной рыбы из рода лососей.

Хозяйка осведомлена обо всем, что делается в Певеке. — Откуда же? — удивляемся мы. — Торбазное радио! — отвечает Соня: — Вести, принесенные сапогами, — шутливо поясняет она.

Надо признать, «торбазное радио» разносит вести по тундре с исключительной быстротой от избы к избе, от яранги к яранге на десятки и даже сотни километров.

Четвертый день мы идем по тундре, но до Чауна уже дошла весть о нашем большом морском походе и о других событиях, происшедших на зимовке кораблей уже после нашего отъезда.

То, что рассказала женщина напоследок, взволновало каждого из нас… Пароход «Урицкий» зазимовал в открытом море в стороне от каравана, километрах в сорока от Чаунской губы. Весной неизбежные подвижки льдов и сжатия могли повредить «Урицкий». Командование экспедиции решило на всякий случай создать на побережье несколько продовольственных баз в тех местах, куда могли выйти, покинув судно, моряки.

Над базами установили приметные красные флаги.

Чукче Памьяту, возле яранги которого расположилась одна из продовольственных баз, было сказано, что в море дрейфует пароход и что продовольствие в ящиках приготовлено на всякий несчастный случай с экипажем. Брать это продовольствие ни в коем случае нельзя. Укунаут, жена Памьята, тоже слышала разговор мужчин. Она поняла, что от сохранности этих грузов может зависеть жизнь тридцати двух человек.

Попрощавшись с чукчами, моряки собирались ехать обратно в Певек. Памьят и Укунаут обещали смотреть за грузом и бережно хранить его. Услышав, что у Певека зимует много кораблей, Памьят запросился ехать вместе с моряками.

— Зачем тебе, Памьят? — спросил один из них.

— Почаюю, погостюю, — ответил чукча.

Упряжка Памьята ушла вместе с моряками к Певеку. Чукча обещал вскоре вернуться домой. Но прошла неделя, началась другая, Памьят не возвращался. Укунаут забеспокоилась. Ей приходило в голову, что Памьят провалился с нартами в расселину между льдинами или попал в лапы голодного ошкуя[9]. К тому же, беспечный Памьят уехал гостевать на Певек, оставив семье моржового мяса всего лишь на три дня. Мясо пришло к концу. Укунаут варила оленьи шкуры, очищая их от шерсти «острым охотничьим ножом. А Памьят в это время ходил в Певеке с парохода на пароход, гостил у моряков, слушал патефонные пластинки, смотрел кинокартины, неизменно восклицая свое «каккумэ!», и, затаив дыхание, следил за радиопередачей в кают-компании флагмана ледокола.

В ту зиму морозы начались дружно. В яранге Укунаут вскоре иссяк нерпичий жир. Погас светильник-жирник, стало темно, холодно и голодно. Укунаут больше всего беспокоилась о детях. Ничего не оставалось другого, как бросить ярангу и итти на Певек.

Завернув детей в тряпье, остававшееся в яранге, Укунаут усадила их в легкие беговые нарты, привязала к задку, чтобы ребята не вывалились по дороге, и пошла пешком, таща за собой нарты, к Певеку, за сорок километров. Ночевала она на берегу моря, укрывшись от ветра за высокий торос. Дети тихонько плакали от холода и голода. Укунаут растирала им ручонки и отогревала своим дыханием. Голод мучил и ее. Но силы не покидали женщину. Ночью ей снился теплый полог, яркий жирник, большой дымящийся медный чайник и рядом любимый, но беспечный Памьят. Во сне она простила ему беспечность…

Проснувшись, она беспокойно заспешила вперед. Ветер мел поземку и, шурша по тундряному берегу, поднимал невысокую пургу. Укунаут часто останавливалась, чтобы перевести дыхание. Она боялась, что пурга поднимется выше колен, тогда не хватит сил тащить нарты. В пургу и собаки ложатся…

Хотелось пить. Во рту пересохло. Язык прилипал к нёбу. Она мяла в руках снег и глотала его, чтобы облегчить томительную жажду. Дети тоже ели снег. Несколько раз Укунаут падала в изнеможении. Она поднималась, делала несколько шагов вперед и снова падала, но знала одно: надо итти вперед, туда, где русские. Там — спасение ее и детей. Русские не дадут умереть. И, преодолевая смертельную усталость, Укунаут снова шла вперед.

Ночью поземка улеглась. Взошла полная луна, осветившая берега бесконечно далеко. Один из вахтенных помощников вышел на мостик флагмана посмотреть, что делается на зимовке, и вдруг заметил на горизонте нарты. Они медленно приближались к кораблям по насту, высеребренному луной. Не оленями и не собаками были они запряжены, и не сразу понял моряк, что же он видит. А когда разглядел, то приказал вахтенному матросу быстрее пойти навстречу нартам.

Укунаут подобрали возле нарт. На этот раз силы совсем оставили ее. Матрос уложил женщину вместе с детьми на нарты и потащил вперед, к кораблям. Два дня врач лечил Укунаут и ее детей. У младшего ребенка оказался обмороженным на ноге мизинец. Его пришлось ампутировать. Памьят целые дни проводил возле детей и жены, — совестно было перед людьми.

Три недели гостили чукчи у моряков. Провожая их в обратный путь, доктор спросил:

— Скажи, Укунаут, зачем голодала, зачем мучилась, пешком тащилась к Певеку, когда рядом с твоей ярангой сколько продовольствия?

— Каккумэ! Каккумэ! — удивилась женщина. — Как можно было брать те продукты! А если бы пароход раздавило льдом и русские вышли бы на берег, они голодом пропали?…

— Но ты же, Укунаут, сама могла пропасть вместе с детьми? — спросил удивленный доктор.

— Однако могли голодом пропасть моряки, — стояла на своем недоумевавшая Укунаут. — И сами же русские сказали: брать продовольствие нельзя!

Женщина крикнула на своих собак и пошла за нартами. Рядом с ней шагал Памьят, держась за дугу нарты…

Рассказывая эту историю, жена заведующего чаунской факторией старалась скрыть от нас свое волнение. Мы были взволнованы не меньше ее.

Гостеприимной хозяйке я оставил письма, адресованные в Певек товарищам по зимовке. Козловскому я написал о том, что весть о подвиге Укунаут пошла по тундре. Письмо заканчивалось словами: «Это, действительно, настоящие люди! Луораветланы!»

О своем письме я сказал Рольтынвату.

— Настоящие люди! Настоящие люди! — повторял он. — Настоящие люди — это Ленин и Сталин, а мы будем настоящими, когда научимся у них строить жизнь по-новому. Мы будем настоящими людьми!

От жилья к жилью

Легкими прыжками, ставя след в след, бежит песец по белому полотну тундры.

Трудное время пришло теперь для ловкого зверька. Летом песец выглядел беднее, шубка его не была такой белой и пышной, грязный мех линял, но жил зверек сытно. С юга прилетали табуны гусей. Он ловил этих птиц. Нередко доставал и яйца из гусиных гнезд. Яйца нес осторожно в зубах, ни одно не кололось.

Штормы загоняли в бухты рыбу. Чайки весело выхватывали добычу из воды и разделывали ее где-нибудь на берегу, а мелких рыбешек глотали на лету. Песец подкарауливал чаек, притаившись за камнем. Он избегал только больших бургомистров и поморников. И еще боялся песец полярной совы. Завидя ее, он стремился скорее убраться подальше…

Узкой тропкой вновь побежали по снегу знакомые следы лемминга. Песец проследил весь пунктир лемминга до того самого места, где пурга перемела его следы. Песец прилег, покатался по снегу, почистил свою нарядную белую шубку и побежал дальше, время от времени останавливаясь и жадно потягивая воздух. Наконец, зверек почуял поживу. Теперь он больше не останавливался и бежал наверняка вперед, хотя кругом как будто ничего не было видно, кроме снега, закрывшего вчера, во время пурги, все зыбуны[10] и кочки.

Недавно песцу повезло. Он бегал к морю, уходил по льдам далеко от берега вслед за белым медведем, своим кормильцем, дожидаясь подачки с богатого стола. Медведь задрал нерпу, нежившуюся на льду, съел сало, а мясо бросил и заковылял дальше, чтобы выбрать место, где снег помягче да попушистее и можно свернуться в клубок и заснуть крепким сном. Песец осторожно подобрался к задранной нерпе. Он жадно наелся вкусного свежего мяса, вылизал кровь, которой был залит кругом снег.

Но это было несколько дней назад. С тех пор много пробежал песец, но кроме одной замерзшей рыбешки, случайно когда-то выброшенной волной на лед, он ничего не ел.

В тундре случилась гололедица. Лемминг остался жить под толстой коркой льда. Беда для песца! Не разломать нежными лапами ледяную корку, не достать лакомое блюдо.

И вот теперь (песец это ясно чуял) далеко впереди лежит без призора падаль. Ветер доносит одуряюще приятный аромат. Песец стремглав мчится вперед. Его мало интересуют переливчатые цвета северного сияния, желтые и зеленые шелка, трепещущие по небу. Он знает сейчас только одно — падаль, запахи которой кажутся совсем близкими.

Что-то зачернело впереди на снегу. Песец из любопытства обошел кругом, осмелел, приблизился еще раз и… заковылял дальше. Это был кусок плавника — леса, принесенного издалека и заброшенного на берег осенним штормом.

Снова легкими прыжками мчится зверек вперед, откуда ветер с такой раздражающей ясностью доносит весть о пище.

Песец делает два круга. Он будто и не торопится. Природа выработала в нем осторожность. Он внимательно осматривает оленье мясо, лежащее неподалеку. Песец смело идет к приманке — мясу и видит капли крови на снегу. Вот он уже совсем близко у цели. И возле мяса — бревно и в снегу колышки…

Едва только песец дотронулся до приманки, как на него обрушивается огромная тяжесть. Песцовая пасть — ловушка, поставленная на берегу нашим каюром Иваном Мальковым, прихлопнула добычу.

Пасть — песцовая ловушка

Жена Малькова выедет на осмотр пастей, достанет замерзшего песца, снова зарядит пасть и погонит собак дальше, где стоят, выстроившись в ряд, другие мальковские ловушки.

— Мой отец и дед ставили здесь пасти, — говорит каюр, проезжая мимо своих ловушек, и в его словах чувствуется гордость, по крайней мере, потомственного музыканта…

Позади нас Чаун и хозяйка чаунской фактории. Спали мы в нетопленой пристройке на полу, в кукулях, где пол почернел от времени; ночь пролетела незаметно.

Утром каюры совещались, куда ехать, какого держаться направления. Решили ехать в Кременку, а от нее — «по чукчам», как советовал Иван Мальков.

— Если ехать сразу «по чукчам», — сказал Мальков, — то до них отсюда за день не доедешь.

Предположение Малькова поддержала и чаунская домоправительница. В Кременке обеспечен корм для собак, это — главное, и есть надежная печка, она не дымит, — так уверял Мальков. Железная печурка, взятая с парохода, оказалась негодной. Трубы ее узки, не дают тяги, и печка нещадно дымит.

Постоялица-пурга снова застила путь своими мохнатыми рукавами, она слепит собак, тянущих нарты против ветра.

Малькова не страшит пурга. Он в любую непогоду найдет Кременку. В Кременке он рубил с отцом избу, плавник для нее подвозили на собаках от морского берега. Потом до самой Кременки ставил пасти.

— Мы по пастям и поедем, как по вешкам, — обещал Мальков, идя передними нартами.

И все же нарты катятся плохо. Едва затихла пурга, каюры войдают нарты. Потом мы снова шуршим нартенным поездом по морскому льду.

— Тинь-тинь, — певуче тянет Атык.

Тинь-тинь — так по-чукотски называют лед.

Атык показывает остолом в ту далекую теперь сторону, где на восточном крае Чаунской губы синеют в полумгле горы и стоят зимующие суда.

Скоро будет Кременка, дом Ивана Малькова, которого чукчи зовут Ванькой. Каюры смеются над нами, когда мы величаем Малькова Иваном Филатовичем. Они знают Малькова с детства, когда он был для всех Ванькой, и так будут звать его до самой смерти…

Сидя на нарте, Атык весело напевает, и я слышу одно только слово этой песни:

— Кременка! Кременка! Кременка!..

Он мечтает о Кременке и, обернувшись ко мне, говорит:

— Кременка хорошо! Корм собак есть! Камитва есть! Чай-пауркен хорошо и — спать!

В Кременке, Атык знает, есть корм для собак и людей, можно сварить чаю и выспаться.

Пятнадцатую годовщину Октября мы встретим под крышей в кремёнской избушке.

Собаки, почуя жилье, заметно прибавили скорость. Один из псов поскользнулся, упал, вся остальная упряжка протащила его метров двадцать по пушистому снегу до самой избы.

Дверь на запоре. Здесь не знают настоящих замков, а просто прикручивают проволокой пробой с наметкой, чтобы не шкодили песцы. Мальков раскрутил проволоку и пригласил всех в избу. Она, повидимому, уже давно пустует.

Вместо одной свечи, по случаю праздника зажигаем сразу три, вместо чаю варим кофе. Не спится в эту праздничную ночь. Заходит разговор о Москве. Атык говорит, что это — такой большой город, что даже старики не знают там друг друга. Людей там так много, что дома стоят друг на друге, яранга на яранге. Люди над Москвой летают, как птицы, и собираются ездить под землей. Об этом говорили моряки на зимовке…

В двух широких комнатах стоят печи. В углу — веник. Мы занялись приборкой и приготовлением пищи. Стены сухие, без следов плесени, но немного заиндевевшие. Над столом портреты Ленина и Сталина. Рамки заботливо обвиты ветками тальника. Вдоль стен длинные скамьи.

Печи ожили. Потрескивает охваченный огнем плавник. Кухлянки сняты и свалены в кучу. Мальков, как заботливый хозяин, развешивает их на веревках для просушки вместе с малахаями, торбазами и чижами, вывернутыми наизнанку.

В Кременке нас догнал председатель островновского райисполкома Там-Там. Его настоящее имя Николай Рында. Но так в тундре его никто не зовет. Даже сам Там-Там не знает, откуда пошло его прозвище. Вся тундра и весь морской берег знает коренастого старика чукчу Там-Тама, хлопотливого и непоседливого человека, отлично владеющего русским языком. Он уже полгода в дороге! Почти шесть месяцев назад он выехал из Островного на Съезд Советов в окружной центр — Анадырь — и только сейчас возвращается обратно.

На Там-Таме яркая розовая камлейка, видимая издалека. По цвету камлейки чукчи узнают, что едет Там-Там. Камлейка надета сверх кукашки, меховой рубашки. Там-Там едет из Анадыря налегке, не захватив даже кухлянки. «Это еще не зима!», улыбаясь, поясняет Там-Там.

Каюры прислушиваются к его словам.

С самого начала пути я замечаю, что среди каюров есть еще один человек, с мнением которого очень считаются. Это — Коравья. Он — бывший шаман. В глазах его осталось что-то змеиное. Он говорит вкрадчиво, тихо, почти шепотком. У него двенадцать хорошо сработавшихся собак.

У Коравьи, как и у остальных, нарта сделана без единого гвоздя и скреплена ремнями. Но она настолько надежна, что каюр без опаски несется по косогорам и застругам. Он выше всех ростом, долговяз, худ, желтолиц. Его пыжиковая шапка не закрывает затылка и сзади, из-под малахая, видны черные густые волосы, видимо, никогда не знавшие мыла. Я вижу его постоянно в одной и той же полосатой камлейке, давно потерявшей свой первоначальный цвет. Камлейка надета сверх односторонней кухлянки, сшитой из пыжика. Кухлянка коротка и не доходит до колен.

Если Коравья захочет остановить весь нартенный поезд, он найдет для этого тысячу и одну причин. В любой момент он может остановить поезд для войданья, варки чаю, осмотра нарт, для отдыха уставшим собакам и, наконец, для преждевременного ночлега…

Я несколько раз замечал, как мой друг Атык, помахав вдруг куском мороженого оленьего мяса и что-то громко и приветственно крикнув Коравье, едущему позади, высоко бросает ему в подарок мясо. Оно вонзается в мягкий снег. Коравья обезьяньими прыжками подскакивает к подарку, ловко выхватывает его из снежной норы и тотчас принимается жевать. Другие каюры часто угощают его табаком. Видимо, боятся. Хотя и бывший шаман, да кто его знает — еще нашлет беду, что тогда сделаешь. Лучше откупиться заранее пустяковыми подарками. Вот и задабривают. А Коравья принимает подарки как должное, как ясак, как дань своих верноподданных. Только Рольтынват ничего не дарит Коравье. Рольтынват держится независимо и гордо. Он никого не боится, он смеется над шаманами. Коравья смотрит на него как на богохула.

В жарко натопленной избе быстро сохнут наши чижи, кухлянки, малахаи и рукавицы. Хозяин угощает нас медвежатиной. Мальков встретил медведя километрах в десяти от Кременки, когда собаки вдруг оголтело, с громким лаем понесли вперед. Медведь сидел за камнем, притаившись и поджидая нарты. Услышав собак, он испугался и побежал. Собаки — за ним, никак их Малькову не догнать. Медведь бежит, за ним нарты во весь опор, за нартами — Мальков, руками машет, кричит на собак, а те его не слушают. Медведь оглянется — и снова вперед. На заструге нарты подскочили и перевернулись. Собаки невольно остановились, рвутся вперед (алыки не пускают), лают до исступления. Тогда Мальков спустил шесть лучших собак, развязал ружье и побежал им вслед. Вот и медведь совсем близко. Возле него собаки, они остановили, «поставили» зверя. То одна, то другая норовят схватить его за мохнатые гачи. Бедняга едва успевает увертываться, старается отбить нападение, но собаки ловко отскакивают, избегают ударов его увесистых лап.

В пятидесяти шагах, улучив момент, чтобы не попасть в собак, Мальков выстрелил и ранил медведя в живот. Взревел медведь и пошел на Малькова. Тогда охотник выстрелил с колена и угодил в сердце. Медведь упал через голову кувырком.

Жаркое из бурого медведя.

Жареные пельмени (на медвежьем сале).

Суп из оленины с сухарями.

Вареная оленина.

Галеты и консервированные фрукты.

Чай кирпичный, плиточный…

Таков был наш праздничный ужин.

Весь вечер мы говорили о великом празднике.

Ясным солнечным днем под бледноголубым, очищенным от серой поволоки небом мы бредем за собачьими нартами с горы на гору, ищем чаучу — оленеводов. Эту езду от жилья к жилью, от стойбища к стойбищу Мальков и называет ездой «по людям», «по чукчам», в отличие от совсем уже скучной поездки «без людей», то-есть по безлюдью, берегом моря, на Амбарчик.

Если не найдем чаучу, придется отдать собакам последний корм. Об этом тревожно переговариваются каюры. Нигде не видно следов чаучу и их оленьих стад.

Вдруг выстрел! Слышен звонкий лай. Мы с Атыком оборачиваемся и видим, как каюр Ненякай бежит вслед за своей нартой, тщетно пытаясь удержать собак. Впереди упряжки Ненякая не бежит, а летит заяц, вытянув лапы в одну линию, как белка во время прыжка с дерева на дерево. Ненякай на полном ходу валит свои тяжело груженные нарты, и только тогда собаки останавливаются.

Теперь впереди всех вновь идет Атык, тяжело вытаскивая ноги из глубокого снега. Он «делает дорогу», облегчает собакам работу. Каюры поочередно «делают дорогу», протаптывают в снегу путь собакам.

Я скатываюсь с нартами в неглубокий овражек, запорошенный почти доверху снегом. Что-то белое выскакивает из-под нарт. Опять заяц. Опять понесли собаки…

Наконец, выбираемся на крепкий снег. Атык берет собак под свое командование. Ему они «гаркаются» лучше, чем мне. Нарты Атыка движутся головными в отряде. Уже стемнело, а мы так и не видели дня. Временами из-за туч показывается огромная желтая луна.

Никак не пойму, откуда у Атыка такая смётка: он и ночью определяется в тундре, как у себя дома. Впереди мгла. Собаки идут в неизвестность. А Атык вдруг останавливает собак.

— Тынлилят! — говорит он мне. — Посмотри собак! — и уходит вперед.

Остальные нарты остановились позади нашей. Каюры приглушенно переговариваются друг с другом.

Атык вернулся и говорит тревожно:

— Дорога уйна (Дороги нет)!

Я соскакиваю с нарт, иду вслед за Атыком, но он почти сразу останавливает меня и показывает под ноги: мы стоим в нескольких шагах от бездонного каменистого обрыва.

— Камака (Смерть)! — говорит мне Атык.

Только один раз проезжал здесь Атык, но всё запомнил.

Атык гонит собак влево. Слышится его отрывистое «Куххх! Куххх! Куххх!»

Мы выезжаем на реку, которую Мальков называет Конской.

Чаучу и тут нет.

— Чаучу! Чаучу! Чаучу! — начинаю я тихонько звать пропавших в тундре оленеводов.

— Чаучу! Чаучу! Чаучу! — вторит в ответ, понявший мою шутку, Атык.

Но чаучу нет. Не видно и следов перекочевки.

Мы выбираемся на берег реки, где много ветвистого тальника. Это первый кустарник на нашей дороге. Ну как не остановиться около даровых дров!

Слышится раскатистое «Тааааа!»

Собаки, услышав желанный приказ каюров, останавливаются и вмиг валятся в снег. Каюры разжигают большой костер. Начинается «чай-работ-а», «чай-пауркен», любимое занятие в дороге.

Ночуем возле костра, в кукулях, подстелив под себя на снег тальниковые прутья. Это делается по совету Атыка. Ему не впервой бродить с собаками по тундре.

У костра тепло, порою даже нестерпимо жарко, а спина стынет от холода. Мы забрасываем в огонь охапки хвороста, огонь разгорается сильнее.

От выпитого чая повеселел даже Рамнуун. Выпито уже несколько полуведерных чайников.

Сосульки на опушке малахая старого чукчи растаяли, и вместо них при свете костра блестят искрящиеся росинки. Рамнуун распустил у самых плекетов завязки конайт, быстро разулся и, придвинув босую ногу поближе к огню, стал просушивать свои кенчи (меховые чулки). От них идет облачко пара.

Рамнуун — замечательный рассказчик чукотских преданий и сказок. Я слыхал об этом еще в Певеке и не раз просил старика рассказать что-нибудь о Чукотской земле. Только сегодня, сидя у такого жаркого костра, после отчаянного чаепития, Рамнуун впервые согласился, наконец, исполнить мою просьбу. Все сгрудились возле старика, приготовились слушать. Он будет говорить о Рольтыиргине, легендарном чукотском юноше, ехавшем на волках за своей невестой…

…Рольтыиргин был сиротой. Жил он со старой теткой у Белых скал бедно и голодно. Как-то раз поехал он в ближнее селение добыть нерпичьего жира. По дороге встретили его два человека и позвали в гости к старику, который жил высоко на горе, в большой яранге. Старик подарил Рольтыиргину красивую одежду, и тот в новой кухлянке, в новых конайтах и торбазах стал самым красивым юношей тундры. Тогда старик приказал Рольтыиргину ехать в селение и сватать себе в жены дочь старого чаучу. А в нарты Рольтыиргина он впряг двух волков.

Рольтыиргин послушался. К себе в ярангу у Белых скал он вернулся с красивой молодой женой, охотился на морского зверя, и ему стало сопутствовать счастье. Каждый день убивал нерпу. Пошла о Рольтыиргине слава, как о большом чародее-шамане.

Однажды у богатого чаучи сильно заболел любимый сын. Отец больного попросил Рольтыиргина его вылечить. Тот согласился и вылечил больного. Тогда богатый чаучу отдал Рольтыиргину половину своего большого стада. Уехал Рольтыиргин с морского берега. Стал он сам богатым чаучу.

Чай пьет, трубку курит, мясо оленье ест, сколько хочет, в гости ездит к береговым и к оленным чукчам. Батраки на него работают, стараются. Родился у него второй сын, еще лучше первого. Стали все о Рольтыиргине говорить, что вот жил-был бедный сирота, а стал богачом-шаманом, и много стада у него, и много людей на него работают. И совсем забыл о том, как сам жил когда-то в бедности с теткой и как темно, холодно и голодно было у него в яранге…

На охоте. Справа охотник у нерпичьей лунки

(По мотивам чукотских костерезов)

А на острове Иттыгран, недалеко от Чаплина, жила одна старуха. Жила бедно. Муж у нее давно умер, и она осталась одна в яранге с кучей маленьких внучат. Случилось так, что в один из жестоких штормов все сыновья старухи погибли в море, — унесло их на льдине во время охоты на моржей.

Богач Рольтыиргин отказал старухе в помощи. И позабыл об этом. Но старуха запомнила обиду. Стала старуха шаманить, накликать беду на Рольтыиргина и на его детей. Сначала умер у Рольтыиргина старший, а вскоре и второй, последний, сын.

Отвез отец их на нартах в тундру, изрезал новую одежду на мертвых сыновьях. Бросил, по обычаю, тела в тундре, чтобы прибрали их песцы и голодные собаки.

Живет Рольтыиргин и все думает: кто же накликал на него беду? Однажды увидел Рольтыиргин во сне ту бедную старуху. Заметил он, куда она ходит. А ходила старуха через мыс Дежнева.

Пошел Рольтыиргин подкарауливать старуху ночью к мысу Дежнева. Завязалась у них борьба. Долго они боролись. Три дня и три ночи, до самой смерти. И на том месте, где кончились они оба разом, стоят ныне два камня. Побольше камень — Рольтыиргин, а поменьше — Импенеукай, что значит по-чукотски — старушка…

Рамнуун окончил сказку, не спеша выбил трубку о дугу нарты и спрятал в кисет за пазуху, под кухлянку.

Потом, точно так же не спеша, натянул просохшие кенчи и торбаза на согревшиеся у костра ноги.

— Вот, — сказал он, — был человек, трудился, охотился, заботился о тетке и жене, людям добро делал, а разбогател и позабыл о труде. Перестал работать. Сам ничего не делал, только все кругом на него работали. Оттого и погиб. Говорят, и на Большой земле всех богатых давно выгнали, остались одни труженики, — Рамнуун пытливо посмотрел на меня.

Так неожиданно завязалась беседа о советском строе.

Рамнуун не имел спального мешка. Готовясь ко сну, он вытянулся на оленьей шкуре возле костра. Лениво пододвинулись к костру собаки. Они охотно ложились около Рамнууна на протаявшую и оголившуюся от снега землю. Рамнуун подозвал головного пса, и тот, вытянув лапы, разлегся совсем рядом. За головным подошли к Рамнууну еще несколько собак. Спать рядом с собаками было теплее, — старик так спасался от стужи.

Утром снова мела пурга. Ветер гасил наш костер. Отлеживаясь в спальных мешках, мы с Атыком жевали сухари (кау-кау) и заедали их снегом.

Вскоре затихло, и мы тронулись в путь всем поездом.

То и дело перед самой мордой передовых псов шумно взлетают белые облачка. Это куропатки. Они быстро летят в сторону. Собаки встревоженно смотрят на ускользнувшую добычу.

— Ёронг! — неожиданно и радостно кричит Атык.

Вдалеке видна одинокая чукотская яранга. Вокруг нее снег истоптан оленями. Эти северные красавцы выкапывают, вернее выбивают копытами из-под снега свой корм — пушистый зеленовато-белый мох — ягель.

Атык поясняет, что, судя по следам оленей, впереди яранга бедняка. У него маленькое стадо, едва ли бедняк накормит нас и собак.

Все же мы едем к яранге.

У жилья стоят беговые оленьи нарты. Они словно выточены из кости искусным мастером, так ажурна вся их конструкция.

Сначала навстречу приезжим, по обычаю тундры, выходят женщины. Затем показываются и мужчины. Они выползли из яранги после того, как женщины оповестили, что приехали хорошие люди, без злых намерений.

Возможно, что женщины расценили нас после того, как мы угостили их папиросами.

Бедняк Аутхут — хозяин яранги — встретил гостей возгласом удивления:

— Каккумэ!

Он удивлен нежданным появлением стольких нарт. Удивлен, но не обеспокоен. Он потчует нас, чем может: мороженой рыбой, олениной, варит чай, который мы достали ему в подарок с наших нарт. Аутхут говорит каюрам, что вблизи кочует кулак Келетейгин, и подробно объясняет, как к нему проехать. У Келетейгина до двух тысяч оленей и много яранг. Он охотно продаст нам оленей за плиточный табак, чай, сахар и деньги.

Оказалось, что мы пережидали пургу в пяти километрах от Келетейгина. Нас отделяла от него только большая гора.

Нарты трогаются одна за другой по направлению к стойбищу Келетейгина. Вот и оно! Девять яранг! Такого стойбища мы еще не видели в тундре. Это целый городок!..

— Атыкай, каккумэ! — восклицает один из батраков, завидев головную упряжку.

— Какку! Какку! — слышится возле яранг, откуда выбегают женщины.

Все тянутся за папиросами. Начинается мимический, но оживленный разговор.

Собаки Келетейгина, почуяв наших, голосисто воют. Мы окружены толпой миловидных чукчанок. Они оживлены появлением гостей. Их лица не обезображены татуировкой. Все в женских керкерах — широких меховых комбинезонах, одетых на голое тело. Им и на морозе жарко: у некоторых левая грудь обнажена, выпростана из-под керкера. Девушки впервые видят папиросы и берут их в рот табаком. Снова слышится веселый смех, прибаутки.

По всему видно, что наш приезд — большое событие в монотонной жизни стойбища. Огонек чукотского любопытства подобен спичке: он вспыхивает мгновенно и быстро гаснет.

Вдруг все замолкают. Лица вытягиваются и настораживаются. Из большой яранги, стоящей в центре стойбища, навстречу к нам идет маленький, невзрачный человек. Это и есть Келетейгин. Одет он бедно, беднее Аутхута. Маскарад его понятен, — повидимому, он принял нас за контролеров.

У кулака Келетейгина по ярангам живут батраки и батрачки — всё дальние или близкие родственники. Долгие годы кулак беспощадно эксплоатировал[11] своих родичей, распоряжался ими полновластно. Теперь он чувствует, что близится конец его власти. Вот он и уходит в глубину тундры, где его никто не увидит и где пока еще можно жить по-старинке…

Келетейгин внешне очень любезно приглашает нас к себе в полог, внутреннюю часть яранги. Это как бы меховая четырехугольная палатка, втиснутая внутрь яранги. В пологе, сшитом из оленьих шкур, — входная шкура — чаургин — заменяет нашу дверь. Под эту шкуру надо подлезть осторожно, чтобы не выпустить тепло и не натащить снега. Мы выбиваем, по примеру Келетейгина, свои одежды и обувь оленьими ребрами и пролезаем вслед за хозяином в полог. Он весьма просторен. У задней стены горит большой яркий светильник «ээк». Фитилем служит мох, а горючим — нерпичий жир, его выменивают у береговых на оленье мясо, шкуры и жилы для шитья. Жирник освещает и отепляет ярангу. А когда хозяйка вносит в полог большой чайник, становится невыносимо жарко.

Шкурами, словно коврами, застлан земляной пол. Хозяйка кладет на пол большую доску, это — стол. Перед гостями появляется деревянный ящик — походный буфет кочевника. В ящике бережливо покоится посуда. Каждая чашка и каждая тарелка в ровдужном[12] футляре. Разобьешь посуду в тундре, не скоро купишь. До фактории далеко, да и подходят кочевники туда лишь раз в год.

Вот уже пустеет второй полуведерный чайник, выпит до дна и третий… В пологе становится так жарко, что все понемногу начинают снимать с себя меховые одежды. Некоторые из каюров оголяются до пояса.

Я выхожу из душного полога. Трое молодых чукчей катают детей по ровному снегу. Нарты для катания сделаны с большим мастерством. Дети укутаны тепло и заботливо.

Меня снова зовут в полог. Хозяйка предлагает гостям нарезанное на доске тонкими ломтиками вареное оленье мясо. После сытной камитвы все закуривают — и женщины и мужчины. В пологе ничего не видно, как на море во время тумана.

Чаучу сзывает оленей

(По мотивам чукотских костерезов)

Пока мы занимаемся чаепитием, женщины готовят для гостей отдельный полог. Они томительно долго выбивают разостланные на снегу меха. Наконец, все приехавшие устроены. Чаучу то и дело поднимают входную шкуру, любопытствуют, показывая нам свои улыбки и жемчужные зубы.

Стемнело раньше вчерашнего. В темноте я вижу силуэты людей, подкрадывающихся к оленьему стаду. Ветвистые рога тысячеголового стада похожи на густую заросль кустарника. Оленей так много, что шум напоминает отдаленный водопад. Над стадом стелется облако пара. Это облако движется вперед вместе с оленями.

Келетейгин тоже подкрадывается к стаду. Он безмолвно, одной только рукой, указывает на оленей, намеченных к убою.

Для прокорма нашего каравана — собак и людей, на длительное время похода по тундре надо забить несколько оленей.

У каждого из батраков в руках аркан (чаут, по-чукотски). Чауты свистят в воздухе, подобно пулям. Олени встревоженно слушают эти посвисты. Вот несколько оленей оторвалось от стада и мчится вперед. Снова свистят чауты, — и рога опутаны крепко. Олень пойман, но еще не сдается. Он бежит снова к стаду, ища помощи, пригибает к земле рога, бьет сердито копытами, мотает головой из стороны в сторону, стремясь освободиться от пут. Чукча-ловец то даст ему отбежать, то подтянет слегка к себе. Олень выбивается из сил, дышит тяжко, все меньше становится расстояние между ним и человеком. Тогда к оленю, все так же крадучись, пригнувшись к земле, подходит Келетейгин. Он держит впереди нож — тот самый нож, которым недавно мельчил наш плиточный чай и резал вареную оленину.

Короткий и быстрый удар под левую лопатку. Олень слегка охает и рвется в сторону, будто натолкнувшись на неожиданное препятствие. Затем остановился, покачнулся и замертво упал на снег, обагрив его кровью.

Другого оленя валят чаутом, притягивая за опутанные рога к земле. Тогда один из ловцов хватает оленя за рога, другой грузно садится к нему на круп, а третий бьет ножом под лопатку.

Самую трудную работу — свежевание оленей — с искусством анатома выполняют женщины. Они стараются сберечь каждое сухожилие. Жилами в тундре шьют одежду и обувь. — Обычные нитки быстро лопаются на сильном морозе, — говорит Мальков.

Во время обдирки шкур старухи подносили матерям их детей для кормления грудью.

Мы спим в пологе. Поутру жена Келетейгина угощает нас чаем.

За оленье мясо мы расплачиваемся с Келетейгином. Он доволен платой и выходит провожать нас за ярангу.

Итак, мы видели оленевода-кулака, последнего кулака в тундре… Его стадо совершает большие перекочевки в поисках лучших пастбищ, что благоприятствует росту поголовья. Олень для Келетейгина и средство передвижения, и пища, и поставщик материала для постройки жилища и пошивки одежды. Маленькое стадо оленевода-бедняка не может обеспечить его жизненно-необходимых потребностей. Бедняк не рискнет со своим стадом итти на большие перекочевки.

Только коллективизация откроет бедным оленеводам путь к счастью.

Там-Там не поехал с нами. Мы движемся без Там-Тама в поисках новых чаучу, у которых можно остановиться на ночлег после утомительного дня езды на собаках. Собаки идут вперед по колено в снегу, покручивая кольцеобразными хвостами.

— От жилья к жилью! От жилья к жилью! — говорит Мальков на первой стоянке. Это наши станции в тундре.

Наш путь вновь идет по горам, словно высеченным из белого сверкающего мрамора. Атык показывает мне следы горного барана. С горы на гору, с горы на гору. Собаки то медленно тянут вверх, то бешено несутся вниз. Отвечая моим мыслям, Атык говорит:

— Атык дорогу понимай!

И действительно, Атык, идущий снова головной нартой, так же уверенно прокладывает дорогу среди камней, как он прокладывал ее по пустынной тундре.

Каюр Ненякай мало похож на чукчу. Отец у него эскимос, мать — чукчанка. У него круглое, полное и совсем не скуластое лицо. Он бледнее остальных каюров, чья кожа выдублена ветрами и солнцем. Говорят, что Ненякай бежал из Соединенных штатов, откуда-то с Аляски, где его жестоко эксплоатировал хозяин-американец… Он всегда весел и любит поговорить, рассказать что-нибудь занимательное. У него нет теплого малахая. Вдруг после одной из ночевок я вижу на Ненякае волчий малахай Атыка. Атык не дорожит своей собственностью, он подарил свой замечательный малахай нуждавшемуся товарищу.

Вершины гор озарены солнцем, которого мы давно уже не видим. Короткий день быстро гаснет. И вот опять луна и звезды над снежной тундрой. Радугой повисло северное сияние. Сначала дуга сияния едва заметна, потом она разгорается все яснее и отчетливей и вдруг сразу потухает, будто ветром сдуло ее.

Опять рванулись собаки и дико залаяли. Они, должно быть, почуяли зайца. Нет, это не заяц! Нас нагоняют оленьи нарты. Собаки не в ладах с оленями; они живут так же недружно, как у нас кошки с собаками.

Собачьи нарты несутся на оленей, и напрасно впереди каждой нарты бегут каюры, дубася остолом собак и крича только одно: — Кухх! Кухх! Кухх!

Приехал Там-Там. Он сторонкой, не приближаясь, объехал наш караван и возглавил его, оставив нас на почтительном расстоянии. Теперь оленьими беговыми узкими нартами он делает нам дорогу. Мы поднимаемся в гору. Собаки с каждым километром дышат тяжелее. Люди соскакивают с нарт, помогая собакам. Как тяжело бежать в глубоком снегу-уброде!

Наконец, выбрались на гребень перевала. Сильный ветер трамбует и уплотняет здесь снег. Мы ступаем теперь по твердому снегу — по «убою» — и не проваливаемся, как еще совсем недавно.

— На перевалах всегда сильный ветер, — объясняет мне Атык смешанным русско-чукотским языком.

Подъем на перевал завершен. У самого гребня, спрятавшись за выступ, отдыхают вконец обессилевшие люди и собаки. Люди — на нартах, собаки, свернувшись комочками, — подле нарт.

Как быстро наступает на севере ночь! Лишь пробегут несколько часов собаки — и уже за горами утонули последние лучи солнца, расцветив на мгновение вершины прощальными и нежными красками.

Лунной ночью, когда серебром светят звезды и снега, мы спускаемся вниз с крутого перевала. Впереди камень. Собаки Ненякая мчатся прямо на него. Сейчас его передние нарты разлетятся вдребезги от первого удара. Задняя собачонка свалилась. Кажется, что она уже попала под полозину. Собаки оголтело мчатся, будто снеговая лавина. Но каюр не теряется, он валит нарту на всем ходу. Стоп! Упряжка остановилась. При помощи остола каюры сдерживают спуск нарт, Атык мастерски отворачивает собак и от камня и от поваленных нарт, возле которых возится Ненякай. Мы проносимся мимо него, как птица.

Атык резко тормозит. Из-под остола плотной струей брызжет взрытый снег, словно огонь из-под ножа точильщика. Атык соскакивает с нарт и, цепляясь руками за дугу, оттягивает нарту, выпрямляет ее путь, чтобы не перевернуться на крутом вираже, не изломать хрупкие полозья.

Собаки выбегают к реке. Напряжение падает. Успокаиваются и люди и собаки.

— Тинь-тинь! — объявляет мне Атык.

Он не устает повторять те чукотские слова, о которых знает, что они стали мне знакомыми и понятными.

На берегу реки чернеет высокий тальник — предвестник близких лесов. Но до них еще надо пройти горы и трудные перевалы. Еще надо ползти на крутизну, надо спускаться с этих крутых гор. Не скоро попадем мы в настоящую дремучую тайгу…

Я соскучился по лесу, давно не видал городов. И Нижне-Колымск мне представляется большой колымской столицей.

Высокий густой тальник радует меня. Атык тоже радуется кустарнику. В Певеке нет и этого…

— Чай работать хорошо!

Он рассматривает любое растение только с точки зрения полезности для нашего путешествия.

Мы едем от жилья к жилью…

На посеребренном луной снегу ложатся длинные синие тени. День необычайно короток. Чуть подсветит невидимое солнце маковки гор, и уже снова выходит луна, гаснут краски. Нарты назойливо стучат по кочкам, запорошенным снегами.

И полсотни, и сотни лет так ездили по бездорожью тундры. Но уже на помощь первобытному транспорту вступают краснозвездные самолеты и пароходы в решительную битву с северным бездорожьем. Уже пробились к северным берегам суда с грузами. На голых берегах высадились большевики и комсомольцы, они поднимут благосостояние далекого снежного края, изменят его лицо.

Пятнадцать лет назад, после окончания гражданской войны, когда надо было приводить в порядок военно-морской флот, был брошен клич — комсомольцы на флот! По путевкам комсомола тысячи юношей пришли служить на корабли. Они полюбили море и остались навсегда моряками. Партия большевиков бросила новый клич, зовущий комсомольцев на Север. Они идут сюда, смелые юноши и девушки, сверстники Васи Косина, идут на северные параллели по путевкам партии и комсомола, как некогда их предшественники шли на флот, чтобы крепить его боевую силу.

Волей партии Ленина — Сталина к северным параллелям прокладываются широкая морская, речная и воздушная дороги.

Граница леса

…Чем выше мы поднимаемся в гору, тем лучше виден рассвет.

— Тынэуи! — объявляет мне Атык, показывая на восток.

Это начало рассвета. Тынэуи!

Тынэуи — означает, что звезды померкли, поднялся предрассветный ветерок и чуть колышатся над горизонтом белые полосы.

Тынэуи — это предрассветный ветерок, который прогоняет прочь темноту ночи и тянет за собой дневной свет на Чукотскую землю.

Тынэуи, вместе с тем, самое красивое женское имя на Чукотке.

Атык объяснил мне, что по-чукотски есть много названий зари.

— Смотри! Тынэуи уже пропала! Вот куутынаэ! — объявляет мне каюр.

Немножко стало светлее. Предутренний ветерок затих, и ярче забелела полоса над горизонтом.

— Вот куутынаэ пропал! Вот нытотын-тоты-лякэн! — машет остолом каюр, показывая на небо.

Ночь уходит. С востока загорается день, а на западе еще ночь.

— Смотри! Вот тантотын-тоэ! — говорит Атык. Уже светло.

Заря захватила все небо.

Горит заря над Чукотской землей. Самые нежные шелка не могут передать красоты утреннего неба. Я зачарованно смотрю на ласковые полутона.

— Это эргер-оэ! — спешит объявить Атык.

Заря пропадает. Гасятся ее волшебные краски.

— Тан-эргер-оэ! — кричит Атык.

Стало совсем светло.

Только на языке народа, близкого к природе, на языке людей, любовно и внимательно наблюдающих за явлениями природы, заря может иметь столько наименований…

Собаки следят по снегу кровавыми росинками, падающими из пораненных лап.

Мы мчимся по реке. Нарты стучат по изломанному и наторошенному льду и вдруг круто поворачивают вправо. Слева от нас открытая вода, ее не берет и двадцатипятиградусный мороз. Это — первая наледь на нашем пути. Туман, стоящий над наледью, издалека предупреждает каюров об опасности.

С наледями нам еще предстоит встречаться. В Якутии они нередко достигают огромных размеров. О наледях будет еще разговор…

Собаки почуяли дым. Забыв про усталость, упряжки несутся во весь опор туда, где стоят две яранги.

Вот они, круглые чукотские шатры, дымящиеся, как сопки. Уатагин — хозяин одной из яранг — поясняет нам, что мы выехали на реку Большую (здесь так называют Большую Бараниху). Чукчи рыбачат. На Уатагине нечто вроде пальто, сшитого из двойного меха. Козлиная жидкая бородка вовек не знала бритвы.

Хозяин яранги сообщает нам, что ехать «по чукчам» «три солнца».

Значит, только три дня отделяют нас от границы лесов.

Тогда кончатся ночевки на снегу под открытым небом.

Кончатся заботы о том, где найти топливо для костра.

Через три дня мы — в лесу!

Дети выглядывают из яранг, но дичатся приезжих. Я все же приманиваю их к себе конфетами.

Пока на огне готовится «камитва», прошу каюра отрезать кусок мороженой сырой оленины. Губы к ней примерзают словно к железу. Но чувство голода сильнее боли.

Посадить человека с утра на нарты, повозить его по тундре в мороз и в ветер до поздней ночи, заставить побегать за нартой километров пятнадцать-двадцать, несколько раз поднять опрокинувшуюся нарту, а затем вновь увязывать развалившийся груз, у кого не появится аппетита! Тут съешь и мороженую рыбу, и сырую оленину, и звериный жир, и все, что ни придется.

Раскинута палатка. Мы ночуем вблизи яранг. Истекает десятый день пути.

Утром никак не добудиться каюров. Они встают поздно и садятся за бесконечное чаепитие. И пока не выпьют три полуведерных чайника, никуда не поедут, как их ни убеждай. По-своему они правы. Раз как-то мы закоченели в пути и все из-за того, что не поели с утра ни масла, ни жирного мяса, не напились чаю. Каюры долго потом толковали нам, как вредна спешка в тундре.

Мы снова в горах. Бегут вперед нарты. За ними по снегу бегут и люди. Снова чередуются стоянки и войдание полозьев.

Собаки Атыка и других каюров запряжены цугом. От барана нарты идет длинный потяг — надежный лахтачий ремень, и к нему елочкой подвязаны алыки — постромки. Каждый алык тянет одна собака. У Атыка шесть рядов парных алыков, у Коравьи, у Малькова тоже шесть. Это самые сильные упряжки в нашем караване.

Некоторое время Атык ехал на одиннадцати собаках. Своего любимца Матау он оставил у знакомого чукчи, чтобы взять на обратном пути. Матау сильно иссушился за дорогу. Пусть отдохнет немного в тундре на приволье. Но оставив Матау, Атык загрустил. Молодой каюр с грузовой нарты Айнакургин заметил это. Айнакургин привык с детства уважать старших. Он привел к Атыку одну из своих собак и подвязал ее к пустому алыку. Атык улыбнулся, он не отказался от такого внимания. Теперь у Атыка опять полная упряжка.

На Новой Земле, да и вообще на всем европейском севере, собак запрягают «веером», потяги расходятся прямо от барана нарты. Такой способ удобен в совершенно безлесной местности, а цуговой упряжкой проедешь повсюду: и в тундре и в лесу. Все разговоры о близком лесе. Особенно волнуется юный Рольтынват. Он никогда не видел леса, не видел, «как растут дрова».

— А солнце в лесу видно? А луну? А звезды? — спрашивает меня Рольтынват на остановках. А много ли зверя в лесу? А какой там водится зверь? Заходят ли в лес белые медведи? Есть ли лес в Москве? Близко ли море?

Пробираемся в горном кольце. Горизонт заставлен высокими горами. Это Северный Анюйский хребет… Наибольшая высота над уровнем моря — 1 775 метров — находится близ реки Большой Баранихи.

Никак нам не выбраться из этого горного лабиринта. Каюры ищут второй перевал. В поисках его мы высоко забираемся в горы. Когда оглянешься назад, кажется, что смотришь в низину с самолета. Скрытая полумглой заснеженная земля лежит где-то в глубине. А здесь наверху поработал ветер: местами камни совсем оголены, будто на них и не было снега.

На высоких столбах уложена кем-то оставленная кладь. Никто не тронет ее в тундре, а если тронет, то оставит зарубку, отметку. Был-де такой, ехал, нуждался и взял. Но украсть не украдет. Таков закон тундры.

Атык смотрит на кладовую и говорит:

— Чаучу поехал!

Это значит — здесь был чаучу и откочевал со своей ярангой и стадом.

Очевидно, для оленей не хватило корма, оскудели ягельники и чаучу подвинулся дальше, положил на столбы свою кладь, чтобы ее не погрызли прожорливые песцы и волки. Никто, кроме зверя, не испортит имущества чаучу.

Ночью, ветреной и морозной, мы заехали в небольшое стойбище. В нем три яранги. Хозяева яранг — бедняки, корма у них для наших собак не оказалось. Взяв наутро проводника, мы едем дальше.

Проводник часто перекликается с Атыком. Они говорят скороговоркой, слегка вскрикивая на последнем слове каждой фразы. Будто перекликаются в лесу.

Нарты ползут в гору. Идем позади нарт, утопая по колено в снегу. Собаки тоже вязнут, и приходится помогать им тянуть нарты. Правы были комсомольцы в Певеке: в якутских высоких торбазах начерпаешь здесь снегу, а в чукотских плекетах и конайтах, стянутых внизу ремешками, ноги совершенно сухие.

Снова пронизывающий ветер на гребне перевала и головокружительный спуск, как крутая посадка самолета с большой высоты.

— Садись! — кричит Атык.

Я слушаюсь своего капитана. Начальник зимовки каравана «Литке», старый и опытный полярник, провожая меня, сказал:

— Счастливый путь! Теперь у вас будет другой капитан. Каюр Атык. Он будет капитаном нарты и повезет вас через тундру. Слушайтесь его, как капитана корабля.

Перевал позади. Нарты выбегают на реку. Берега ее заросли тальником.

— Тинь-тинь! — восклицает Атык. — Тинь-тинь есть, рыбка уйна! Лед есть, а рыбы нет, — печально добавляет Атык. Он непрочь отведать свежей рыбы.

Выехали на реку Россомашью, горную, извилистую, вспученную наледями, опасными для нарт. Атык говорит, что в Россомашьей зимой рыбы нет, а летом, когда нет льда, рыбы много. Он хорошо знает эту реку и радостно перечисляет знакомые ему «камни» — горы. У каждого камня свое имя.

Гоним собак в Островное. Атык не говорит Островное, а только Пальхен, по названию горы, находящейся вблизи Островного. Мальков называет Островное Анюйской крепостью. Некогда здесь на севере каждый городок и каждое селение были острогом или крепостцей. Анюйская крепость — такой же анахронизм, как в Москве названия Кузнецкий мост или Арбатские ворота…

Наш караван делает первую зимнюю дорогу по реке Россомашьей. Однако вся дорога уже исхожена до нас.

Атык рассматривает следы зверей и поясняет мне, кто пробегал здесь по свежей пороше, кто оставил на снегу «лапочки».

Вот заячьи торопливые следы. Снег был пушист и мягок. Заяц плюхался в него, оставляя глубокие ямки. А вот «лапочки», похожие на собачьи, только чуть крупнее. Атык долго мне толкует, чьи это следы, но я никак не могу его понять. Много песцовых следов; снежный покров весь испещрен их пунктиром.

Реку, по которой несутся наши нарты, не зря называют Россомашьей. Наверное, там, откуда она берет свое начало, есть леса и в них водится этот редкий зверь.

Атык, показывая остолом на высокие горы, в которых пробила свой путь Россомашья, говорит:

— Утыка дрова! Утыка ёронг росомаха! Там лес! Там росомахи! В лесу ее яранга.

Ранняя ледяная дорога вдруг прерывается голубыми, аквамариновыми пятнами наледей. Вот наледь во всю ширину реки. Высоко вспучило и разорвало лед. Вода образовала большое озеро и никак не замерзает.

На берегах невысокий тальник. Он весь в пушистых куржаках. И снежные пушистые лапы ветвей кажутся новогодней бутафорией. Закатное солнце сказочно освещает тундру и тальники карминовым цветом. Но только на один миг. Красный огонь гаснет вместе с солнечными лучами, проглянувшими между гор.

За кольцом гор, мы знаем, — вечнозеленый лес. Все наши разговоры о нем, и Атык много говорит о лесе, растущем за большим «камнем».

Волчий воротник Атыка заиндевел так же, как ветви тальника. В полярном убранстве снегов и инея застыла вся природа. Одни лишь темные, аспидно-черные камни торчат из-под снега. Река источена звериными следами, и Атык не устает объяснять мне, чьи это следы.

Комсомолец Рольтынват, Танатыргин, Айнакургин и Коравья, никогда раньше не бывавшие в лесу, при виде рослого тальника восхищенно восклицают: «Каккумэ»! На берегу моря они знали только стволы деревьев, принесенных морем неведомо откуда. Морские течения и волны обтесали эти стволы, срезали сучья, сорвали кору…

На острых камнях, торчащих из-под снега, и на ледяных торосах собаки в кровь поизбили лапы и на остановках зализывают раны, жалобно взвизгивая и скуля.

Мы едем «на-проходную», как говорит Мальков. На-проходную, значит без смены собак и нарт, в отличие от езды «на-перекладных». Мы сами прокладываем себе первую дорогу. Проводники отпущены с подарками домой. Атык и Мальков сами держат курс среди камней, по застругам тундры.

Атык загрустил. Он не выпускает изо рта трубку, туго набитую острым терпким табаком. На мой вопрос, о чем он грустит, Атык отвечает молчаливым жестом, показывая на кровавые росинки, остающиеся на снегу от израненных собачьих лап. Красноречивое молчание…

Собаки Атыка «иссушились» за долгую дорогу, — «пристали», как говорят в тундре.

На исходе корм. Мы уже одиннадцатые сутки кружим и кружим по тундре, среди гор, по рекам, тальникам и наледям. И нет конца нашему пути. А сколько еще ехать до Пальхена!..

Широким поясом окаймляет Север нашу страну. На этом поясе бисером горят огни ненецких чумов, якутских юрт, чукотских яранг, эскимосских иглу… Люди в одежде из оленьих и нерпичьих шкур, отороченных мехом волка или росомахи, мчатся по этому поясу на собаках и оленях. Так же, как десять и двенадцать лет назад, в дымных ярангах, юртах, чумах, пологах горят жирники. Старые люди, сидящие вокруг них, курят листовой табак. Женщины разливают по глубоким блюдцам крепкий чай из объемистых медных чайников. Но тут же комсомольцы читают книги, доставленные из Москвы, учатся политической грамоте и учат этой грамоте других.

Новая жизнь пришла и сюда — на дальний Север…

— Дрова мульчой! Дрова мульчой! — удивляется комсомолец Рольтынват.

Наши нарты подходят к границе лесов. По склону ближайшей горы взбегают вверх первые лиственицы. Это край лесов, как говорит Мальков.

Первый лесок на склоне горы выглядит, как новая страница с картинками. Деревья взбираются ровной шеренгой по самому гребню невысокой горушки к ее вершине, словно солдаты на приступ.

Мы выехали, наконец, к долгожданным лесам.

И все же это было несколько неожиданным. Лес брал нас под свою надежную опеку от пурги, непогоды, морозов, ветров. Он согреет нас теплом своих костров. Мы — под его защитой. И Рольтынват и Танатыргин и другие, никогда не видевшие лесов, восклицают в один голос:

— Каккумэ!

— Каккумэ! — несется вокруг нас.

— Меченьки! Хорошо, — говорит Атык. — Меченьки, чай-работать!

Мальков обещает, что скоро встретим чукчей, будет отдых людям и собакам. Чукчи зарежут оленя, подойдет чукчанка к нему, зачерпнет ладонью из глубокой раны у левой передней лопатки горсть темнеющей крови и трижды брызнет ею на восток. И протащит зарезанного оленя по снегу и положит головой также на восток. Таков старинный обычай. Если так не сделать, может пропасть все стадо оленевода. Так верят старики.

Горы меняют свой вид. То они стоят остроконечными сопками, будто вулканы, потухшие в давние времена, то вытянулись цепью по горизонту, словно великаны с головами, одетыми в белоснежные шлемы — шишаки.

С каждым часом нашего пути лес становится рослее и гуще. Мы то забираемся в его чащу, то выбегаем из нее.

Вот уже и первые следы росомах. Атык радуется. Будут подарки жене и детишкам.

Белые сопки стоят в лесах. Невольно вспоминаются мне хорошо знакомые Нижняя и Подкаменная Тунгуски, их лесистые берега, крутые и гористые…

Рольтынват не унимается. Он все дивится лесу, все кричит свое «каккумэ»! Лес взволновал комсомольца. Он говорит Атыку, что хотел бы остаться навсегда в лесу, построить здесь деревянную русскую «ярангу», привезти сюда неушку с берега моря.

Ему трудно передать свои мысли. Он сегодня очень взволнован. Ведь он-то и шел с нартами на Колыму только потому, чтобы увидать лес, о котором много слышал. Теперь он видит сам, как растут «большие дрова».

— Ленин! Сталин! — восклицает Рольтынват. И лицо его, смуглое и обветренное, озаряется сиянием, чудесной мальчишеской улыбкой. Он знает Ленина и Сталина.

Рольтынват учится в Певеке, где в пологе устроена школа на пятнадцать учеников, первая здесь школа.

Его учит комсомолец, прибывший в тундру из-за моря, из Владивостока. Этот комсомолец и рассказал Рольтынвату и его товарищам о Ленине и Сталине, о большом городе Москве, о лесах, подступающих к границам тундры.

Я смотрю на беспредельные просторы Севера, вслушиваюсь в его безмолвие и благодарно думаю о смелых людях, пришедших сюда по наказу партии, по путевке комсомола с далекой «Большой земли», чтобы просвещать чукотскую молодежь.

Мне вспоминаются мыс Рыркарпий и залив Провидения, где остались наши молодые друзья, отрекшиеся на время от привычной жизни в родных городах, чтобы посвятить себя большому и благородному делу.

У древней Анюйской крепости

В лесу много следов, оставленных большим оленьим стадом. Олени ископытили снег в поисках корма — ягеля.

Атык, увидев эти следы, радуется: — Чаучу! Чаучу!

Где-то вблизи чаучу-кочевники.

Прежде чем пускаться в путь, мы долго совещались, какой путь лучше избрать: берегом моря или тундрой? Ехать на нартах морским берегом проще, никогда не собьешься. Но на берегу нет ни одной целой поварни, негде сделать привал, негде большому каравану пополнить запасы корма для собак и людей. А в тундре мы среди людей. Решили ехать тундрой. Это дальше, и наши нарты сделали много петель в поисках чаучу, но так вернее.

Мы проезжаем в день не менее двадцати километров, а в некоторые наиболее удачные дни, по хорошей дороге, и особенно в начале пути, делали и сорок.

Но теперь собаки вконец измотались. Каюры и пассажиры все время идут рядом и помогают псам.

Вышел весь сахар. Завтра конец маслу и сухарям, — любимым Атыком «кау-кау». А Пальхена в этом каменном столпотворении и нескончаемой тайге так и не видно.

В безлесной тундре было просторнее, там даже ночью, когда светит полная луна, вся округа видна за десяток километров. В лесу тесно. Мы уже не очень радуемся лесу, хотя все ожидали его с таким нетерпением.

Лес становится выше и гуще. Нарты часто стучат о пни. Каюры то и дело жалуются на треснутые полозья. Собаки почему-то не хотят объезжать пни, а норовят перепрыгнуть через них. Каюры должны быть очень бдительны. Иначе нарты будут разбиты вдребезги.

Во встречных стойбищах мы уже не балуем детишек сахаром и конфетами. Да и сами едим только вяленую оленину без соли. Пьем кирпичный чай без хлеба и лепешек. Наши запасы, рассчитанные до самого Якутска, почти исчерпаны на первой же четверти пути. Получилось так из-за того, что мы брали продовольствие только на себя и каюров. А надо было брать вдвое-втрое больше, в расчете на подарки. Так заведено. В тундре и тайге не расплачиваются деньгами, здесь не берут за постой, но подарки принимают охотно. Чукчи не откажутся от денег за оленя, но охотнее зарежут его или уступят торбаза приезжему, если взамен им предложат кирпичного чаю, листового табаку, сахару или муки, — до ближайшей фактории кочевнику далеко…

Я проезжаю мимо Рольтынвата, остановившего свою нарту и вразумляющего одну из собак. Рольтынват очень рассердился на ленивицу, которая хитрит и не желает тянуть алык, не желает работать. Он нещадно бьет ее остолом и ругает по-своему. Атык обгоняет Рольтынвата и неодобрительно качает головой.

У Рольтынвата горячий, вспыльчивый характер. Это вызывает упрек спокойного и рассудительного Атыка. Он продолжает щадить собак и бережно обращается с ними.

Снег весь в следах белок. Чукчи показывают шкурки добытых ими зверьков. Они дивятся тому, что мы не покупаем такой замечательный сортовый товар, не понимают наш отказ, и даже несколько обижены, полагая, что мы, очевидно, ищем более лучших…

Мы на гребне «камня», и снова под нами, как под самолетом, леса, горы, холмы и извилины горных, заснеженных рек.

Мальков говорит, что это Каменная гора. Значит, ее перевал мы только что миновали. Здесь неподалеку Каменная река. За перевалом — стойбище Каменекуата. У него должен был дожидаться нас Там-Там. Он перегнал нас на оленях. Им не страшны глубокие снега. Там-Там едет с частым отдыхом, но в дороге сильно гонит своих оленей. Так он выкраивает время для отдыха.

А наши собачки совсем пригнули головы с высунутыми языками и тянут из последних сил. Помогаем тянуть нарты, Атык — за дугу, я — за грядку.

У Каменекуата красивое лицо. В нем есть что-то индейское и одновременно монгольское, — острый орлиный нос, широкие скулы, выразительные губы и детская мягкость в черных жгучих глазах.

В стойбище встречаем первых ламутов и ламуток. У них — другие одежды, другое жилье. Штаны — в обтяжку, кухлянка — в талию, малахаи у женщин похожи на шляпы городских модниц. Да и вообще ламутки кажутся нам модницами по сравнению с чукчанками. Ведь неуклюжие и однообразные кернеры — меховые комбинезоны — это всеобщая женская «форма» на Чукотке. Я вижу у ламуток на пальцах золотые перстни. Ламутки роются во внутренностях только что зарезанного оленя, не снимая украшений. Ламуты живут в ярангах без пологов. Они поддерживают вечный огонь в кострах (в тайге топлива хватит). Спят в кукулях. Кукули широкие — на три и на четыре человека.

Все разговоры у нас об Островном — Пальхене, о древней Анюйской крепости.

Утром каюры совещались с Каменекуатом, как лучше ехать: рекой или напрямик, через горы, по перевалам? Ламут, недавно приехавший из Островного на оленях, говорит, что рекой нам не пробраться из-за наледей и многочисленных завалов плавника. Завалы там, что горы непроходимые! Лучше ехать напрямую. Дорога будет трудная, снежная, но верная, доедем. Рекой же ехать — под снегом вода, опасно, нарты можно приморозить.

Тянем в горы. Уже две недели как стали горцами-кочевниками и, где днюем, там не ночуем, и каждый день меняем свои места.

Там-Там «делает» дорогу впереди на пятиоленных нартах. За ним стелется снежное облачко. Он на новых нартах, которые сделал для него Каменекуат из сухого выдержанного леса. Издалека видна новая розовая камлейка Там-Тама, раздуваемая ветром наподобие шара. Едем снова по безлесью. С нарт видно далеко вокруг.

Перед новым перевалом каюры приступают к «чай-пауркен». Это очередная затея хитрого Коравьи. А после чаепития, длящегося бесконечно, опять новость: дальше сегодня не поедут, надо отдыхать!

Коравья говорит:

— Мало-мало спать и тагам! Вся луна ехать!

Он обещает немного поспать, а затем всю ночь ехать.

Пасмурно. День угасает без цветных переливов.

Ночуем в лесу у костра. Коравья не нашел в ночной темени никаких яранг.

Наутро после мучительного перевала мы сбились с пути. Следы там-тамовских нарт занесло снегом. Каюры долго советуются между собой, куда ехать: вправо или влево?

Атык не принимает участия в этом обсуждении, он что-то ищет, ходит далеко от наших нарт в разных направлениях.

— Утыка Там-Там чипичка! — вдруг слышится громкий голос Атыка. Он объявляет, что нашел следы ночлега Там-Тама, пепел его костра, след его нарт…

А Пальхена все не видно.

— Большой камень кончился, — объявляет мне Атык.

Он смотрит печально на своих собак и говорит:

— Собачки плохо! Дорога худая! Корм нет! Чаучу нет! Пальхен нет! Плохо-плохо. Этьки!

Атык угощает меня топленым и замороженным оленьим жиром и копченой олениной (подарок Каменекуата).

Нарты выкатываются на какую-то реку. Мы несемся по ее зигзагам, вспученным наледями за каждым поворотом. Я попадаю ногами в воду и бегу к Малькову за помощью. На тридцатиградусном морозе не трудно обморозиться. Мальков спокойно обсыпает мои плекеты снегом и быстро снегом же высушивает их, не позволяя влаге проникнуть за чижи. Затем прутиком оббивает плекеты, от которых со звоном отскакивает тонкий, как стекло, лед. Наша нарта последней прибывает к месту ночевки, где уже полыхают два костра. Столпившиеся вокруг люди приплясывают от стужи.

На речном берегу сурово высится лес. Никак не ожидаешь встретить здесь такие деревья. Это высокоствольные корейские ивы, чозении! А вот и благовонный тополь. Огромные дерева в этом чудесном оазисе у самой лесной границы за полярным кругом кажутся величественными.

Сушимся у большого костра. И дым отечества нам сладок и приятен… Оттаяли сосульки на малахаях, меха сплошь покрылись росой.

Утром в путь. И снова река нам преграждает дорогу.

Опять завалы один выше другого. Здесь промчался буйный ледоход, повалил, выкорчевал деревья, они лежат комлями вверх. Ими, словно мостом, опоясана река. Весной, в половодье, река прочертила свой путь, подломила водяным штурмом береговой лес и, порезвившись недолго, залегла на долгую зимнюю спячку, как медведь в своей берлоге. Нет хода нартам. Каюры ведут нарты береговым тальником, и он больно хлещет и собак и людей.

— Луна ущерблена, — говорит мне Мальков, показывая на тонкий серп луны.

Мальков рассказывает о том, как его отец — колымский каюр — возил на шестнадцати собаках одного купца в царское время из Крепости в Средний (из Нижне-Колымска в Средне-Колымск). Возил на спор в тысячу рублей. Довезет за сутки до Среднего — получит два «Петра» (две пятисотрублевые ассигнации), не довезет — не получит.

И старик рискнул, повез. Только предупредил купца:

Держись за нарточки покрепче!

И собачки понесли…

Купец выпил изрядно перед дорогой и протрезвиться не успел, как уже показался Средне-Колымск. Ехали без всякого груза, налегке. Но все же старик ошибся. Приехал он не за сутки, а за сутки с лишком. Получил два «Петра» за свою работу и потерял собак. Все издохли…

…Опять наледи…

Коравья взял влево, а все остальные вправо, как советовал Атык и как ехал Там-Там на своих оленях.

Снова Атык называет своих собак по имени, как на проверке:

— Аттагай, Мультик, Тэдди, Утельхен, Угрунку, Кау, Матау, Эспикр…

Имена других записать русскими буквами я не могу, Атык выговаривает их, удивительно прищелкивая языком.

Дорога Там-Тама вновь потеряна, и перед Островным нам суждено, очевидно, малость покружить.

Коравья поехал по оленьей дороге, которую проложили чьи-то стада к Пальхену. Его собаки лучше других выдержали долгий путь.

Наконец и мы выбираемся на хорошо утоптанную дорогу. Радостный возглас «каккумэ!» несется со всех нарт.

И вдруг ударом нашей нарты о дерево прикончен прокопченный чайник Атыка. Отлетел медный носик. Мы долго ищем в снегу. Атык не расстается с чайником в дороге, как Тарас Бульба не расставался со своей трубкой даже в бою. Каюр без чайника в пути — это несчастный человек.

— Камака чайник! — печально объявляет Атыкай, найдя медный обломок. Впервые я вижу на его бронзовом лице такое сильное огорчение.

Речонка, узкая и извилистая, вывела нас на размашисто-широкую снежную дорогу. Мы на Малом Анюе, на одном из северных колымских притоков. Здесь просторно и привольно. Забыты пни и кочки. Конец мучительной езде. Кое-где чернеется на шиверах вода. Мальков говорит, что она не замерзает здесь даже в самые сильные морозы. Я уже готов к тому, что, завидев воду, Коравья откроет небольшое собрание с единственным вопросом на повестке дня «пора чай-работать», и зря пропадет в пути еще один день.

Чай на Анюе не варим, но Коравья все-таки затеял войданье нарт.

— Каккумэ! — восклицает Атык, обнаружив при войданьи, что грядка нашей нарты сложилась в гармошку, сломана вдребезги и едва держатся кукули. Опять надо все заново увязывать.

Кончилось войданье. Тагам! Поехали!

Открылась остроконечная гора. За нею — Пальхен! Так уверяет Атык. Мы бежим рядом с нартами.

Атык показывает следы сохатых — лосей. Здесь их много. Жители питаются сохатиной, ходят в сохатиных прочных, теплых торбазах и конайтах.

Островное, — так значится Пальхен на карте. Некогда здесь поблизости была знаменитая ярмарка. Со всей Чукотки сюда раз в год доставлялись товары для обмена.

На ярмарку собирались и оленеводы, и береговые охотники-зверобои.

В 1821 году в Островном побывал мичман Ф. Ф. Матюшкин — товарищ Ф. П. Врангеля по известному путешествию.

В 1929 году в Островное на пятисильном моторе пыталась проникнуть астрономическая партия одного из отрядов, обследовавшего реку Колыму. Но так до Островного она и не добралась. В устье реки Погынден исследователи заметили, что вода быстро убывает. Этот спад воды грозил катеру гибелью. Решено было отложить работы до лучшего времени…

Слышу щебетанье птиц. Откуда они здесь в перелеске? Что за птицы? Разглядеть не могу…

Треснутая полозина шуршит, царапает по льду. Атык останавливает нарты, прорубает топором лед близ берега. Воды для войданья вдоволь. Но Атык на всякий случай берет с собой полную фляжку про запас.

Такого трудного перевала мы, пожалуй, еще не встречали. Но при мысли, что скоро Островное, и тяжесть не в тяжесть.

Снег-уброд по самое колено. Каюры то и дело останавливаются, чтобы отдохнуть немного и сделать несколько ухающих вздохов, похожих на крики полярной совы среди ночи.

Передовые собаки дышат совсем тяжело. Заслышав «тааа!», сигнал остановки, они мгновенно падают на снег, обессиленные подъемом. Без остола их теперь не поднять.

Иду за нартами. Ноги налиты тяжестью.

— Кури нет! — говорит Атык. — Ненякай потерял трубка. Мури дал трубка Ненякай. Ненякай трубка прупал!

И Атык негромко смеется. Он отдал свою трубку Ненякаю, сам остался без курева и смеется, узнав, что Ненякай потерял и ее.

У меня еще осталась пачка папирос из судового пайка, которую я случайно захватил с собой в дорогу. Отдаю ее Атыку.

Все потонуло в полутьме. Гляжу на Атыка, у него пустые руки.

— Атык, где же твой остол?

— Мури дал Коравье.

Атык ничем своим не дорожит. Он готов отдать товарищу последние рукавицы.

Кстати, совсем недавно он прожег у костра свои белые лапковые рукавицы. Желтые полосы ожога на ослепительно-белом меху почему-то смешат Атыка, а ведь у него других рукавиц нет.

На очередном спуске Атык садится верхом на нарты. Я тоже сажусь верхом позади него. Надо слушаться капитана.

Собаки не мчатся, а летят, будто на крыльях. На полном,ходу, завидя впереди в вечерней синей полумгле черный столб лиственицы, либо высокий пенек, каюр мгновенно соскакивает с нарт. Он сильным рывком за дугу отводит их в сторону от опасности. Даже на бешеном гоне он успевает следить за всеми собаками, окрикивает их по именам, особенно тех, которые мешают ходу нарты.

То влево, то вправо прыгает с нарт Атык, то ложится вдруг на снег во весь рост, цепляясь за дугу и волочась, взрывая своим телом пушистый снег; живой тормоз удерживает нарты от раската. Вот снова он верхом на нартах. Перед глазами мелькают стволы листвениц, оголенных по-зимнему. Каждая из них сулила бы нам и нартам гибель, не будь Атыка.

Бешеный спуск окончен. Я ни разу не вывалился, ни разу не ударился о дерево.

— Хорошо? — спрашивает Атык, полуобернувшись ко мне.

— Очень хорошо!

— Атык хорошо? — переспрашивает каюр, как бы не довольствуясь моей первой оценкой.

— Атык — молодчина! Я напишу о нем книгу — большую бумагу, и все в Москве, где много-много больших-больших яранг, будут знать о замечательном мастерстве Атыка.

— Хорошо? — немного погодя, снова спрашивает меня Атык.

— Красиво! Красиво, Атык!

— Красиво! — повторяет за мной Атык. Красиво!..

«Красиво» — новое слово для Атыка, и он часто повторяет его, облюбовав как обнову.

Ночь…

Мы едва протискиваемся в толчее кочек, запорошенных глубоким, но мягким, пушистым снегом.

Если на минуту перестанут работать ноги мои и Атыка, мы вывалимся с нарт. Все время упираемся или отталкиваемся от разных препятствий. Все время помогаем нартам, поправляем ногами их ход.

Собачий поезд вытянулся вновь в кильватер.

Вдруг непредвиденная остановка. Отстали, оказывается, концевые нарты.

— Что будем делать?

— Будем искать товарища! В тундре людей не бросают, — отвечает Мальков.

Атык первый сбрасывает груз на снег, круто поворачивает собак и мчится обратно на поиски.

Таков закон тундры.

Может быть, ничего и не случилось, но в тундре не бросят человека.

Проходит несколько часов, и вот к нам несется упряжка с двумя десятками собак.

Атык едет на целой нарте, буксируя разбитую. Каюры сообща принимаются за починку. Работа спорится. И мы вскоре продолжаем путь.

Атык едет последним в караване, он щадит собачек. Рукавицами раздвигаем ветви хлесткого, запорошенного тальника. Морозно и темно. Ночь густая, темная…

Всматриваясь в ее черноту, не вижу даже Атыка, сидящего возле меня.

Мы отстали от каравана. Погода «морок», то есть, мрак, облачность до самой земли. И когда эта темнота совсем выела глаза, вдруг впереди, как вспышка магния, отчетливо загорелся и мгновенно погас огонь. Я подумал, что Атык закурил. Но табаком не пахнет. Слышу взволнованный голос каюра.

— Мыльхемиль? (огонь? спички?), — спрашиваю я его.

— Камака! (Смерть!), — отвечает Атык.

Он толкует, несомненно, о каком-то необычайном происшествии, которое, как я понимаю своего доброго спутника, не обошлось без злого духа…

— Уйна камака! Нет смерти! — говорю чукотским жаргоном, стараясь успокоить Атыка.

— Камака! — продолжает настаивать Атык и вдруг замолкает.

Он не хочет играть судьбой, молча закуривает папиросу, пристально смотрит при свете спички на меня.

С полного хода мы свергаемся с кручи на лед Малого Анюя. И Атык тревожно кричит:

— Пальхен далеко!

Бежим по Малому Анюю. На реке светлее, чем в тальнике и лесу. Свет от снега. Никого, ни единой души, ни вскрика совы, ни шороха куропатки…

Атык после огненного видения присмирел. Вдруг он останавливает собак и уходит без предупреждения. Так еще с ним не бывало… Я остаюсь один с собаками, среди безлюдья и тьмы, один, даже без остола.

Островное (Пальхен). Древняя Анюйская крепость

Куда и зачем он ушел? Шарю по нарте и нахожу ружье Атыка. Оно за грядкой. Но защищаться не от кого…

Каюр возвращается нескоро.

— Дорога нет! Там-Тама нет! Оленей нет! Атык нашел дорогу! Ванька неправильно поехал!

Следы мальковских нарт на Анюе завели Атыка в тупик. Он поверил Малькову и ошибся вместе с ним. Мальковские нарты здесь круто поворачивают назад. Мальков понял свою ошибку… Слышится атыковское: «каккумэ»! Чуть-чуть стало виднее…

Едем обратно и попадаем на след Там-Тама в протоке Анюя.

— Ёронг! Ёронг! — кричит Атык и машет рукой.

Но я не вижу ничего.

— Дым! Дым! Ёронг! Пальхен! — вопит радостно Атык.

Собаки прибавляют шаг.

Атык издалека почуял дым. Только через полчаса мы подъезжаем к воротам древней Анюйской крепости, поставленной почти триста лет назад казаками. Стены ее сложены из толстых бревен, обветшавших от времени.

Будто со старинной гравюры встает перед нами квадратная башня, удивительно похожая на одну из тех, которые некогда украшали московский деревянный Кремль — «Москву-град дубовый»… Не островерхая, а напоминающая усеченную пирамиду. В этой башне с каждой стороны по одной узкой бойнице. Ворота не сохранились. Железные скобы сбиты и кем-то увезены…

Здесь несколько изб. В какую зайти?

— Заходите ко мне! — слышу приветливый голос.

— Кто вы? — спрашиваю я.

— Посмотрите на мою крышу, поймете и вспомните!

Смотрю и вижу антенну. Радист! И здесь радиостанция!

— Неужели не помните? Радист Попов! Мы с вами встречались осенью в Нижне-Колымске! Идемте, остановитесь у меня!

Следую за гостеприимным хозяином. Он вводит меня в просторную избу, заставленную приборами и аккумуляторами. Чисто подметен пол. Какое раздолье! Есть где выспаться на оленьей шкуре. А если будет холодно, — можно забраться в кукуль… Это не палатка и не душный полог!

Мы — в Островном, древней Анюйской крепости. Маленький поселок отстоит от Нижне-Колымска на двести пятьдесят километров. Малопосещаемые путешественниками места остались позади нас. От Островного пойдут более населенные земли. Мы уже не будем, как прежде, искать людей, так говорят нам островновцы.

Островное много лет назад играло большую роль в развитии хозяйства большого края. Здесь ежегодно происходила знаменитая островновская ярмарка. Подробное описание этой ярмарки дал мичман Ф. Ф. Матюшкин, один из участников путешествия флота лейтенанта Ф. Врангеля по северным берегам Сибири и по Ледовитому морю, совершенного в 1820–1824 годах. Врангель включил в свою книгу о путешествии краткое извлечение из отчета мичмана Матюшкина о посещении им Островного.

При Матюшкине в Островном находилось до тридцати домов и юрт, разбросанных в беспорядке по селению. Крепость была обнесена забором, увенчанным надвратной ветхой башней. В середине местечка высились казармы — дом для комиссара с канцелярией и казаками.

Во время ярмарки все островновские дома и юрты превращались в своего рода гостиницы. Но большинство прибывших на торг размещалось на открытом воздухе, несмотря на сильные морозы. Кругом виднелись костры, возле которых грелись и жили прибывшие на ярмарку. По ночам ярко светились ледяные окна юрт и домов, огни костров и переливы северного сияния, представляя оригинальное зрелище. Картину дополняла многоцветная одежда съехавшихся на торг из разных краев тундры. Люди были в цветных камлейках, что делало еще более живописным северный пейзаж.

На сотнях лошадей прибывали сюда караваны с товарами русских купцов. Чукчи появлялись со своими товарами в Островном обычно в конце января или начале февраля. Ярмарка длилась не более десяти дней, и затем Островное замолкало и продолжало жить своей тихой и мирной жизнью.

Чукчи жили вокруг ярмарки своими станами, каждым станом управлял свой родоначальник.

Чукчи привозили с собой на ярмарку черных и черно-бурых лисиц, песцов, куниц, выдр, бобров, медвежьи шкуры, моржовые ремни и клыки, санные полозья из китовых ребер, мешки из тюленьей кожи.

Интересовались чукчи следующими русскими товарами: табаком, железными вещами — котлами, топорами, ножами, огнивом, иглами, медной, жестяной и деревянной посудой, а также бисером.

На ярмарку в Островное приезжали за тысячу и полторы тысячи верст не только чукчи, но и представители других соседних племен: юкагиры, ламуты, тунгусы, чуванцы, коряки. Лай собак, на которых прибывали в Островное с купцами и жителями Чукотки вереницы нарт, слышался издалека.

После сбора с чукчей соответствующей подати и торжественного богослужения и молебствия на башне крепости взвивался флаг, означавший официальное открытие ярмарки. Тут же после первого удара в колокол начиналась бойкая торговля. «Какая-то сверхъестественная сила схватывает русскую сторону, — писал в своем донесении Матюшкин, — и бросает старых и молодых, мужчин и женщин шумной беспорядочной толпой в ряды чукчей… Обвешанные топорами, ножами, трубками, бисером и другими товарами, таща в одной руке тяжелую кладь с табаком, а в другой железные котлы; купцы перебегают от одних саней к другим, торгуются, клянутся, превозносят свои товары… Крик, шум и толкотня выше всякого описания».

Ценность обращавшихся на ярмарке товаров Матюшкин исчислял на сумму 200 000 рублей.

После окончания ярмарки начинался разъезд по домам, в долгий иногда полугодичный путь на собаках или оленях.

«Островное опустело, — писал Матюшкин. — Свежий снег изгладил следы многочисленных посетителей. Тотчас явились стада голодных лисиц и песцов и в короткое время уничтожили все кости и остатки, валявшиеся грудами около жилищ и станов».

…В Островном мы с каюром пьем байховый чай, из обиходных черных чаев, любимых на Чукотке. Он кажется исключительно вкусным после кирпичного. Хозяйка угощает нас пышками.

Как давно мы их не видали!

Мальчишка лет пяти застенчиво выглядывает из-под занавеси, но, увидав бородатого приезжего, прячется вновь.

Я нахожу его, беру на руки, сажаю на колени, угощаю обнаруженной неожиданно в кармашке камлейки конфеткой и вспоминаю своего сынишку, которого долго еще не увижу.

Островновские избы такие же, как и колымские, — без сеней, без двускатных крыш. Зимой холодный воздух вслед за каждым входящим клубами влетает в дом. Пока железная печка горит, возле нее тепло. Прогорели дрова, и ночью в избе чуть теплее, чем на улице.

Но как уютно в избе, пока трещат поленья. Давно не слышали мы этой приятной домашней музыки.

Сторож островновской школы-интерната чукча Иулькут за год научился верно переписывать в тетрадь русские буквы и гордится этим. Его очень занимает процесс писания.

Меня Илькут расспрашивает о Москве, о Кремле, о товарище Сталине.

— Сталин — великий человек, — говорит он. — Сталин вместе с Лениным сделал Советскую власть. Он научил русских делать хорошо. Он вспомнил о ламутах и чукчах. Сталин прислал сюда лучших людей, чтобы научили нас строить советскую жизнь. Каждый, кто хорошо делает в тундре, того Сталин прислал к нам…

После тяжелого пробега

В островновской школе-интернате учатся и живут дети кочевников-чукчей. Родители учеников откочевали вместе со стадами, а дети в заботливых руках учителей. Не все чаучу соглашаются расставаться на длительный срок с детьми. Поэтому вслед за стадами движется на нартах еще и передвижная школа.

Попову рассказываю об огне в тундре, он и сам близ Малого Анюя видел огонь — чудинку наподобие того, как мы с Атыком. Что это такое — не знает. Вспыхнуло, погасло и больше ни разу не повторилось…

В Островном несколько дней не всходит солнце. Поселок зажат между горами, и они скрывают зимой солнце. Пожалуй, полярная ночь здесь тянется дольше, чем в Певекском многолюдье.

На прощанье мне советуют:

— Оденьте кухлянку сверх кукашки! Иначе замерзнете! Километров сорок-пятьдесят ехать рекой! А на Анюе всегда ветерок! Прохватывает сильно!

«Прохватывало» так, как еще ни разу от самого Певека.

Очередная ночевка была в лесу. Мы накидали ломкие ветви на примятый снег, бросили на них оленьи постели и кукули и залегли спать под звездным морозным небом. Было немыслимо тихо кругом. Мне вспомнились слова помора Григория Кузнецова, новоземельского промышленника:

— Такая тишина бывает у нас на Севере, что и ушам больно!

Утром лес предстал во всем своем праздничном великолепном наряде, торжественно опустив ветви, отягощенные снежными куржаками.

Собак кормим мороженой кровью, оленьего мяса не хватило.

Вторую ночь провели у чукчи Урыгыргина. Это — последнее чукотское стойбище на нашем пути к западу.

И через двадцать дней после выезда из Певека мы в последний раз, и не без грусти, садимся за камитву в последней на нашем пути гостеприимной чукотской яранге. И хотя еще недавно мы совсем не знали друг друга, теперь каждый из нас ощущал одно и то же: расстаемся с большими друзьями, с настоящими людьми, любящими свою землю, свой край, свою Родину.

У хозяина яранги берем корм для собак до самой Пантелеихи. Оттуда до «крепости» — до Нижне-Колымска один лишь перегон. В Пантелеихе много рыбы — прекрасного корма для собак и людей.

Едем до ближайшей поварни. Даль утверждает, что поварня — это кухня, стряпная, приспешная, где готовят кушание. На Севере поварней называют любую избу, которую ставили на тропе, чтобы проезжие люди, захваченные в пути непогодой, могли остановиться здесь, поспать, подкрепиться пищей. Одни говорят, что до поварни тридцать верст, другие — сорок пять. Не знаем, что это за версты: длинные или короткие?

Хозяйка любезно угощает нас. Сама она не пьет чаю, но внимательно следит за гостями. Едва у кого опорожнится блюдце, хозяйка торопливо наполняет его из дымящегося чайника.

Спим в последний раз в чукотском пологе.

Я опрометчиво позабыл рукавицы за пологом, и они задубели за ночь от мороза.

Долго разминаю их, прежде чем надеть на руки.

В поварню мы не попали. Впереди ехал Там-Там с тремя чукчами на оленных нартах. Где-то вблизи семья Там-Там кочует с небольшим стадом.

Мы прощаемся с Там-Тамом под вой собак. Они каждую минуту готовы сорвать нарты с приколов и броситься на оленей. Каюры едва удерживают их от драки.

Ламут-проводник, уезжая с Там-Тамом, кричит нам по-чукотски. Атык переводит мне:

— Дорога есть! Колыма прямо и… спать!

Мы уже совсем недалеко от Колымы.

На Колымской землице

Позади остались красивые островерхие горы, будто высеченные из белого мрамора и упирающиеся в самое небо.

Чем ближе Колыма, тем приветливее улыбка Атыка. Скоро конец долгому совместному путешествию на-проходную. Около тысячи километров проделали нарты, петляя по тундре в поисках корма для собак, в поисках чаучу. По Тан-Богоразу точный перевод слова «чаучу» — «богатый оленями». Чаучу это оленный чукча-кочевник в отличие от анкалина, берегового, безоленного чукчи-охотника на морского зверя.

Свое каюрство Атык не считает трудом. Такой труд для него удовольствие. Он любит трудиться и трудится весело. Я редко вижу его мрачным. Он сидит, держась одной рукой за дугу, и без конца поет. Поет о том, что вот скоро приедет в Крепость, достанет там много корма для собак, купит росомаху для жены, которая ждет и не дождется Атыка. Увидит она подарок и удивится, ласково: — Каккумэ!

Каюры радуются, что скоро Крепость, но, осматривая на каждой остановке лапы собак, сокрушенно качают головами. Уж очень иссушились псы. Доберемся ли на таких до места?

И все же во время бега собаки по-привычке поворачивают голову к каюру, чтобы узнать, не прогневался ли хозяин, не нацелился ли он остолом в кого-либо из них? И стоит только Атыку помахать остолом, угукнуть грозно, как вся упряжка с еще большим усердием натягивает алыки. Независимо держится один лишь передовой Эспикр. В нем нет собачьего раболепия. Он смотрит на Атыка, будто говорит хозяину: — А ну поищи на Чукотке еще такого?

Серебристо-серой окраской, черной полосой на спине и стоячими ушами Эспикр напоминает полярного волка. Может быть в Эспикре и течет волчья кровь, кто это знает, — здесь же еще не записывали собак в родословную книгу…

Атык ценит достоинства Эспикра. При дележе корма на стоянках ему бросает самые жирные куски. Эспикр честно делает свое дело и не боится наказаний потому, что не заслуживает их. Хорошая, работящая, умная собака понимает хозяина с полуслова, знает каждый его жест.

Скоро мы покинем пределы Чукотки, полярного форпоста Советского Союза. Близка граница Якутии.

Возле меня уже не будет милого Атыка, верного спутника, знатока здешних мест. Но наверное я никогда не забуду его монотонной протяжной песни, детского заразительного смеха, его обожженных кострами натруженных рук…

Мы ложимся спать, не доезжая поварни. От костра пахнет пряной смолой листвениц. Сплю на нарте, в кукуле. Мороз — сорок градусов. В кукуле от дыхания образуется корка льда. Ноги в чижах и торбазах. Встаем рано, разбуженные холодом. Утро лунное, будто совсем и не кончалась ночь. А может быть и в самом деле она только начинается… Но часы говорят, что утро наступило, и мы после короткого чаепития едем вперед.

Двадцать с лишним дней мы кружили по безвестным рекам и горам, в тундряном лабиринте, закрытом снегами.

Наши чемоданы полны писем моряков, оставшихся на зимовке. После того, как на кораблях погасили котлы и перестало работать судовое радио, мы на «Большой земле» будем первыми вестниками с кораблей. Правда, флагманский радист налаживает движок, «Литке» скоро вновь заговорит.

Всюду, где проезжают наши нарты, мы слышим одно и то же: «какие новости?» (Или, как здесь говорят, «нобости».). Быть может потому и любят здесь проезжих, что у каждого всегда есть запас свежих новостей. Проезжий — это живая газета в тундре и тайге.

Рассказываю о пуске Днепростроя (как раз в тот год Днепр впервые дал промышленный ток), о новой электрической станции во Владивостоке, о новых школах и вузах, об успехах первой сталинской пятилетки.

Вместо Ивана Малькова, оставшегося в Островном, с нами едут каюры-колымчане — Яша и Пантюшка Мухины, живые, веселые, черноглазые, как и все здешние люди. Яша в ватной тужурке, без кухлянки, бежит все время за нартой «марафонским» бегом. Он смотрит на свое путешествие в Крепость, как на обычную прогулку, и даже не захватил с собой меховой одежды. Бег согревает его, и человек не знает устали. На каждой стоянке Яша Мухин затевает спор, доказывая, что один съест пол-оленя, если кто согласится вступить с ним в пари. Пантюшка тоже ищет спорщика, который бы не поверил в его способности — съесть на свежем воздухе в один присест половину оленя. Но с Мухиными никто не спорит: жалеют и себя и пол-оленя…

Яша Мухин останавливает упряжку.

— Дорога уйна! Нет дороги! — объясняет мне Атык.

Он тоже стопорит нарты остолом и отправляется вместе с каюрами искать дорогу. Идут, пригнувшись к земле, словно крадутся к оленям, держа в руках аркан.

Яша Мухин уходит далеко от каравана. При нем нет оружия. Зверя он не боится. Он говорит: «Волк боится напасть на человека. Только бешеные волки нападают… Неужели же я такой несчастливый, что встречу бешеного?»

Мы проехали совсем недолго, и дорога снова затерялась. Ее перемело. Кругом глубокий снег. Танатыргин сокрушается: одна его собака пала ночью. Ненякай печально сообщает, что у него к ночи падут две собаки.

Вот, наконец, и поварня! О ней так много говорили в Островном. Доедете до поварни, отдохнете, расположитесь как дома!.. Но это изба без окон, без дверей и даже без крыши. Одни только древние стены. Поварня забита снегом и спать в ней все равно, что в лесу. Перекладины, на которых держалась крыша, давно обрушились. Прорези окон пустыми глазницами угрюмо смотрят на нас.

Пантюшка Мухин все же рекомендует задержаться здесь и выставить ему пол-оленя на спор в триста рублей. Но с ним никто не желает спорить, все верят и так в его способности.

Вдруг собаки неистово залаяли, очевидно, увидели оленей, зайца или сову. Зря лаять не станут.

— Кухх! Куххх! Куххх! — слышатся командные крики передних каюров, и нарты нашего каравана берут влево.

— Кулыма нарта поехал! Кулымские нарты! — поясняет Атык.

Кто-то едет с Колымы. Вот хорошо! Это значит, что мы пойдем по их следу, собакам будет легче. И каюры довольны встречей. Небольшая остановка, короткий разговор, а главное: узнаём, какая дорога впереди?

— Дорога хорошая! — уверяют нас встречные. Это сообщение вмиг облетает весь караван.

Едут двое на двенадцати собаках. Одеты легко, не по-нашему. Но, правда, их путь короток, — всего лишь до Островного. Один из проезжих, высокий человек, у которого из обледеневшей опушки малахая виднеются только глаза и кончик розоватого носа, — здоровается с нами, как со старыми знакомыми. Кстати, за три недели нашего путешествия из Певека это — первые встречные люди. Они едут из Нижнего в Островное, на работу в Союзпушнине.

Узнаем, что до Пантелеихи еще километров тридцать пять. Атык радуется: «Пантелеиха рыбка есть! Мури, возьми!» Ему нечем кормить собак, и он мечтает купить для них рыбы.

Обрадованы и встречные люди. Они для нас, а мы для них проложили путь в снегах. От агента узнаю, что оленные караваны с грузами уже идут в Островное из Амбарчика, с берега Ледовитого океана, где разгрузились наши пароходы, пробившиеся к устью Колымы сквозь льды. Встречные хвалят советских моряков, сделавших большое дело.

Атык уважительно вспоминает о морских кораблях.

— Товарищ Сталин послал пароход, много пароход! — говорит Атык.

Снова слышится: Угууу!

Собаки натягивают алык. И через пять минут новое: Угууу!

— Мури собака плохо! — говорит Атык.

Атык останавливает нарты и спускает передового Эспикра. Эспикр быстро отделяется от упряжки и бежит вперед. Тогда с лаем и визгом за ним, прибодрившись, несутся остальные псы вместе с нартами. Такой прием каюры применяют, чтобы подбодрить уставших собак. И в самом деле, они бегут за Эспикром словно за тренером.

Ночью мы в Пантелеихе, на притоке Колымы. Сушимся, пьем чай и едим свежий хлеб.

Останавливаемся у заведующего факторией. Я впервые вижу русского, который с таким искусством пользуется интонациями трудного для произношения чукотского языка, он как чукча прищелкивает и пришепетывает, говорит с такими же запевами и придыханиями и также переходит к страстному удивленному шепотку, будто аукается, обрывая фразу на высокой ноте.

Вареный омуль и строганина из нельмы лежат горками на столе и дразнят аппетит.

На ночь хозяин укрывает меня широким одеялом из двадцати недопесков[13], а сверху того еще невесомым одеялом из заячьих нежных лапок. Жарко, как на печке.

Мне снятся оленные нарты, идущие из Амбарчика в Омолой и Пятистенное, через хребты и реки, от ледяной границы моря, куда пробились с грузами пароходы. Каюры в тальниках речного берега жгут костры. Десятки, сотни нарт движутся по тундре, прокладывают дорогу грузам, прибывшим из-за моря.

Едва рассвело — мы уже на ногах. Каюры перевязывают нарты, расстилая на них кукули и оленьи шкуры, чтобы мягче было сидеть.

На Колыму выезжаем ночью. Я не вижу градусника, но и без него ясно, что уже за пятьдесят ниже нуля. Дышать можно только внутри кухлянки. Иначе ветер нещадно хлещет в лицо.

Ночью не видно широкой Колымы. Впотьмах она кажется бесконечной, как море. Собаки бегут из последних сил, чуют скорый роздых.

— Колыма! Колыма! — кричит над самым моим ухом Атык.

Перед кормежкой

Высовываю голову из кухлянки. Мороз обжигает щеки. Но радостно видеть манящие вдали огоньки. И невольно вспоминается Короленко… Сколько огней! Мы давно не видели такого селения. Это Крепость! Нижне-Колымск! Он кажется большим и даже огромным. А ведь в нем всего только тридцать девять домов… Стало теплее при одной мысли, что впереди городок и несколько минут всего отделяют нас от встречи с людьми, от жилья и горячего чаю, который вернет нам утраченное в пути тепло. Цепь огоньков далеко протянулась по снежному левому берегу Колымы. Сутулые колымские плоскокрышие дома светятся сквозь льдины, вставленные в прорези окон вместо стекла. Мы вскакиваем с нарт, бежим за ними, радостно ловим мерцающий робкий свет.

На берегу шелестит тальник. Жалобно воют местные многочисленные собаки. На улицах городка темно и безлюдно.

Вдруг кто-то окликает меня. Я удивлен этой встречей. Оказывается это комсомольцы-метеорологи, с которыми я познакомился в прошлом году во время поездки по Колыме. Узнаю у них, что сегодня температура воздуха: –46°.

В тесных каморках Нижне-Колымской гидрометеостанции, кроме метеоролога — комсомольца Штейна, живет семья начальника станции Якушкова и женщина — геофизик. В железных печурках трещат поленья. И все-таки от ледяных окон веет холодком. Холод заметно струится от стен и дверей. На бревенчатых покрытых инеем стенах висят диаграммы, кривые температур за последний квартал года и «розы ветров» с причудливыми «лепестками». По всему полярному берегу, на мысах, где зимуют метеорологи, в занесенных снегами землянках и избушках висят «розы ветров», вычерченные посланцами советской науки. Ледяная тропа, проложенная советскими судами в северных морях, усеяна этими «розами».

Над столом портрет товарища Сталина.

Атык смотрит на него и говорит:

— Это самый большой человек на земле! Сталин — Солнце!

В комнате начальника станции портрет Ленина.

Атык говорит:

— Это Ленин! Ленин — Солнце!

Атык знает, что Ленин вместе с товарищем Сталиным прогнали богачей и их приспешников. Атык и каюры-чукчи знают: Ленина больше нет. На Большой Земле остался Сталин: его товарищ, великий человек! Это он послал корабли к берегам Чукотки. Он хочет, чтобы лучше жилось в тундре и на морском берегу.

Ночь. На метеостанции скупо, с приспущенным фитилем, светит керосиновая лампа. Она могла бы гореть и поярче, но в Нижне-Колымск еще не доставлен керосин из Амбарчика, и пока следует экономить остатки запасов.

Комсомолец-метеоролог Штейн согнулся над столом и что-то чертит. Оказывается, это — опять же «роза ветров». Она получается не совсем красивой. Штейн винит в этом Восточно-Сибирское море и его постояльцев — ветры норд-остовой четверти. Это они-то и дают «розу» с вытянутыми лепестками.

Утром я слышу, как Якушков чиркает спичкой и тихонько, на цыпочках, чтобы не разбудить гостей, подходит к анероиду[14]. Я спрашиваю шепотом:

— Сколько времени?

— Без пяти семь.

На завтра Штейн осторожно чиркает спичкой и тоже идет к анероиду. Я спрашиваю и его, сколько времени, и он отвечает то же самое: — Без пяти семь.

Несколько дней я наблюдаю их честную точную и преданную работу.

На следующий вечер в Ленуголке кинофильм: «Булат-Батырь». Картина из времен Пугачева. После кино бреду от клуба к метеостанции краем всего Нижне-Колымска. В темноте никак не нащупать потерянную тропу, выбитую здесь пешеходами и нартами. Часто проваливаюсь в снег по колени. Наконец, я на тропке. И тогда, в черноте тальника, которым, как забором, затянут берег широкой Колымы, я ясно вижу мерцающий огонек. Он движется. Кто-то идет с фонарем. Это — Якушков. Он ходил на Колыму замерять уровень воды и ее температуру. Если пришел «срок», нипочем для него мороз, пурга, хлесткий ветер. Укутается шарфом так, что открытыми остаются только глаза, и идет выполнять свой долг.

Домики, отстоящие друг от друга, кажутся высеченными изо льда. Над каждым домиком столбом стоит белый дымок, выходящий из трубы. Над всеми тридцатью девятью домиками Нижне-Колымска стоят эти столбы, как опознавательные знаки большого мороза. Они напоминают мачты кораблей, до которых немыслимо далеко.

Слышен скрип полозьев и хруст снега. Слышится сюсюкающая, колымская речь потомков тех, кто пришел сюда, быть может, еще с кочами Стадухина…

Первым, кто сообщил о пути из Якутска в Колыму, был казак Михаил Стадухин. В 1641 году он отправился на «Емоконь» (Оймекон) для ясачного сбора. Построив на Индигирке кочь, Стадухин сплыл на нем с казаками до моря и пошел далее на восток. В низовье Колымы на левой, так называемой Стадухинской протоке, невдалеке от теперешнего Нижне-Колымска, он поставил ясачное зимовье-крепостцу, обнесенную частоколом. Протока эта обмелела, и позднее селение передвинулось на новое место, что верстах в двадцати от старого, как раз против устьев Анюев, впадающих в Колыму близко друг от друга. Однако название «крепости» так и осталось бытовать на Колыме.

Был на Колыме лейтенант Дмитрий Лаптев. Он соорудил на Толстом мысу близ устья Колымы грузную деревянную пирамиду, служившую опознавательным знаком. Она и поныне известна под названием «Маяк Лаптева».

Были на Колыме знаменитые русские моряки Ф. Врангель, Ф. Матюшкин, И. Биллингс, Г. Сарычев, Г. Седов.

В 1909 году Седов описал устье и бар Колымы и соорудил здесь приметные знаки.

Колымскими таежными тропами ходили революционеры, сосланные сюда царской властью на погибель. Их помнят старожилы. Многие не выдержали суровой жизни на положении ненужных людей. В колымской избе вместо тюремной решетки на окнах были вставлены льдины, а взамен высокого забора с колючей проволокой беспредельно лежала тайга, из которой не выбраться и самому смелому беглецу.

Но не было сил, способных при старом строе проложить путь культуре на колымские берега. Каюры мужчины рассказывают, что их родители боялись отдавать детей в школу. Старая Колыма не знала просвещения.

Впервые в 1931 году на Колыме появился, смело приведенный с Лены, пароход «Ленин». Край начал пробуждаться. И о многом говорит то, что колымские каюры стали оставлять в дорожных листах свои подписи-автографы. Только старики еще ставят взамен подписи печати или крестики…

Атык на прощанье занимает меня рассказами.

Он купил росомаший мех и счастлив. Подарок любимой жене Атык показывает каждому встречному. И еще он купил новую нарту и капканы… Сушеную рыбу каюрам отпустили счетом до Сухарной заимки. Там много собак и много собачьего корма.

Утром каюры собираются у метеостанции, чтобы попрощаться с нами. Я передаю Атыку письмо к Козловскому.

— Прощай, Атык! Спасибо тебе за каюрство! За дружбу! Счастливого пути, человек Севера! Спасибо, дорогой товарищ по трудной дороге!

И Атык в ответ крепко жмет мне руку и тоже говорит спасибо. Еще в пути я заметил, что некоторым русским словам Атык придает особый смысл. «Спасибо» Атык понял как конец дела, конец путешествия, но никак не иначе. Он знает, что у русских принято благодарить не в начале, а только в конце работы. Напившись чаю где-нибудь у костра, я возвращал Атыку его кружку и говорил «спасибо». Это значило, что закончено чаепитие. Спасибо, — это для Атыка слово, завершающее действие.

— Спасибо! — сказал мне Атык на прощанье.

В низовой Колыме на колымском первенце — пароходе «Ленин»

Один из метеорологов пригласил всех к столу. Отказываться невозможно: подана сельдятка. Мы было спутали ее с селёдкой, но колымчане, улыбаясь, объяснили, что сельдей нет на Колыме. Сельдятка — небольшая рыбка из породы сигов, ее очень много на Колыме, и она замечательно вкусна. Я впервые встречаю такую нежную рыбу. Сельдятка — слово колымское, на других реках его не слыхать.

Нашлось у метеорологов для прощанья с каюрами и по стопке водки. Я спросил Атыка:

— Сколько будешь ехать обратно до Певека?

Он стал считать по пальцам.

Чукчи вообще ведут счет по пальцам. Рука это пять, две руки — десять, пятнадцать — хромой человек, кляуль (человек) — двадцать (то-есть, двадцать пальцев). Считать, по-чукотски — «пальчить».

Атык ответил, что через десять дней будет обратно в Певеке. Он еще раз попрощался, вышел из дома и, весело крикнув «Тагам!», схватился за дугу, побежал рядом с нартой, больше не оглядываясь.

За Атыком тронулись остальные.

С последней нарты долго махал рукавицей комсомолец — горячий Рольтынват.

Уехал настоящий человек, знаток тундры, следопыт и бесстрашный охотник, мастер нартяной езды, замечательный каюр. И мне стало грустно.

Не скоро получит Атык теперь своего Матау, оставленного в тундре. Когда-то заглянет еще в тундру с морского берега?

Каюры решили ехать не тундрой, а морским берегом, в Сухарной заимке они возьмут корм для себя и собак, чтобы затем пробираться на-проходную в Певек, к родным ярангам. Там, в Певеке, когда солнце, победив полярную ночь, взойдет над горами, моряки снимут деревянную обшивку с бортов пароходов. Из досок они обещали выстроить большие дома для Райисполкома и школы-интерната. А корабли уйдут на восток…

Ожидая оказию, знакомлюсь с жизнью Нижне-Колымска.

Городок без улиц, дома с пологими крышами, крытыми землей, речной порт без намека на пристань. Даже мировая война 1914–1918 годов не коснулась этого дальнего угла страны. Колымчан не брали в солдаты, а революция по-настоящему пришла сюда с огромным запозданием, когда по Советскому Союзу рабочие и колхозники уже досрочно заканчивали выполнение первой сталинской пятилетки.

Осенью здесь «бежали» все дома, как говорят колымчане. «Бежали» дома означает по-колымски, что во время осенних проливных дождей текли плоские крыши всех домов. Все ждали зимы как милости природы: тогда морозы на много месяцев надежно «починят» крыши. И в самом деле, пришла зима, засыпала крыши снегом, снег сковал мороз, и дома перестали «бежать».

В городке выходной день. По зимней заснеженной Колыме бегут нарты. Это катают детишек, забавляют их доступным здесь развлечением.

За зиму пятая почта пришла в Нижне-Колымск из Среднего. Собаки доставили ее на нартах.

Во времена островновской ярмарки оживали некогда городки Колымы — Средне-Колымск и Нижне-Колымск. Через эти городки лежал путь купцов из Якутска в Островное на ярмарку. Два десятка купцов прибывали с вьючными караванами. У каждого купца было под вьюком от десяти до сорока лошадей. Торг производился купцами и по пути в этих колымских городах. За чай, табак и особенно за водку купцы выменивали у местных людей высокоценную пушнину. С отъездом вьючных караванов вновь замирала жизнь колымских городков…

Мы застали в Нижне-Колымске сонную зимнюю жизнь. Короткий день, похожий на поздний вечер, сменялся быстро долгой ночью. Мы не видели здесь восходящего солнца. И единственной нашей радостью была баня. Но и она оказалась по-северному своеобразной. Из большого чана шел облаком пар от кипящей воды и тут же из-под пола клубился холодный воздух, дувший из всех щелей. Ноги наши были на «полюсе холода», а головы… на «экваторе». Однако и этой бане мы были бесконечно рады после двадцатишестидневного пребывания в дороге по тундре и северной тайге.

В Нижне-Колымске говорили о том, что городок обветшал. Он хорош был для царской России. В советской стране это — пережиток старины. Уже возникают новые города. Нижне-Колымск заменит Кресты Колымские, а пальму первенства на северной Колыме отберет у Средне-Колымска новый город, затон Лабуя, где будет отстой нарождающегося колымского флота.

Колымские города отпразднуют свое новоселье. Колыма, с ее таежными берегами, уже огласилась гудками своих первых пароходов, и они разбудили этот край, прокричали на всю Колыму призывное: «тагам!».

Каждый день кто-то проезжает мимо Нижне-Колымска или отправляется из него.

Каждый день слышится под окнами собачий лай и крики: «Подь-подь!» и «Куххх!».

Колыма — это большая зимняя дорога к новостройкам — новым портам и поселкам…

— Чаю не успеешь напиться, а трактор уже за дровами съездил, — рассказывают приезжие об этих новых селениях.

Идут по Колыме разговоры про первые колымские тракторы, про первые колымские пароходы… О них говорят восторженно, как о диковинке. Это, пожалуй, посильнее колымских чудинок. Это советские чудинки на краю мира.

Год назад мне удалось увидеть в нижнеколымском кооперативе шеренги стеклянных ламп, некогда доставленных сюда американскими дельцами. Эти лампы, очевидно, еще в XIX веке не находили сбыта в Штатах и были сплавлены на Колыму за полной непригодностью для обмена на высокоценную пушнину.

Я видел в кооперативе американские бусы, подобные тем, на которые бизнесмены выменивали золото у индейцев. Их тоже янки доставили сюда.

Еще в конце XIX века американцы отыскали дорогу к Колыме…

Прослышав о богатствах колымской землицы, сюда потянулись искатели легкой наживы и контрабандисты. Из года в год к устью Колымы пробирались американские вельботы. Так же, как на Чукотке, предприимчивые янки обманным путем, за бесценок, выменивали у прибрежного населения пушнину и попутно разузнавали путь к колымскому золоту. Пиратской базой служили берега Аляски.

Одну такую шхуну в 1920 году вблизи острова Колючина встретил Амундсен во время северного плавания на корабле «Мод»; Амундсен писал об этой встрече:

«Мы встретились с американской шхуной «Белинда» из Номе, которой вчера удалось обогнуть находящийся впереди нас мыс, идя в прибрежной прогалине, шириной всего лишь в несколько метров… Трое человек с этой шхуны: капитан, машинист и пассажир, приехали к нам на «Мод». Капитан шхуны Кастель, голландец, много плавал на американских судах, промышляющих моржей, и участвовал в экспедиции Стефанссона… Шхуна направлялась в Чаунскую губу. Кастель рассказывал, что вслед за ним шло много маленьких суденышек, стремящихся на Колыму».

Многие из таких «маленьких суденышек» платили гибелью за свою авантюру. Но жажда наживы была сильнее страха перед льдами. Даже в наше время у наших берегов находили свой бесславный конец любители чужого добра. В 1919 году у берегов Колымы льдами раздавило шхуну «Бельведер», в 1922 году шхуну «Игл», в 1929 году близ мыса Биллингса погибла шхуна «Элизиф». В 1930 году раздавило льдами шхуну «Нанук», после чего плавания американцев к устью Колымы навсегда прекратились.

Любители чужих богатств, разведчики американских спекулянтов и контрабандистов, пробиравшиеся к северным параллелям России, нередко маскировались под безобидных «исследователей». Так, например, американец Корен[15] собирал на Колыме… Коллекцию розовых чаек. Он женился в Нижне-Колымске, а затем уехал, бросив там и жену, и розовых чаек. Коллекцию Корена вывезла впоследствии экспедиция Амундсена, зимовавшего в 1919–1920 годах у острова Айон.

До сих пор старожилы на Колыме помнят экспедицию англичанина Гарри-де-Виндта и его помощника виконта Кленшана-де-Бельгара, воспитанника иезуитской школы. Экспедиция этих двух господ была отправлена в Колымский край американским синдикатом, который задался целью провести трансаляскинскую железную дорогу через Северную Америку, Берингов пролив, Колымский край до Якутска, а затем дальше на запад. Для соединения железных дорог предполагалось построить паром, он должен был перевозить железнодорожные составы с континента на континент через Берингов пролив. Высказывались предположения о прокладке туннеля под Беринговым проливом. Биржевики составили акционерную компанию, развели вокруг своей затеи рекламу и под этот шумок выпустили в Америке акции «Трансаляскинской железной дороги». Благодаря рекламе акции были раскуплены, что повело потом к разорению большого числа доверчивых акционеров.

Помимо грабежа легковерных людей, вся эта затея имела и другой смысл: американские железнодорожные короли (одним из них был отец небезызвестного Гарримана) рассчитывали под предлогом постройки железной дороги проникнуть на северо-восток России и прибрать его богатства к своим рукам.

Среди царских чиновников высокого ранга нашлись продажные лица, активно помогавшие американцам в их авантюре.

Гарри-де-Виндт был снабжен проездным листом «три пера». К листу сургучом были припечатаны три гусиных пера, что означало государственную важность проезжающей персоны и обязанность населения оказывать таковой всякое содействие и готовить вне очереди оленей или собак по первому требованию. Впереди нарт Гарри-де-Виндта следовал специальный нарочный. В проводники англичанину и виконту дали казака Расторгуева, участника знаменитой экспедиции геолога Толля. «Знатные иностранцы» пробыли в Средне-Колымске несколько дней и затем на собаках добрались до Берингова пролива. Это подозрительное «путешествие» легло большой тяготой на якутов и чукчей, с ними так никто и не расплатился за прогон оленей и собак, за гибель многих собак, которых на пути следования загнал иностранный прожектер.

Бывали в Средне-Колымске и знатные русские люди. Но все они прибывали сюда совсем не по доброй воле…

Первым в 1744 году в Средне-Колымск прибыл русский вице-канцлер внутренних дел граф Михаил Гаврилович Головкин — вельможа двора Анны Иоанновны и Анны Леопольдовны, сын петровского министра, первого президента коллегии иностранных дел. По совету М. Г. Головкина, Анна Леопольдовна собиралась объявить себя императрицей, но ей помешал дворцовый переворот. На престол вступила Елизавета Петровна, дочь Петра Первого. Не считаясь с тем, что Головкин был в родстве с ее домом, императрица приказала арестовать вице-канцлера, его судили и приговорили к смертной казни, как государственного преступника. Потом смертный приговор был заменен ссылкой.

Граф Головкин прибыл в Средне-Колымск вместе со своей женой Екатериной Ивановной, урожденной княжной Ромодановской. Елизавета Петровна считала Головкину непричастной к преступлениям мужа и сохранила за ней звание придворной дамы со всеми привилегиями. Но Головкина ответила царице: «Любила мужа в счастье, люблю его и в несчастье, и одной милости прошу, чтобы с ним быть неразлучно».

Два с половиной года добирались Головкины из Петербурга до места ссылки. Четырнадцать лет прожили они в Средне-Колымске. Граф умер. Жена, залив воском тело покойного, выехала в Москву, чтобы там предать земле останки провинившегося вельможи.

Поселение Головкиных в Средне-Колымске положило начало ссылке на Колыму неугодных царскому правительству лиц.

Как доносил в Петербург прапорщик Пальмштруг, приставленный к Головкину для наблюдений за ним, жизнь в Средне-Колымске в те времена была невыносимой.

Пальмштруг писал: «Здесь жителей весьма малое число, и питаются токмо одною рыбою, а иногда, по времени, бывает рыбы недолов, как и сего году, то и жители терпят голод и едят сосну[16]. А арестантам, яко непривыклым людям, то снести невозможно. К тому же и рыбою удовольствоваться в неуловное время не можно…».

Проходили годы, а жизнь на Колыме мало изменялась.

Названия многих колымских мест, сохранившиеся с дореволюционных старинных времен, сами говорят о себе: «Кресты», «Могильный», «Убиенное», «Погромное», «Походское…».

Не изменился и климат с того времени. Не стало теплее в Нижне-Колымске. Те же пятидесятиградусные морозы, те же слепящие пурги, те же штормы и туманы, что были много лет назад. Но сколько ныне нового в этом суровом крае. На безлюдных прежде берегах раскинулась сеть радиостанций. Строятся здесь и рудники, и многолюдные поселки. «Натура» Севера отступает перед человеком, выполняющим план, начертанный великим Сталиным.

От амбаров и складов Амбарчика расходятся караваны грузовых нарт. Идут с грузами и олени, и собаки, и лошади. Лошади здесь лохматые, необычные, обросшие густой шерстью — защитой от стужи.

Вторую неделю подряд держатся сорокаградусные морозы. Но такие температуры не считаются здесь лютым холодом, они не препятствуют нормальному ходу жизни и работы. Дети продолжают веселой гурьбой ходить в школу, после уроков они катят на нартах в тайгу за дровами. Дни сумеречные, короткие, ветреные. Ночи длинные, ясные, звездные. Солнце почти не показывается над горизонтом. Но днем, часа два-три, можно у окна почитать газету, не зажигая лампы.

С утра за правым берегом Колымы вырастают крутые горы. Их не было вчера. Они высятся до самого вечера. Ультрамариновые вершины манят тайной неведомых горных хребтов. Погас короткий день. Исчезли горы за Колымой. Это была лишь рефракция — причуда преломления световых лучей в воздушной среде. Благодаря рефракции, высота обычных предметов кажется подчас гигантской, и маленький бугорок вырастает в горный кряж. Рефракции нередко тешат взоры колымчан самыми необычайными пейзажами.

Да разве мало тут и других неожиданностей. С удивлением узнаю, что на радиостанции завелись горностаи. Они живут под полом машинного отделения. А в прошлом году стая белок пришла сюда из тайги. Быть может, палы (пожары) выгнали их из тайги. Несколько белок забрались на радиомачту. Когда вахтенный по уборке помещения выливал осенью помои, с соседних озер слетались к радиостанции дикие утки. Они вели себя, как домашние, и совершенно не боялись человека.

По совету колымчан занимаюсь пополнением путевого запаса пельменей. Колымчанин зимой считает пельмени наилучшими таежными консервами. Они лежат у него за прядкой нарты в мешке, не портятся на морозе. Достаточно развести костер, набрать в кастрюлю снега и, вскипятив снежную воду, бросить туда пельмени, как готово прекрасное и сытное блюдо. Я покупаю в кооперативе подарки для будущих знакомых, заимщиков, которые встретятся на пути, это — кирпичный чай и черкасский листовой табак.

По соседству с метеостанцией двое колымчан ремонтируют дом. Из ковша с саженной ручкой один поливает водою стену своей сутулой бревенчатой избы, другой огромной лопатой набрасывает снег на смоченную стену. Штукатурка из мокрого снега ложится ровно и плотно. Это называется «леденить» дом. Как и все соседские, домик быстро становится белым и празднично-нарядным. Издали он кажется вытесанным изо льда.

Все дома облеплены своеобразной колымской «штукатуркой». Блещет снегами широкая Колыма. Еще полгода продлится здесь зима. Но ее не страшатся даже дети.

Первый колымский лоцман