Стоял сильный мороз, не тот освежающий мороз, который бодрит дух и тело, но тот, который зовут костоломом, при котором тяжело дышать и в костях ощущается тупая боль. Воздух был сгущен, как будто в нем плавали застывшие пары. Наступали уже су мерки, когда у одного поворота с почтового тракта на проселок остановился обоз-порожняк. Около передовой лошади собралась кучка мужиков. Одни из них вынимали из саней мешки и вскидывали на спины, другие о чем-то говорили.

– Э, братцы, – говорил один мужик, – бог с ними!.. На их деньги не разживешься…

– Ну, ин, коли так… и то! – сказал другой и вскочил в сани. – Все, что ли, почтенные выбрали?

– Все. Невелико имущество, – отвечали седоки.

– Мы как рядились, так и поплатимся. Вы этим себя не стесняйте, – сказал один из седоков, высыпая на ладонь деньги из кожаного кошеля, висевшего у него на шее.

– Не-ету!.. Мало что там рядились!.. Это так, значит, больше для спокою… А грешить нечего! Он ведь, бог-то, видит! – резонировал первый возчик, берясь за вожжи. – А на полштоф – оно точно… Было бы не обидно… без греха… Мороз-то ведь тоже от господа, вишь какой!

– Ну, так получите. Спасибо вам, братцы. Кабы не вы, может, и не дошли бы в целости до дому.

– Все под богом… Счастдиво!

– Дай бог путь!

Так на пятнадцатый день, по отправлении в «округу», возвратились наши пеньковцы в свои родные палестины. Поправив на плечах мешки, они выступили на узкую, малонаезженную проселочную дорогу, по бокам которой тянулись неоглядною далью сугробы вплоть до «волости». Они шли торопливым шагом и молчали. Через полчаса ходьбы замигали вдали огни, на беловатом фоне снежной пустыни зачернели избы. Показалась «волость». Волостные псы приняли было с разных сторон поздних гостей громким лаем, пока первый встречный пес не учуял «своих» и, виляя хвостом, не подбежал к путникам, не обнюхал гладившую его заскорузлую ладонь и не переменил сердитого, сиплого лая на визгливое приветствие; поняли это и прочие псы и, смолкнув, снова позалезли за подворотни, как за единственную защиту этих неподкупных деревенских стражей от рыскающих в это время голодных волков.

– Гляньте, братцы, у старшины огонь. Надоть бы по-настоящему перво-наперво в волость объявиться, а там уж и домой. Успеем еще к бабам-то, – сказал Лука Трофимыч.

– Поздно, – заметил Бычков.

– Поспеешь. После когда еще собираться! А теперь оправим себя перед обчеством – и конец. Благо не спит старшина-то.

Пока они шли к волостному правлению, из изб уже выходили и смотрели, почесываясь, обыватели, поднятые с печей расходившимися было псами. Скоро на селе узнали, что кто-то прибыл в волость с новостями.

В «волости» старшина сидел у стола, за которым что-то бойко писал волостной писарь. Старшина то громко зевал, крестил рот, то от нечего делать поправлял, поплевывая на пальцы, нагар на сальной свечке или коптил печать и делал пробы на лоскутке бумаги. Видимо, ему было очень скучно, и он не знал, как дождаться, когда писарь подсунет ему бумагу и он приложит к ней обсаленную и накопченную волостную печать, предварительно, с помощью непослушных корявых пальцев, изобразив повыше ее: «Волостной старшина Парфен Силин», – единственные слова, которые его выучил писать писарь в продолжение трех лет; больше же – при всем к чести его относящемся усердии и желании – успехов в грамоте сделать он не мог, благодушно сваливая этот неуспех на свою седину.

– Ну-ну! – встретил весело старшина пеньковцев, очень довольный, что есть чем разогнать скуку. – Вот и пришли… Наши судьи-то!.. Ну, здорово! Садитесь. Теперь вы уж у нас в чинах-то повысились… Поди, к вам и подступу теперь нет!..

– Полно, Парфен Силыч!.. С чего ты? – шутили пеньковцы.

– А что? Знаем мы, брат, каково этой самой понюхать… чести-то…

– Это верно. Ну мы, одначе, не того…

– А что?

– Больше смирились.

– И то дело. И то хорошо.

– Верь им! Как же! – сказал через засунутое между губ перо писарь. – Ты вот посмотри, как они станут поговаривать! Видали мы, что значит мужик в чести!

– Смирились, друг, смирились. Это верно, – подтвердил Лука Трофимыч. – Не ведаем, как с другими от этой чести, а что мы, так, скажем, страх божий узнали.

– И за то возблагодарим создателя!.. А Недоуздок как? Обуздался ли? А?.. Как ты, Петра?

Недоуздок улыбнулся.

– Останешься доволен… насчет узды-то, – сказал он.

– Как можно! Петра у нас много обстоятельнее стал, – подтвердил и Лука Трофимыч. – А уж это на что лучше!

– На что лучше! – согласился и старшина. – Ну, рассказывайте теперь – как, что… Вишь, вон уж набралась деревня-то… Тоже, живя за сугробами, новому рады.

В правление уже, действительно, набились любопытные; все они улыбались и пристально всматривались в пеньковцев, как будто с последними должна была совершиться за две недели удивительная метаморфоза; тут же явились жены Бычкова и Еремея Горшка, так как они были из самого Пенькова.

– Что рассказывать? – сказали присяжные. – Всего не припомнишь сразу… Разве уж помаленьку как ни то, исподволь… А что несчастия наши вам известны…

– Да, что поделаешь!.. Все под богом! Его святая милость, – благочестиво заметил старшина, вообще большой любитель выражаться «от божественного». – Царство небесное рабу твоему Фоме!.. Себя дураками не оказали? В грязь лицом не ударили? Перед господом богом не сфальшивили?

– Кажись бы, нет. А что насчет господа бога… так кто ему, батюшке, не грешен, царю не виноват? Вот хоть бы Савва.

– Ну, Савва… что ж! Дело ваше было немалое… Всяко бывает!.. На каждый час не убережешься, – благодушничал старшина.

– Приобвыкнем.

– Это так. Раз не так, а другой – послужим…

– Достало ли кокурок-то? – спросила Ерему Горшка его баба. – Все я оченно сумневалася.

– А-ах, баба! – сказал старшина. – Ты бы спросила, в каких они дворцах сидели… А она – коку-рок!

– Почем знаешь! Думается, кто ж их в палатах-то кормить станет?

– А все ж, бабы, палаты палатами, а напредки больше пеките… Да одевайте теплее – вот что главное!

Старшина зевнул и перекрестил рот.

– И так… с господом! Спать, чать, хотите? А там после – обо всем прочем… Завтра вам честь будет: ко мне заходите… Завтра и об дворцах порасскажете…

– Там честь честью, а с Саввы взыскать штрафной суммы, по требованию окружного суда, в количестве десяти рублей, – проговорил скороговоркой писарь и повернул перед старшиной бумагу.

– Ваше дело, – заметили пеньковцы.

– Наше дело при нас останется… А учить вас тоже нужно… Копти! – сказал он старшине, подсовывая печать.

Пеньковцы сдали отчет и разошлись по домам.

Прошел месяц – и все забыли о чести «судейского положения», поглощенной общинною равноправностью. Только за Саввой Прокофьичем надолго осталось прозвище «судейщика», которым окрестили его деревенские ребятишки. Поводом к этому послужило его странное поведение после бегства из округи. Он как пришел в свою деревню, так и не выходил с тех пор из избы, и, при всех убеждениях, старшина не мог его вызвать на разговор, разузнать что-либо. Ребятишки долгое время засматривали любопытно в промерзшие окна к «судейщику» и созидали по поводу его «отшельничества» разнообразные легенды. Одна из них с большою убедительностью рассказывала, как «судейщик спасается». Действительно, едва наступила весна, Савва Прокофьич пришел в первый раз в волость, чтобы выхлопотать паспорт, он отправлялся на богомолье в Соловки.