В Америке
Митинг-встреча в Нью-Йорке. — Речи о "немедленном прекращении военных действий на фронтах". — "Реакционная империалистическая Антанта" в ''прогрессивная" Германия. — Грядущая "мировая революция".
Как только стало известно, что Троцкий приезжает в Нью-Йорк, местные социалистические газеты начали кампанию подготовки и обработки публики для достойной встречи гостя.
Обстоятельства были более, чем благоприятны для того, чтобы провести эту кампанию в чисто американском масштабе и размерах: старый борец за свободу и демократию Poccии (Троцкий тогда ещё был сторонником свободы и демократии), социалист и революционер, изгнанный из Австрии, недопущенный в Германию, преследуемый во Франции и Испании, подвергшийся травле во всей Европе за свою горячую и самоотверженную преданность идее мира, — чего больше надо для антимилитаристически настроенных читателей социалистических газет, каждый день подогревавших энтузиазм своих читателей все новыми сведениями о прежней и теперешней деятельности Троцкого.
Не только "Форвертс", "Новый Мир'' и "Колл" были полны статьями о нём, но и кой-где в буржуазной прессе появились благожелательные заметки об ожидаемом госте: ведь он был не только антимилитаристом, но и деятельным участником борьбы за русскую свободу, к которой в Америке всегда относились с большим сочувствием.
Прежде, чем Троцкий успел ступить на американскую почву, опытные интервьюеры от местных газет поспешили учинить ему самый строгий допрос о прежней и теперешней жизни, о политических взглядах, идеях, планах, — обо всём, что ему хорошо известно, мало известно, совсем неизвестно и не может быть неизвестным.
На другой день в социалистических газетах появились подробные отчёты об этих интервью. "Форвертс" поместил самую большую статью, заполнив ею чуть не полстраницы обширного формата. На следующий день появилось продолжение и т. д. и т. д.
На одном из таких интервью Tpоцкий, осаждённый полудюжиной интервьюеров, польщённый таким неожиданным приёмом и помпой, заметил: "Никогда на самом строгом допросе жандармов я так не потел, как теперь, под перекрёстным огнём этих специалистов своего дела".
В газетах помещались его портреты, старые и только что схваченные в разных позах и и положениях.
Вскоре по приезде Троцкого в Нью-Йорк в честь его был устроен, так называемый, Reception Meeting в "Kупер Юнион".
Понятно, митинг этот всячески рекламировался предварительно и в статьях и в oбъявлениях с чисто американским размахом и шумом.
Я, конечно, решил пойти на этот митинг. Хотя я пришёл с значительным опозданием, снаружи, вопреки ожиданию, не было никакой толпы, зал был почти пуст, и я смог, занять место в одном из передних рядов.
Я помню такое собрание в этом самом зале в 1912 году, когда таков же Reception Meeting был устроен в честь Дейча. Задолго до часа, объявленного для начала митинга, зал был переполнен. Не только вся платформа на сцене, все сидения в амфитеатре и все проходы были заняты, — было занято всё пространство позади сидений, между сидениями и сценой, даже на подоконниках; где только можно было опереться ногой, стоял человек. Так широко популярно было имя Дейча, приехавшего для скромного дела редактирования маленькой русской газеты.
Теперь же самой искусной рекламы, с игрой на самые чувствительные струны эмигрантской массы, очевидно, оказалось недостаточно для того, чтобы за ночь создать популярность человеку, жившему до этого далеко за океаном и до сих пор громадному большинству, заполняющему обыкновенно залы таких митингов, совершенно неизвестному.
Зал наполнялся очень медленно, и coбрание пришлось открыть при наполовину пустом зале, после того, как время, назначенное для начала, давно прошло.
Опять, в полном согласии с установленным обычаем, прежде, чем было дано слово Троцкому, выступило множество ораторов, на разных языках изощрявшихся в дифирамбах высокому гостю, но особенно надрывался представитель редакции немецкой социалистической газеты Лоре, который рвал и метал (он был, конечно, "интернационалистом" и желал победы немцам) и из кожи лез, чтобы возможно выше превознести "нашего дорогого учителя", совершенно забывая, что, по крайней мере, три четверти собрания, незнавшего немецкого языка, его совсем не понимало.
Как Троцкий, писавший по-русски, мог стать учителем немца Лоре, русского языка совсем не знавшего, и какие учёные труды, хотя бы на русском языке, имел в виду усердный дифирамбист, так и осталось его личной тайной. Неужели брошюрка "Война и Интернационал" так просветила неприхотливого учёного редактора?
Когда публика была в достаточной мере утомлена этой нестройной многоязычной армией ораторов, выступил сам виновник торжества Троцкий, встреченный дружными аплодисментами.
Известно, что в Америке популярность оратора измеряется промежутком времени, в течение которого ему мешают начать его речь более или менее неистовыми выражениями любви, уважения и преклонения: аплодисментами, свистом, топаньем ног и т. п. очень несложными, но оттого не менее шумными приёмами.
Это называется "cheering".
Неизвестно, сколько времени продолжался бы "cheering" в честь Троцкого, если бы он, не успев ещё приобрести вкуса к американским угощеньям, резко не пресек его в самом начале явными знаками нетерпения, и не начал свою речь, не взирая на самый разгар аплодисментов, после того как знаки нетерпения не произвели должного эффекта.
Публика моментально присмирела.
Трудно высказывать суждение об ораторских достоинствах противника. Тем не менее, я должен сознаться, что эта речь Троцкого произвела на меня очень сильное впечатление, просто с художественной стороны. Слушая его, я испытывал истинное эстетическое наслаждение, цельное, несмотря на то, что я решительно отвергал всю идею, на которой она была построила. Это был образец ораторского искусства.
Я слушал его много раз после этого. То были иногда речи посредственные, были хорошие, были и очень хорошие. Но такой, как эта, я больше не слыхал. Троцкий, несомненно, к ней тщательно подготовился, на что имел редкую возможность; и подготовился так, как он к другим речам несомненно не готовился и не мог готовиться. Эта речь была лишена грубо демагогических приёмов воздействия на слушателей, по крайней мере, таких для культурного слуха явных, которые мы с правом можем назвать демагогическими: благодарная тема делала их совершенно излишними. Он подавлял слушателей массой фактов, рисующих реальные ужасы войны и непоправимые разрушения, материальные и духовные, которые она приносит сейчас и которыми, в ещё большей степени, она неизбежно грозит нам в будущем.
Он приводил своих читателей в трепет, с ужасом сообщая им, что Париж с 6-ти часов вечера погружается в мрак. И не из боязни германских цепелинов, — в горячем пафосе выкрикивал он. — а потому, что, в своей экономической деградации, Франция уже дошла до того, что у неё не хватает угля; и женщины с мешками ходят по улицам, собирая осыпавшиеся кусочки угля для того, чтобы согреть своих озябших детей и сварить им немного тёплой пищи...
А моральная деградация. Французское правительство, ради победы во что бы то ни стало (это было время апогея побед Германии), в полном согласии со своими не менее варварскими союзниками, не останавливаются перед тем, чтобы для спасения цивилизации, посылать против немцев африканских чернокожих дикарей, в ранцах которых (тут негодующий пафос Троцкого достиг высшего напряжения) находили отрезанные уши немецких солдат.
Дальше моральное одичание, вызываемое войной, идти не может. Он подавлял аудиторию обилием фактов, один ужаснее другого. И его горячее негодование и благородный пафос передавались слушателям; и, наэлектризованные его красноречием, они проникались искренним возмущением против французского правительства и его союзников, ведущих Европу к таким ужасам экономического, социального и морального разложения.
Правда, все эти ужасы, при всей их действительной колоссальности, только невинная датская игра в сравнении с ужасами и деградацией, вызванными бесконечной гражданской войной, разразившейся впоследствии в России. Правда, что невольно возникаете сомнение в искренности Троцкого, когда вспоминаешь, что вдохновителями и руководителями этой гражданской войны являются именно Троцкий и его друзья, успевшие стать у власти, и всякими правдами и неправдами старающиеся распространить священный пожар этой гражданской войны на всю Европу, которая с трудом уже обрела, наконец, столь горячо желанный Троцким мир, и стремящиеся даже перекинуть этот пожар на весь остальной цивилизованный и не цивилизованный мир, ещё к ужасам этой тлетворной деградации не приобщённый.
Но слушатели его тогда всего этого не могли знать, точно так же, как не могли они знать о будущей коммунистически-цивилизаторской роли китайцев, и многих других дел и вещей Троцкого и его друзей, от которых кровь стынет, и перед которыми бледнеют самые вопиющие ужасы войны, такими яркими красками изображённые Троицким перед его нью-йоркскими слушателями.
И потому художественная цельность их впечатления ничуть нарушена не была, и триумф Троцкого был полный. Эта часть речи, касающаяся ужасов войны, была решительно доминирующей, как по объёму, так и по содержанию, как это мы всегда видели и до него у всех абстрактных сторонников мира во что бы то ни стало, назывались ли они "интернационалистами", антимилитаристами или нейтралистами, безразлично.
Отличалась она от других не новизною идеи, не глубиною мысли, а исключительно художественностью выполнения.
Раз война такое ужасное зло, то ясно, что всякий социалист должен решительно и безоговорочно быть против неё. И тот, кто приемлет войну, кто своим сознательным участием в ней, в той или иной форме, в той или иной, хотя самой малой и робкой мере, так или иначе содействует продлению её хотя бы на один день, тот является изменником, предателем дела рабочего класса. И у социалистов, оставшихся верными своим идеям, с этими отщепенцами ничего общего быть не может; с ними не может быть никаких отношений, кроме отношений самой беспощадной борьбы, как с отъявленными врагами рабочего класса. Об этом он считал нужным заявить с самого начала, так как не хочет, чтобы на этот счёт у кого-нибудь остались какие бы то ни было сомнения. Это oтмежевание от социал-патриотов и предателей (он так решительно и прямо всё время выражался), какое бы высокое положите в социалистическом мире они до этого ни занимали, как бы они ни назывались: Плеханов, Вандервельде, Тома, Гед и т. п.—есть первое дело для всякого честного социалиста.
Как я ни был увлечён художественной стороной речи, этот странный логический скачок от ужасов войны к абстрактному, прекраснодушному, мещански-наивному антимилитаризму quand meme резнул моё ухо.
Как бы там ни было, но тут Троцкий не допускал никаких компромиссов и обрушился со всей силой своего красноречия на французского социалиста Тома и других, навсегда опозоривших себя тем, что вошли в буржуазные правительства обороны, признали войну, приняли в ней сознательное участие и тем самым взяли на себя ответственность за все изображённые им экономические, социальные и моральные ужасы её.
А когда он заговорил о том, как девять русских волонтёров были расстреляны на фронте за какое-то нарушение дисциплины, красноречие его достигло наибольшей силы, и негодованию его не было пределов. И пусть правительство французское не пытается свалить всю тяжесть этого отвратительного преступления на военные фронтовые власти: оно целиком ответственно за него. И пусть Тома не утешает себя тем, что он этого смертного приговора не подписал. Его материальной подписи, может быть, там не было, но морально его имя выжжено там позорными неизгладимыми буквами. И да будут прокляты те социалисты, которые и после этого находят возможность протягивать руку таким социалистам, как Тома, для какого бы то ни было совместного действия. Тут он дошёл до апогея: его бьющее, казалось, из самой глубины души, бичующее негодование передалось всему собранию, напряжённо слушавшему его с затаённым дыханием.
Это было в самом конце 1916 года, незадолго до того, как вспыхнула Русская Революция. А в начале 1918 года, Троцкий уже в качестве фельдмаршала, а не скромного эмигранта, докладывал в Москве о нарушениях дисциплины в подведомственной ему армии. От былого пафоса и пацифистского негодования не осталось и следа. Он спокойно и деловито, как подобает человеку на таком высоком и ответственном посту, информировал о принятых им мерах и, успокоительно, сообщал о том, что все обстоит благополучно и 10 нарушителей дисциплины арестованы; он мимоходом лишь, в скобках, как о маленьком досадном запущении, заметил: "К сожаление они ещё не казнены".
Но публика на Reception Meeting об этом тогда, конечно, не могла знать, как она не могла знать, с какой изумительной лёгкостью тот же Троцкий скоро после этого казнил и убивал не девять, и не десятки и сотни провинившихся перед ним солдат, и не только солдат, но и жён и детей и других родственников их, если эти солдаты ускользали от кары... И потому цельность художественного впечатления опять ничуть нарушена не была.
Я с нетерпением слушал Троцкого, все ещё надеясь услышать от него разъяснение, почему это из несомненных ужасов войны следует, что бельгийцы, французы, сербы и пр. должны побросать оружие перед лицом победоносно наступающей рати Вильгельма; и какие блага от этого могут последовать, как для побеждённых бельгийцев, французов, сербов, русских, так и для народов, находящихся под властью правительств победителей.
Ответа скоро не замедлил придти.
Он был до нельзя прост. Изображённые им ужасы войны так подавляюще колоссальны, губительны и очевидны для всех, что не может быть ни малейшего сомнения в том, что рабочие, больше всего на себе испытывавшие эти ужасы, вернувшись с фронта, ни одной минуты не смогут терпеть тот политический и общественный строй, который породил эти ужасы. Не может быть ни малейшего сомнения, что, придя домой, они немедленно всюду устроят восстания против своих правительств и сметут их с лица земли вместе со всеми ужасными буржуазными отношениями, выразителями которых эти правительства являются, и установят социалистический строй.
Ужасы войны испытали рабочие всех стран, как победительниц, так и побеждённых. И потому вернувшиеся с фронта рабочее будут устраивать революцию всюду, все равно, победило ли их правительство или потерпело поражение.
У меня сразу открылись глаза, — мне все стало ясно. Раз, вернувшись с фронта, все paбочие неизбежно устроят социалистическую революцию, то не всё ли, в самом деле, равно, какая страна останется победительницей.
Важна не победа, а скорейшее повсеместное возвращение с фронтов. Так просто!
Ну, а если не устроят? Тогда... "Тогда", заявил Троцкий, угрожающе потрясая кулаком в воздухе, "тогда — я сделаюсь мизантропом". Таким образом, как видите, прочная гарантия была вполне обеспечена.
"Немедленное прекращение военных действий" вот что важно. А всякие "без аннексий, контрибуций" и прочие агитационные привески, — это мелочи, необходимые лишь, как приманка для того, чтобы вызвать необходимый уход с фронта домой.
Какое, в самом деле, могут иметь значение все эти вещи, раз всё общество, весь мир, всё равно будут перестраиваться на совершенно новый лад, и вся карта Европы и всего мира будет заново перекраиваться в полном согласии с программой, подробно и детально начертанной Троцким в его брошюре "Война и Интернационал".
Нечего говорить, что речь эта имела колоссальный yспех.
Tроцкий быстро приобрёл популярность в местной русский колонии. Он скоро окончательно порвал с "социал-патриотами", устроившими его приезд в Америку и так радушно принявшими его.
Он сделался редактором "Нового Mира" и быстро превратил эту газету во второе издание "Нашего Слова".
Время приезда Троцкого в Нью-Йорк совпало с сезоном балов, устраивавшихся в это время в несметном изобилии всеми организациями. И Троцкий был весьма заманчивой приманкой для тех из организаций, которым удавалось залучить его в качестве оратора на такой бал и, таким образом, значительно увеличить доходность предприятия. Я видел и слушал его на многих балах.
Но столкнуться с ним и говорить мне не приходилось. Его решительная и определённая вступительная речь отбивала всякую охоту к этому. Да и вообще он держал себя очень недоступно. Он произносил речь, вызывал должный энтузиазм, получал свою порцию триумфа и сходил с кафедры; но не спускался в толпу, не сливался с нею, как старший любящий и любимый товарищ, а исчезал как-то в высь, в закулисные облака, окружённый атмосферой высокомерного холодного отчуждения, которое, как толстая броня, отпугивала от него даже самых горячих поклонников его, раз они не принадлежали к партийным и организационным верхам.
Это бросалось в глаза не только мне, но и тем, кому удалось подойти к нему поближе, за эту броню. Сотрудник одной газеты, которому было поручено важное и ответственное дело интервьюировать Троцкого при его приезде, так поделился со мною своими впечатлениями: "В 1912 году я интервьюировал Л. Г. Дейча, когда он приехал в Нью-Йорк для редактирования "Нового Mира". Какой контраст между ним и Троцким! В то время, как Дейч весь сама простота, и с ним с первой же минуты чувствуешь себя, как с равным товарищем, несмотря на громадную разницу в возрасте, в присутствии Троцкого все время находишься, как бы перед важным сановником, который ни на минуту не позволяет забыть о разделяющем вас от него расстоянии".
Между тем Дейч, при приезде своём в 1912 году, был уже широко известен, как старый русский революционер, побывавший уже в Америке после побега с каторги, и как автор "16 лет в Сибири", переведённых чуть ли не на два десятка языков. И известен он был не только среди социалистической публики, но и среди всего остального населения.
Троцкого же до его изгнания из Франции несоциалистическая часть совсем не знала, а в социалистическом мире он хорошо был известен только узкому кругу русских эмигрантов.
Но чем более высокомерно и отчуждённо он держался, тем более невольного благоговейного почтения он вызывал к ceбе. Tот самый сотрудник газеты, о котором я только что упомянул, однажды с трудом скрываемой гордостью поведал мне, что Троцкий обещал посетить его. Должен сознаться, что и мне хотелось как-нибудь повидаться с Троцким, — слишком уж много у нас было общих старых связей и воспоминаний, чтобы их легко можно было игнорировать. "Когда у Вас будет Троцкий, скажите, что я передал привет ему". Если бы у Троцкого явилось желание повидаться со мною, ему легко было бы вызвать меня по телефону. Вызова, однако, не последовало.
"Ну, что, был у Вас Троцкий?"— спросил я на следующий день. — "Да, я помню такого", — это всё, чем реагировал Троцкий на полученный через сотрудника газеты привет от меня.
Прошло недели три со дня приезда Троцкого. Однажды подхожу к телефону: "Это ты, Гриша? Узнаёшь меня? Я — Троцкий".
Оказалось, что он давно хотел видеть меня, всячески разыскивал меня (при желании не было ничего легче, как найти меня). О моём присутствии на балах, он узнавал, либо когда меня уже там не было, либо после того, как сам уходил. Словом, он хочет со мною увидеться и просит назначить удобное место и время.
Я пошёл к нему. Встреча наша была дружеская, хотя и не очень горячая. Неловкости никакой не чувствовалось, потому что мы оба, как бы по молчаливому уговору, избегали всяких разговоров на животрепещущие политические темы (дело было ещё до февральской революции), у нас был богатый материал для общения и без них. От него я узнал о судьбе многих друзей и товарищей, которых я давно из виду потерял.
"Как Парвус?" (когда-то учитель и вдохновитель Троцкого) — спросил я.
— Наживает двенадцатый миллион, — кратко ответил Троцкий.
Я был у него ещё несколько раз. На политические темы мы почти совсем не беседовали. Однажды он как-то сделал замечание по поводу Плеханова, понятно, не совсем одобрительного свойства. "Значит, он контрреволюционер, папа?" — спросил его одиннадцатилетний сын, стоявший тут же и внимательно прислушивавшийся к нашему разговору. Троцкий улыбнулся и ничего не ответил.
Он предложил мне как-то сыграть в шахматы, повидимому, считая себя хорошим шахматистом. Он обнаружил себя слабым игроком, — проиграл, чем был явно недоволен, и предложил немедленно сыграть другую партию. Выиграв её, он больше играть не пожелал.
В этом маленьком эпизоде характерно не только то, что Троцкий не хотел играть, раз опасность проиграть, т. е. обнаружить превосходство противника, была велика, — но, ещё более, что Троцкий, при своей натуре не мог научиться хорошо играть. Чтобы научиться хорошо играть в шахматы, надо много играть с превосходящими игроками т. е. проигрывать. Троцкий никогда себе этого позволить не мог.
Я уже указал выше, что первая речь Троцкого открыла мне глаза на смысл вкладываемый им в повторяемый всеми "интернационалистами" лозунг "немедленный мир". Мне стало ясно, почему он так хочет немедленного прекращения военных действий, совершенно независимо от военной карты в данный момент. Для меня только ещё менее ясным стало посте этого, почему его симпатии всё-таки явно клонятся к Германии, и почему он с несомненным сочувствием относится к её победам.
Одна его лекция открыла мне глаза на эту сторону вопроса. Нарисовав в этой лекции картину того, как современное капиталистическое общество Европы и даже всего цивилизованного мира, в своём прогрессивном развитии, идёт все к большему и большему объединению, как это развитие неизбежно ведет к уничтожению экономической независимости и самостоятельности отдельных стран, усиливая их взаимную связь, он приходит к правильному выводу, что всё усиливающаяся прогрессивная связь и зависимость между цивилизованными странами, неизбежно влечет за собой и необходимость политического объединения. И всякие попытки отстоять политическую независимость и самостоятельность той или иной страны, — будь то Бельгия, Сербия, Австрия, Франция или Poccия — неизбежно будут политически, а, стало быть, и социально, реакционными. И потому всякие разглагольствования об обороне являются в высшей степени вредными и реакционными. "Социал-патриоты" же своими идеями о защите данного отечества сбивают только массы с правильного пути, удерживая их от того, чтобы они поскорее бросали оружие.
Только одна из всех воюющих стран, по размаху своего капиталистического развития ушла так далеко и обладает такими колоссальными экономическими, духовными и культурными ресурсами, что она единственная, может быть, смогла бы, в случае победы, насильственно сверху осуществить это объединение всего цивилизованного мира и, такнм образом, сыграть весьма прогрессивную роль. Эта страна — Германия.
Троцкий выражался очень осторожно. Очевидно, он боялся более определённо высказываться, чтобы как-нибудь слишком открыто не обнаружить вытекающее отсюда его германофильское пристрастие. Я с напряжением вслушивался в его речь, чтобы уловить и не потерять основную нить его рассуждений. Сделать прямые выводы из этой идеи и высказать их с полною определённостью у него не могло быть сильного желания по весьма понятным причинам: он тогда находился в апогее своих надежд осуществить это объединение другим путём, путём революции и восстаний в отдельных странах. Идею германского завоевания он прятал, — может быть, и от самого себя, — на задах своей психики, как резерв, как запасной план на тот случай, если первый путь потерпит крах.
Как опытный стратег, он не мог, конечно, распространяться о перспективах маловероятного, по его мнению, поражению, чтобы не мешать возможной ещё победе. "Метод буржуазии в решении назревших вопросов между государствами, это война, метод пролетариата — это революция", авторитетно заявлял он в своей брошюре "Война и Интернационал". Как "революционер", он предпочитает второй метод, и только, при провале его, соглашается на первый метод, метод завоевания мира деспотической Германией.
После заключения в Бресте мира с деспотической Германией, очень беззастенчиво давшей почувствовать свою тяжёлую лапу, большевики, некоторое время чувствовали себя немного ошеломлёнными. Не только внешнее, но и внутреннее положение было таково, что отнюдь не располагало большевиков к радужным мыслям на счёт ближайшего будущего. Настроение у новых господ России было довольно мрачное. И вот, когда стали приходить сведения о том, что Япония, с согласия своих союзников, готовится к нашествию на Советскую Poccию, Троцкий в печати заявил: "Если нам будет грозить нашествие империалистов Антанты, мы заключим наступательно-оборонительный союз с Германией (правительство Вильгельма тогда, только что сокрушив Poccию, ещё вело победительную войну с державами Согласия), как с более прогрессивной империалистической страной против более реакционной Антанты.
Тщательно скрываемая от себя и других резервная идея германского завоевания из психических задворков, начала, таким образом, выступать на передний план и принимать реальный облик.
Возвращаясь, иногда, вместе со мной с лекции, Троцкий удостаивал меня своим вниманием и, покровительственно похлопывая меня по плечу, обращался к сопровождавшей его небольшой свите: "Это мой старый друг, которому надо только месяца два побыть во Франции, чтобы стать хорошим социалистом".
Однажды, воспользовавшись тем, что мы были одни, я стал интервьюировать его относительно некоторых его нью-йоркских сотрудников-"интернационалистов''. Был среди них некий Семков, человек малограмотный, но от природы наделённый громким голосом и чрезвычайно "революционной" манерой речи. Он обладал какою-то исключительной способностью без передышки сыпать в течение любого периода времени фразами отборного "революционного" качества, хотя без всякой внутренней связи и какого бы то ни было отношения друг к другу. Как для человека совершенно невежественного, для него совсем не было трудных тем или вопросов, и все ему было понятно и ясно. Его никогда нельзя было застать врасплох. Он всегда и во всякий момент был готов "возражать" по всякому вопросу, по всякому поводу и во всяком месте. Его исступленные выступления производили такое впечатление, как-будто, отправляясь из дому на собрание, он, вместе с папиросами и спичками, наспех и впопыхах набивал карманы также первыми попавшимися фразами из катехизиса Ленина и Троцкого. А придя на собрание, не выслушав даже толком противного оратора, поспешно выворачивал карманы и высыпал весь этот хлам: фразы, изломанные, исковерканные, искрошенные, без начал, без концов, середин, но за то неизменно падавший с тем более оглушительным "революционным" звоном и неизменно доставлявший их автору колоссальный успех в "революционно" настроенной толпе. Его очень ценили в "интернационалистических" сферах, и он считался незаменимым ценным работником. Вот об этой то звезде я, не без ехидства, спросил Троцкого.
"Что бы там ни было", — отчеканивая своим излюбленным манером слова, ответил Троцкий, ни на минуту не задумавшись, — "когда надо будет, Семков будет там, где надо, а вот N. N. (постоянный оппонент Троцкого на всех собраниях) будет там, где не надо"[14].