В эмиграции

Лондонский съезд Р. С. Д. Р. П. — Троцкий со "своим складным стулом". — Венская ''Правда". — Отношение к старым друзьям.

В 1907 году состоялся съезд российских социал-демократов в Лондоне. Там присутствовал цвет партии. Со стороны меньшевиков были Плеханов, Мартов, Церетели и многие другие светила. Со стороны большевиков — Ленин, Роза Люксембург, Алексинский, А. Богданов, Покровский, Тышко и др. Лучшие места с обеих сторон были заняты. Что было делать Троцкому, который успел бежать из ссылки и попасть на этот съезд? Примкнуть к чужому течению он не мог, и он основал собственное третье течение, "болото", как его называли. В качестве лидера этого третьего течения, он отныне выступал на съездах и конференциях, не смущаясь, если ему приходилось быть его единственным представителем. Мартов как-то позднее, уже во время войны, выразился о нём, что он всюду приходит со своим собственным складным стулом.

В 1908 году я очутился в Соединённых Штатах, в Нью-Йорке. До 1912 года сведения мои о Троцком были очень скудны. Пария в это время переживала период разлагающего застоя. В ней даже развилось особое течение, имевшее сторонников среди очень видных представителей её, требовавших ликвидации партии. Это был период "ликвидаторства".

Троцкому, большевику по духу, меньшевику по организационным связям, в качестве "лидера" третьего течения, легко было, в этой нездоровой обстановке, занять положение примирителя и объединителя. Он издавал в Bене свою собственную газетку "Правда", где он проводил свои собственные "третьи" идеи... Мне приходилось читать "Правду"', но особую идею мне выудить там никак но удалось.

В 1912 году нью-йоркская организация русских социал-демократов стала выпускать свою газету "Новый Mиp". В качестве редактора был из Парижа приглашён Л. Г. Дейч.

Однажды Л. Г. Дейч вручил мне письмо, полученное для меня на адрес редакции из Парижа. Она было от Троцкого.

Не могу скрыть, что я ему очень обрадовался. Прежде, чем я успел вскрыть его, на меня повеяло чем-то близким, родным и вместе с тем ушедшим куда-то в грустную даль.

Содержание письма меня, однако, в значительной степени разочаровало. Оно было коротко и написано в очень сдержанном тоне. От письма у меня получилось такое впечатление, что Троцкий боялся, как бы не очутиться в объятиях совершенно чужого человека или ещё больше, чтобы дружески протянутая рука не повисла в воздухе без ответного пожатия: ведь мы так давно не виделись, и он обо мне давно ничего не слыхал. В одном месте письма он прямо так и спрашивает: не "американизировался" ли я (опять намёк на пресловутую "измену"). Не сообщая о себе ровно ничего, он просит меня подробно сообщить о себе, оставляя, повидимому, за собою право поступить в дальнейшем со мною в зависимости от моего ответа.

Что побудило его написать это письмо: потребность ли возобновить старые дружеские отношения, или какое-либо другое соображение, мне трудно было тогда решить. Позже, когда он приехал в Америку, в беседе со мной, он сообщил мне, что как-то написал (судя по всему, это было около того времени, когда он написал мне) письмо Францу Швиговскому. Но, совершенно неожиданно и к величайшему своему изумлению получил от него такой грубый отпор, что о продолжении переписки не могло быть и речи.

Для меня, хорошо знавшего благородство, чуткость и деликатность Франца, такое его поведение было совершенно непонятно, в особенности по отношению к человеку, с которым он был так близок и дружен. Когда же я про себя сопоставил историю этого письма с письмом Троцкого ко мне, мне стало ясно, что Троцкий чего-то не договаривает. Очень возможно, что в письме своём к Францу (также, вероятно, предусмотрительно сдержанном и холодном) он ещё резче, чем в письме ко мне, намекнул ему об "измене".

Встретив Франца, уже по приезде в Россию, в 1918 г., я спросил его об этом письме. Точно содержания письма Троцкого он не помнил. Он помнил только, что оно было написано в таком оскорбительном духе, что другого ответа, кроме того, который он ему дал, оно не заслуживало.

Я не сомневаюсь, что у Троцкого не было намерения в письме к Францу оскорбить последнего, как у него не было намерения оскорбить меня. Я склонен думать, что письмом к Францу, как и письмом ко мне, он искренно хотел возобновить дружеские отношения. Но не обладая ни чуткостью, ни деликатностью, ни благородством Франца, он, в эгоистическом стремлении обезопасить себя от возможности неприятного для его гипертрофированного самолюбия отпора, слишком перегнул палку в противоположную сторону и добился, — как это часто в таких случаях бывает, — как раз того, чего так старательно хотел избегнуть. Что касается меня, то я, с одной стороны, очень хотел ответить Троцкому и завязать с ним переписку; с другой стороны, какой то неприятный осадок от письма меня каждый раз удерживал. И я так ему и не ответил. Возможно, что это было записано мне в пассив не менее, чем Францу его "грубый" отпор.

Я считал нужным остановиться на этом незначительном по себе эпизоде потому, что он характеризует Троцкого, как друга. Как бы Троцкий ни был привязан к другу, он никогда не является для него самоцелью. Друг существует для него и ценен только до тех пор, пока так или иначе дает возможность для проявления его (Троцкого) индивидуальности. Он, действительно, любит его, привязан к нему, и пр. Как самостоятельная индивидуальность, вне указанной служебной роли, друг не имеет для него значения. Поэтому, как только друг перестал играть эту роль, дружба сразу отпадает, как будто её никогда не было, без всякой внутренней борьбы, без трагических переживаний.

Он говорил о разрыве с Францом так легко, как о совершенно чужом, с которым он никогда не был близок; то же он проявил по отношению ко мне после моей критики его брошюры в Доме Предварительного Заключения; то же было по отношению к Дейчу; к жене, Александре Соколовской, которую он оставил с двумя детьми, с лёгкостью прямо изумительной, и т. д., и т. д.