«Засудили»

Тем этот день и покончился. На следующее утро всякие недоумения, встречи, столкновения этого дня изгладились из памяти пеньковцев; в суде начались усиленные занятия; пеньковцы выходили рано, приходили после вечерень, а то и позже, несколько усталые, с туманною головой от постоянно напряженного внимания. «Судейское положение» вошло в колею; ничто посторонее «не смущало» более пеньковцев, а сам Лука Трофимыч успокоился окончательно. Беседовали они только между собою, за ужином, да разве кое-когда завернут шабры или земляки; разговаривали большею частью о решенных в суде делах, и то коротко, несколькими замечаниями. Затем рано ложились спать, утешая себя тем, что они теперь «служилые люди».

Наверное, такими исправными «служилыми людьми», такими честными и искренними исполнителями возложенного на них «великого ответного дела», по посильному убеждению своей совести, вернулись бы они в свои родные Палестины, с сознанием, что они «ни против людей, ниже против господа бога дураками себя не оказали». Но одно обстоятельство несколько нарушило такой обычный мирный исход дела, хотя нимало не изменило общих результатов их «судейского положения». Обстоятельство это произошло опять от столкновения пеньковцев с «цивилизацией», постоянно приносившей им столько «смущений».

* * *

Серенький ноябрьский день, с самого утра хмурившийся все более и более и, наконец, охвативший весь город какою-то мглой миллионов хлопьев снега, крутящихся в необузданном вихре и разгуле ветра, по-видимому, нимало не располагал губернских обитателей к сильным ощущениям. Будь это в иные, «старосветские» времена, ни один обыватель не вышел бы в такой день на волю: мирно засели бы они за карточные столы вместо канцелярии, утешая себя, что за подобное занятие в служебные часы «в такой дьявольский денек и сам бог не взыщет». Но мало ли что было в старосветские времена. Много воды утекло с тех пор. Появились какие-то «гражданские доблести», какие-то «гражданские обязанности», а главнее того – забрались в душу какие-то смутные опасения «в ненарушимости», опасения за мирное и безмятежное житие, явилась потребность самосохранения, «охранения» этого мирного, непостыдного и безгреховного жития… И вот в то время, когда, как говорится, в былые времена благонамеренный гражданин паршивой собаки со двора не выгнал бы, теперь сам этот гражданин летит в суд, невзирая ни на вьюгу, ни на сугробы, завалившие его пути сообщения, ни на забившийся в рукава и за воротник его «енотки» мокрый снег.

Серенький день, тщетно с самого утра старавшийся побороть некоторым подобием света туманную мглу снежной вьюги, готов был погрузиться в полные сумерки, а благонамеренный гражданин все еще не выходил из суда, и его лошади, стоявшие у крыльца, продолжали еще вздрагивать, волнуясь гривами и хвостами, развеваемыми ветром. Кучера успели выкурить по нескольку трубок на крыльце и не раз сходить в ближайший кабак под нотариальною конторой. Сторожа в передней тщательно осмотрели, исследовали и даже оценили все медведки, енотки, польские и иные бобры, которые сегодня невзауряд собрались в таком огромном количестве под их присмотр.

Зала судебных заседаний уголовного отделения была полна. Двери в приемную были раскрыты; публика свободно ходила из залы в буфет, из буфета в залу. Во всех было заметно напряженное ожидание; очевидно, что присяжные еще не вынесли приговора. В зале стоял какой-то смутный, но сдержанный гул, в котором все еще продолжала напряженно звучать томительно изнывающая струна «благонамеренных опасений».

– Охранят или не охранят? – гадает благонамеренный гражданин, закрыв глаза и стараясь свести один на один свои указательные пальцы.

Но в этом гуле звучали и иные струны.

На одной из скамеек шел сдержанный разговор.

– Это – риск, – говорил горбоносый господин, – только риск необходимый.

– Но ведь, согласитесь, здесь главным образом затрагивается непосредственное чувство справедливости, – возражал белокурый, красивый его собеседник с бархатными ресницами, с бархатными баками и с «бархатными» глазами.

– На непосредственность здесь рассчитывать невозможно. Да и что такое «непосредственное чувство»?.. Не прирожденное же оно правосудие.

– Вы, Сергей Владиславыч, слишком мрачно смотрите. Вы пессимист.

– А вы… оптимист?

– Кто же прав? – спросила, пытливо окинув их взглядом, сидевшая рядом с горбоносым господином молоденькая дама.

– Я думаю, что я, – отвечал ее сосед.

– Так, значит, ты… против? – дрогнувшим голосом проговорила молоденькая дама.

– Против… кого?

– Против них? – кивнула дама едва заметно к пустым креслам присяжных.

– А ты против того и той? – угрюмо промычал пессимист, показав глазами на подсудимого и скамью свидетелей, где сидела женщина и несколько мужчин.

– Значит, без исхода? – едва выговорила молоденькая дама и вдруг вся вспыхнула от сильного волнения.

– Пока – да.

– Следовательно, эти должны быть жертвой?

– Да. Чтобы просветились те, должны погибнуть эти …

Скрипнула боковая дверь. Глаза всех обратились на нее. Молоденькая дама лихорадочно откинула вуаль, нагнулась всем корпусом вперед и как будто замерла. В дверь один за другим выходили медленно присяжные: три купца, учитель духовного училища, купеческий сын, Гарькин, трое шабринских, Недоуздок, Савва Прокопов и Еремей Горшок. Пока они неторопливо устанавливались перед эстрадой судей, в зале было глубокое молчание. Слышалось поскрипывание сапог; из чьей-то груди вырвался подавленный вздох и замер. Купеческий сын Сабиков держал вердикт. Присяжные установились; Сабиков поклонился судьям, кашлянул и начал скороговоркой, раскачиваясь всем туловищем за каждою фразой:

– Виновен ли подсудимый, кандидатского университета, в том, что, получив ложные сведения о смерти своей жены, с которою он не имел совместного жительства, воспользовался этим и вступил в другой брак с девицею NN, то есть сделался двоеженцем?

Здесь купеческий сын неловко кашлянул и поперхнулся. Потребовался платок. Пауза была томительная.

– Да, виновен! – не сказал, а выкрикнул как-то Сабиков, поклонился еще раз, подал председателю вердикт и, весь красный, обливаемый потом, обернулся к публике.

Присяжные направились к своим местам. Едва они сели, раздался слабый, болезненный, одинокий крик. Вздрогнул Недоуздок. Тишина внезапно порвалась, и по залу пронесся сдержанный глухой ропот. Осужденный, бледный, бесстрастными и широко открытыми глазами глядя на присяжных, опустился бессильно на скамью. Около скамьи свидетелей хлопотливо суетились горбоносый господин, принимая стакан с водой от пристава, белокурый бархатный красавец и молоденькая дама. С госпожой NN был обморок. Все время, пока судьи совещались о «мере наказания», Недоуздок упорно и неподвижно смотрел на подсудимого. Казалось, он или припоминал что-то давно забытое, или изучал и наблюдал новое, незнакомое явление.

Шумно расходилась многочисленная публика. Крестьяне-присяжные стеснились в углу. Недоуздок стоял рядом с Саввой Прокофьичем.

Толстяк с орденом на шее поравнялся с пеньковцами, и Лука Трофимыч торопливо шепнул: «Кланяйся, братцы!.. Это он самый, Фомушкин-то»… Савва перепугался. Пробежали братья-адвокаты, за ними торопливо представитель и купеческий сын, таща за руку вспотевшего Гарькина. Гарькин махнул за собой шабринских. Пеньковцы сошли медленно в швейцарскую.

– Присяжный будете? – вдруг окликнул кто-то Недоуздка. Петр обернулся: перед ним надевал «медведку» благонамеренный гражданин.

– Присяжный.

– А!

Благонамеренный гражданин улыбнулся во весь рот, приподнял шляпу, чуть не сделал ручкой и, завернувшись воротником, выбежал на крыльцо.

– Гришка! – крикнул он.

Подкатила пара в яблоках.

– Барыню отвез?

– Отвез.

– К себе?

– Так точно-с.

– Н-ну, так… к Амалии… Па-ашеел! – крикнул благонамеренный гражданин.

Лошади подхватили и вмиг скрылись в снежном вихре.

«Этот чему обрадовался?» – подумал Недоуздок.

С лестницы тихо спускались дама и мужчина; они вели под руки госпожу NN. Пеньковцы уже шли. Недоуздок с Саввой Прокофьичем приостановился и пристально смотрел на сходивших. За первыми на лестнице показались горбоносый господин, дама с опущенным густым вуалем и оптимист.

– Ты обвиняешь их? – спросила дама горбоносого господина, проходя мимо Недоуздка, и, как ему казалось, кивнула в его сторону.

– Я никого не обвиняю, – раздраженно проворчал пессимист. – Но умиляться-то тоже не от чего…

– Но согласитесь, что известная форма… – заговорил оптимист.

– Форма! Форма! – пессимист передернул плечами. – Насквозь прогнившее содержание…

– Сережа, ради бога тише! – прервала его с мольбою молоденькая дама, боязливо оглядываясь.

– Вы возмущены… Вы все видите… – заметил было опять оптимист.

– Я вижу только одно: глупо-добродушного ребенка, приходящего в восторг.

Оптимист горько улыбнулся.

– Но просвещающее влияние… Вы сами говорили, что «пока»…

– Говорил, потому что был так же глуп…

– Вы, по крайней мере, не можете отрицать, что душа народа…

– Слыхал. Посмотрите, кто идет впереди нас…

– Сережа! – проговорила в волнении молоденькая дама и крепко сжала ему руку. – Час тому назад ты был справедливее.

Горбоносый господин нервно передернул плечами. Разговаривающие прошли.

– О чем они, Петра? – спросил Савва Прокофьич.

– В оба уха слушал, ничего не понял, – отвечал Недоуздок. «И откуда они так научились разговаривать?» – подумал он.

Публика продолжала спускаться с лестницы. Чем ближе к выходу, чем дальше от залы суда, тем смелее высказывались замечания; глухой ропот, едва пронесшийся в зале заседаний, сделался здесь внушительнее и резче.

– Ну что, батюшка, как ты себя чувствуешь? – спрашивала старушка с седыми, распущенными из-под шляпки буклями, опираясь на руку провожавшего ее молодого человека.

– Ma tante[3], прошу вас…

– Нет уж, mon ami[4], ты извини: не поверю… Нет, нет, ты меня этим либеральничаньем не смущай больше… И если ты мне хоть заикнешься, – лишу, как хочешь… Все Неточке передам… Бог мой!.. Да это так и должно быть: мужики – так мужики и есть… Разве им что-нибудь значит засудить человека?

– Ma tante, из этого ничего не следует. – Юноша подает старухе атласный салоп, и они выходят.

– Помилуйте!.. Разве это возможно? – говорит, гремя саблей, высокий и плотный капитан. – Чего же это прокурор смотрит? Заведомо засуживают мужики невинного человека – и…

– Вероятно, это дело не оставят, – успокаивает его статский.

Перед Недоуздком и Саввой Прокофьичем вдруг останавливается седенький старичок, держа в руках табакерку и разминая в ней пальцами табак.

– Насколько могу припомнить, – говорит он, всматриваясь в них прищуренными глазами, – вы были в составе присяжных?

– Были-с.

– Нехорошо, нехорошо… Гм… – Старичок понюхал табаку. – Зачем же вы человека-то засудили?.. Впрочем, извините, не смею любопытствовать.

Старичок вытер нос, раскланялся и отошел.

– Да разве мы виноваты? – спросил Савва Недоуздка, боязливо глядя на него.

Зашуршал по полу длинный шлейф. Молодая дама вскинула лорнет и близорукими глазами пристально посмотрела в лицо сначала Недоуздка, потом Саввы Прокофьича и, сжав губы, прошла мимо. Савве было не по себе.

– Петра, уйдем, – сказал он.

* * *

Трактир политичного гласного был полон. Висевшие с потолков лампы смутно светили в удушливом, наполненном промозглыми парами и табачным дымом воздухе. Безалаберный гул голосов покрывал собою грохот машины, со всем старанием разыгрывавшей веселый мотив. Градский представитель, с блаженною улыбкой и размалеванными яркою краской щеками, стоял перед нею и, растопырив, подобно крыльям, руки, что-то выделывал и ими, и ногами в такт веселому мотиву.

– Наддавай, наддавай!.. Звуку больше! Маменька, вынеси! Голубушка, коленцо! – с каким-то замиранием объяснялся он с машиною. – Не пискни, голубушка! Раз! Начинает!.. Тише вы!.. Слушай!

Представитель замер. Пьяные гости, бессмысленно улыбаясь и выпучив осовелые глаза, широко раскрыли рты, как бы собираясь со всем усердием проглотить не только «колено», но и всю машину. Половые, ухмыляясь, замерли на своих местах, задержав на минуту неугомонную беготню.

Недоуздок, проходивший в это время с Саввой Прокофьичем мимо трактира, приостановился и не утерпел, чтобы не удовлетворить своего любопытства.

– Зайдем, – сказал он Савве.

– Нету… Ну их!..

– Не надолго… Только заглянем… Что они там…

Они вошли и присели у дверей. Савва Прокофьич долго не мог понять, что такое происходило перед ним. Впечатление строго торжественных сцен суда перед многочисленным сборищем городской публики, какое он когда-либо видывал, сцены разъезда после суда, грохот машины, пылающие лица трактирных гостей – все перемешалось у него в голове. И только когда машина смолкла, он мог рассмотреть разглаживавшего самодовольно бороду Гарькина, сидевшего среди купцов, осклаблявшиеся физиономии мужиков, залезших за ним на «чистую» половину, и, наконец, умиленного представителя, кричавшего: «Важно, маменька! Уважила!»

– Позвольте вас спросить, – вдруг обратился к Савве Прокофьичу купеческий сын, чем-то озабоченный.

Савва Прокофьич смешался.

– Вы вот с энтим самым господином коммерсантом, – показал Сабиков на Гарькина, – из одной волости будете?

– Нет, мы разных будем.

– Ну, все ж, из одних мест?

– Из мест – из одних… Шабры…

– Ну вот! Ведь он Гарькин будет?

– Он самый.

– Не Савелов?

Савва Прокофьич замялся: он испугался, как бы ему чего не было.

– Так не Савелов? – допрашивал купеческий сын.

– Нет, не Савелов.

– Ну, так и есть!.. У меня, я помню, где-то записано было… Жена тогда так и сказывала, когда он было меня нагрел… Вы позвольте… Будьте свидетелем… Я сейчас, – проговорил Сабиков и подошел к «братцам-адвокатам».

Савва Прокофьич совсем струсил.

– Н-ну вас тут совсем! – прошептал он и выбрался за дверь.

Гарькин обернулся – Саввы Прокофьича уже не было. Около купеческого сына между тем стали собираться слушатели.

– То-то, думаю себе, как будто затмение, – рассказывал он, размахивая руками. – Мы, изволите видеть, по своей коммерции такого обычая держимся: записывать, кто ежели нашего брата насчет какого товара объедет… Жена, изволите видеть, приехала и говорит: смотрю – полотно…

– Да в чем дело-то, говорите! – крикнул Саша.

– Самозванец, – растерявшись, проговорил Сабиков.

– Кто?

– Вот они-с, – показал он на Гарькина.

– Ах, черт возьми! – с досадой сказал Саша. – Теперь кассируют. А все это мужичье!

– Конечно, Сашурка, они, – поддержал представитель.

Гарькин давно уже подозрительно поглядывал на купеческого сына и вдруг, заметив Недоуздка, побледнел и смолк.

– Что такое? – переспрашивали в трактире.

– Оказия!

– Какая?

– Мужичье кого-то засудило…

– Господин купец! А почему, позвольте спросить, вы пили-пили – и вдруг самозванец? – обратился представитель к Гарькину.

Гарькина охватил столбняк.

В эту минуту какое-то непонятное, необычайное волнение овладело Петром; он покраснел, глаза его забегали.

– Обманщик! Иуда! – крикнул он в лицо Гарькину и, как ребенок, выбежал из трактира.

Гарькин очнулся…