* * *

Пеньковцы неторопливо опять двинулись было по Московской улице, как неожиданно сзади их раздались знакомые голоса:

– А это наши!.. Пеньковские… Гляди-кось!

– Они самые!.. Земляки! – окрикнул их голос. Пеньковцы обернулись; к ним подходили двое фабричных с широкими улыбками, махая руками.

– Вот оно, бог-то привел где! – сказали и пеньковцы, озарившись тою же улыбкой. – Давно ли вы здесь?

– Почитай, полгода работаем… Вы как?.. Домишки наши что?

– Бог терпит пока.

– Ну, коли терпит, жить можно… Живы?

– Живы, все живы.

– Хлеб-то есть?

– Есть. До святой, так думаем, дотянем, ежели поосторожней… Ну, а там…

– Там мы пришлем… Скажите, чтоб не жались очень-то… Мы по десятке вышлем, прикупят… Ну, и слава те, господи!.. Больше хошь и не спрашивай! А вы как здесь? Вот здесь и забыли совсем… Очень уж рады вестям-то… Давно не получали…

– Мы здесь повинность правим…

– Присяжную?

– Присяжную.

– Ну-ну!.. Судьи, значит, вы теперь почетные! Вот как!.. И ты, Петра, в судьях?

– Как же!

– Рад?.. Эх, хоть бы разок когда судьей побывать! – заметил один из фабричных.

– Радости мало, брат. То же и мы сначала-то полагали…

– Ну-у? Что так?

– Тяжело…

– Тяжело? – удивились фабричные.

– Недовольны нами. Плохо, говорят, мы судим… Судили бы, говорят, по деревням, а то в город залезли. Только и слышишь: серяки да серяки-неотесы… Дураки сиволапые.

– Пущай их! Вам что? Собаки лают – ветер носит… Вы вот не привыкли… А нам так это совсем нипочем. У нас своя гордость есть-тоже рыло всякому не подставим!

– Это так… Да главное дело в том, как тебе в ушито постоянно трубят, что ты глуп, так и сам привыкнешь, и самому тебе думается. Какой ежели и был умишко, и тот потеряешь, и в тот веры решишься. Спознать-то себя времени не дадут. А уж ежели веру в себя потерял, какой уж тут судья!.. Грех такому судье быть!

– Какой уж тут судья! – согласились фабричные. – Да что мы, братцы, на холоду-то стоим!.. Это на радостях-то!.. Ну, дураки же мы… Земляки, пойдемте, хоть мы вас чайком попоим…

– Нет. Зачем же? – проговорил трусливо Лука Трофимыч.

– Что вы, братцы!.. Как «зачем»? Ведь нам не вчастую приходится чай-то с земляками распивать… Нынче ж праздник.

Присяжные и фабричные направились к трактиру политичного гласного.

– А у нас несчастие, – говорили пеньковцы по дороге.

– Ой? Не дай бог! Что такое?

– Старичка вот мы сегодня в больницу свалили… Настудился по дороге. Фомушку-то, знаете?

– Как не знать… Это благодушного-то?

– Он, он самый!

– Экая жалость! А уж кому быть судьей, так это ему… Как же так? Неуж пешком вы?

– Пешковыми.

– Ну, за это мы вас не похвалим. Всегда вы, деревенские, прижимисты. Человека не познобили бы…

– Точно, что поприжались немного… на этот раз, Недоимку внесли… Потрава тут у нас случилась, так судились, судились…

– Чай, поди, вдесятеро с писарями в кабаках пропили, как суды-то шли?

– Нет, оно точно что – капиталов мало.

– Нам бы отписали… Мы на это дело не постоим! Через год, что ли, очередь-то приходится? Али у нас денег нет! – шутливо ударил один из фабричных по карману с медяками. – Нас не обижайте!

Все улыбнулись, как улыбаются на героя-ребенка, храбро выступающего в бумажном шлеме с деревянною саблей.

– Братцы, неравно старичок долго проваляется в больнице-то, вы уж присмотрите за ним. Понаведайтесь.

– Что вы говорите!.. Разве мы не мужики?.. Нас не обижайте… Мы бы вот, пожалуй, и к себе взяли его, да у самих такие бараки, что ни день – в больницу таскают… Кабы дворцы-то наши получше были, да хоша малую отдышку при работе, так жить можно… И молодух бы выписали. Мы не требовательны… Скажите молодайкам: ждут, мол, управляющий сменится, полегче будет; с бабами, слышь, жить будет можно… Управляющий новый, слышь, хозяина уговорил, что рабочий при бабе вдвое здоровее… И лекарь тут молодой приехал – тоже сказывает, что хозяину вдвое наработают, коли ежели рабочему хошь часок лишний отдышки при семействе дать да малую копейку на эту семью накинуть…

– Так… Так… Скажем… Рады будут… Так при бабах-то работа спорее?

– Много спорее. Теперь наш брат сколько денег по слободам тратит – страсть! А опять притом болезнь тащит. Фабрике тоже убыток – больные-то. Это все лекарь высчитал. Скажите: мужья, мол, вам, бабы, из городу наказали, чтоб вы как можно за этого лекаря молились. Не умолите за него бога, – и мужей вам, мол, не видать.

– Скажем, скажем. Они на это дело не постоят, лба не пожалеют. Лишний раз попам поклонятся. Они и так без нас такие-то ли богомолки стали, – шутили присяжные.

– Тут взмолишься! Да, земляки, не зайдем ли к нам, благо по пути? Вот только сейчас в переулок, тут около пруда и дворцы наши… Зайдемте. Посмотрите, как мы живем. Лучше рассказывать будете в деревне. Да и других наших, може, встретите, те тоже рады будут землякам.

– Что ж, мы с радостью. Время способное…

Все земляки Пеньковской волости повернули в переулок.

Пеньковцам беседа с земляками становилась все отраднее. Они были несказанно рады, что встретили близких людей в далеком, незнакомом городе, которым можно передать свои мысли и ощущения, с которыми могли потолковать от сердца, освободить души, переполненные несознанными, смутными впечатлениями.

* * *

Едва только прошли пеньковцы два коротких переулка, как свежее обоняние их тотчас дало знать, что завод близко.

– Вы кожевники ведь будете?

– Кожевники. Али уж наша-то амбра в нос шибанула?

– Приметно.

– А мы привыкли.

Когда прошли третий переулок, пред ними открылся кожевенный завод – огромное трехэтажное, с маленькими и частыми окнами, здание, кирпичное, почерневшее. По бокам и сзади стояли деревянные сараи серо-дымчатого цвета, с низкими фундаментами и высокими, готически-двухъярусными крышами. Пред фабрикой и кругом было грязно, неприглядно; несмотря на зиму, снег был перепачкан и забросан всякою дрянью; невдалеке был пруд, на котором пробито несколько прорубей. Около главного здания почти никого не было, зато у ворот, ведших во двор, была толкотня. Фабричные то входили, то выходили поодиночке и толпами, медленно и лениво, видимо, без определенной цели: войдут, пройдут несколько шагов, потопчутся на месте – и опять назад. На дворе то же самое. Двор лежит между деревянными флигелями, длинный и узкий; вдоль его, слева, тянутся кладовые, над ними сначала идут, во всю длину зданий, деревянные галереи, с протянутыми вертикально жердями, на которых висят провяливающиеся кожи, а затем высятся высокие крыши, с поместительными и свободно вентилирующимися чердаками. На дворе вонь становится еще невыносимее, а грязь от кожи и всяких обрезков так велика, что почти незаметно снега. Во флигеле, по правую сторону, те же галереи с кожами, хотя в нем отведены помещения для рабочих. По двору снуют рабочие, видимо, без толку; все они одеты по-праздничному – в синие кафтаны, новые картузы и шапки; у многих видны чистые рубахи, разноцветные шерстяные шарфы на шеях, но, заметно, они сами не знают, для чего вырядились: это было вроде того, как если бы съехались разодетые гости на давно ожидаемый бал в предвкушении приятного отдыха, веселых впечатлений, и вдруг им объявляют, что получена телеграмма о смерти близкого к дому лица, и хозяева внезапно уехали. Потолкутся, потолкутся гости с вытянутыми физиономиями, скажут две-три остроты насчет «бренности земной жизни», кисло улыбнутся и разъедутся опять коротать вечер по домам. Незаметно и признака здорового, реального развлечения. По лицам ясно, что у всех бродит неопределенно тоскующая, «неустойчивая» мысль: такое состояние разрешается или отупением, или дикою выходкой. Вот идут навстречу один другому двое рабочих; у обоих в пригоршнях орехи; оба лениво грызут и еле передвигают ногами, оба как бы не замечают друг друга и сталкиваются. Орехи сыплются на снег. Ругань, а затем здоровый хохот. Весело обоим. Вот бросились рабочие на чей-то крик: рады скандалу.

– Бьют кого-то! – говорят пеньковцы.

– Что там? – допрашивают рабочие.

– Расправа… Опоек Васька стащил.

– У нас часто, – замечают земляки пеньковцам, – с вечера все спустили, а нынче на промысел. Ну, да у нас до суда не доводят всего-то. А то бы вам со всеми и не управиться.

У ворот еще раздается чей-то крик.

– Убью!.. Подступись! – кричит какой-то рабочий, размахивая правым кулаком, а левой рукой обнимая какую-то женщину.

– Ловок больно! Всем скучно! – кричат из толпы.

– Убью, говорю! Только подступись.

– Ха-ха-ха! Попалась Дунька в лапы…

– Долго ли до греха!.. Д-ах! – покачал головой Еремей Горшок.

– У нас даже очень недолго. Мы вам говорили. У нас тут из-за солдаток такие баталии идут. Ну, земляки, теперь зажимай носы-то! – предостерегали фабричные, поднимаясь по широкой и убитой натасканным снегом лестнице в один из флигелей, где помещались рабочие.

Действительно, для непривычного человека вонь была нестерпимая. Во флигеле по стенам шли нары. Свет проходил только с одной стороны, и то плохо: окна были малы и заплесневели. Вентиляция в помещениях для кож была лучше, чем здесь.

– Лекарь этот, – говорили рабочие, – на том стоит, чтобы нам на вольных квартирах жить. А то, говорит, мы чистого воздуха не вдыхаем. Спросили нас; мы говорим: привыкли, не чувствуем… «Дураки, – говорит, – вы эдакие! Привыкнуть нос ко всякой гадости может, да здоровью-то от этого не лучше…» Такой чудак! А славный! Вот это он же о бабах-то хлопотал… А то вот поглядите, какое у нас веселье! – показали они в противоположный угол нар.

Там было человек пять рабочих. Среди них сидела растрепанная толстая женщина с раскрасневшимся лицом; она старалась повязать платок, но сзади кто-нибудь шутя сдергивал его.

– Черт хромой! – любезничала женщина, тузя кого-то кулаком в спину.

– Ха-ха-ха! – хохотали кругом. – Палагея Петровна, желаете, я вам унтера подпущу? – предлагал кто-то.

– Подпусти, подпусти! – поощряли прочие.

– Попробуй! – огрызалась женщина.

«Унтера» подпускали, и все разражалось хохотом.

Проходя дальше, пеньковцы-фабричные наткнулись на чьи-то ноги.

– Нну-у!.. Это – Опенок! Что ж вы человека-то не подымете? – обратились они к сидевшим у окон двоим молодым рабочим. – Недолго, чай!

– Пробовали, дерется… Не подымем.

Рабочие с пеньковцами подняли подпившего работника и положили на нары.

– Тоже вот! – рассказывали фабричные. – Был когда-то человек, а теперь, того гляди, сгинет.

– Что ж он?

– Очень об жене затосковал… Тоже ребятишки есть. Выписал было он их сюды, вольную квартиру снял. Все было спервоначалу хорошо шло. На ребятишек радовался, – мы их так и прозвали опёнками … Месяца два протянул, а там, глядит, не в силу… Заработка не хватало… В деревне отец, земля – работницу надо… А жену взял, нужно работника нанимать. Думал, думал – никак не натянешь; опять в деревню проводил. Сам к нам перешел и затосковал, пить начал. Чертит во всю мочь, а разве на это наших денег хватит?

– Вам бы его в деревню, к земле отпустить.

– К земле хорошо… С землей греха меньше…

– С землей – божье дело…

– Это так. Да ведь и от земли-то уйдешь, коли она не прокормит. Он теперь все ж как ни то управится с податями-то, а уйдет в деревню – волком вой.

Пеньковцы подошли к поместившемуся у окна рабочему. Он был худой, низенький, почти мальчик; но по бороде и старческому лицу ему было лет тридцать. Он лежал на животе, опершись на локти и подперев руками голову; под носом у него лежала книжка с лубочными картинами; он внятно и мерно читал, закрыв ладонями уши, весь погруженный в какой-то волшебный мир, который вызывала перед ним лубочная сказка.

– «И от-вер-жонный любовник упал к но-гам прелестной… Ельми-ры…» – истово выговаривал он.

– Это у нас грамотник, – рекомендовали пеньковцам, – рассказчик первейший! Сколько это он сказок знает – страсть! Другой раз попросим его – он и начнет!.. Начетчик! Не здесь бы ему быть!

– Что так?

– Умрет скоро… Вишь какой! – тихо прибавили фабричные.

Вот из дальнего угла раздалась гармоника: кто-то присел у дверей и, смотря в упор в окно, наигрывал со всем усердием камаринскую. Игрок ничего не замечал кругом себя; он, кажется* не чувствовал и своей музыки. По устремленным вдаль глазам приметно было, что его мысль витала где-то далеко отсюда.

– Зачем баб сюда водите? – вдруг окрикнул кто-то веселую компанию, подпускавшую «унтера». – Ведь сказано, что полиция запрещает…

– Это, Ван Ваныч, землячка.

– Все у вас землячки.

– Ей-богу! Из самой соседней слободы…

– Выбирайтесь, выбирайтесь!

– Мы только маненько поиграем, Ван Ваныч! Ей-богу.

– А это что за народ? – обратился к пеньковцам допрашивавший седой старик с длинною бородой и выбритою маковицей, – очевидно, раскольник.

– Это земляки, Ван Ваныч.

– Опять земляки! А по-прежнему – кож не хватит, кто в ответе?

– На них не грешите, Ван Ваныч… Они – судьи…

– Судьи!.. Судьям-то нечего по фабрикам таскаться да с фабричною вольницей якшаться. Сидели бы по домам. А то наслушаются тут наговоров: то нехорошо, другое нехорошо. После только и слышишь: «Нет, не виновен!» Мы-де с судьями земляки! Нам теперь что!.. На замок бы запирать судей-то, чтоб они не шлялись да во все нос не совали…

Старик прошел дальше и долго еще что-то ворчал густым басом.

– Это кто будет?

– Это дядя нашему хозяину-то. Шишига как есть Сторожей не заводи: лучше пса хозяйское добро бережет. Каждый день с петухами встает да рабочих усчитывает. Ни минуты на работу не запоздай. Руки опустишь, сейчас приметит – штраф!..

– И в самом деле идти бы нам, – сказали пеньковцы.

– Что ж, посидите. Вот других-то земляков никого не видать. Ну, да мы скажем; они сами к вам забегут.

Посидели. Разговор не клеился.

– А у вас, точно, тоска…

– Не весело. С этой больше тоски и грех-то бывает. С ней и головы теряют. Жен нет, ребятишек тоже – к кому поластишься? Душа грубеет.

Скоро все вышли из флигеля на вольный воздух.

– Ну вот, землячки, и посмотрели наше житье-бытье… Каков заводский праздник? – говорили рабочие.

– Не очень чтобы весел.

– То-то и есть! Как тут в слободы не закатишься? Ну, а теперь уважьте нас: примите от нас угощенье… И нам с вами веселее будет.

Пеньковцы-присяжные и фабричные вошли в трактир политичного гласного.