Круговой путь, совершаемый за лето кочевьями, подходил к концу. Ещё один переход — две недели кормёжки скота — и пора на зимовье. Травы желкли, все чаще лились дожди, и кошмы, не высыхая, пропахли кислым запахом прелого войлока. Кобылы начали убавлять молоко, молодые барашки повыросли и выглядели как взрослые овцы, зато выросли и молодые волчата и вместе со старыми волками врывались в табуны и в отары овец, принося опустошение. Пастухи и собаки не спали в эти тёмные осенние ночи.
Охотники с соколами и орлами тешились в редкие ясные дни удалой охотой на отлетающих уток, гусей и журавлей. Вода в реках становилась особенно глубокой, когда в ней отражалось бездонное густо-синее осеннее небо, и даже на взгляд она была холодна, а по течению её все чаще неслись золотистые и багряные листья деревьев.
На пушистых султанах сухого осеннего ковыля по утрам блестели мельчайшие капельки инея, и туман по воде расстилался долго — почти до самого полдня. Всё говорило о том, что пора на зимовье.
Настал и последний день, когда на арбы, гружённые добром, сложили войлоки кошей, согнали тысячные гурты овец и молодые жягеты с арканами на лучших конях выехали перегонять табуны на другой берег…
В пустынных улицах покинутого аула всё было знакомо и всё поросло высокой, не щипанной летом травой, все одичало… В жилищах пахло плесенью, сыростью, пылью, с крыш текло в избы, в первый раз затопленные печи дымили со всех сторон, плетни пошатнулись…
Женщины мыли, скребли, чистили, мужчины месила глину, рубили сучья, голодные в суматохе собаки дрались… Кто-то спугнул у себя во дворе лисицу. Кто-то нашёл у себя в избе гнездо воробьёв…
Старшина и Салават с тюками овечьей шерсти, с кожами и шкурами собрались выехать в русскую деревню, чтобы сменять все это добро на хлеб.
Салават уже не в первый раз ехал с отцом к русским. Каждую осень Юлай привозил к соседям свои товары и увозил два-три десятка мешков зерна, два-три ножа, топор, железные наконечники к стрелам, а иногда даже свинец и порох для старинного ружья, с которым любил он охотиться и которое прошлой зимой разорвало от выстрела.
Все эти товары были запретны для торга с башкирами. Русские, продавая их Юлаю, сами подвергались опасности быть наказанными. Один раз был наказан плетями весёлый кузнец Ванька, который делал башкирам ножи и железные наконечники стрел. В другой раз увезли в тюрьму человека, который продал башкирам дешёвую соль. Говорили, что солью торгует только сама царица.
Она представлялась тогда Салавату сидящей на возу с железным ведёрком…
На этот раз один русский знакомец обещал Юлаю новое ружьё, свинец и порох.
Салавату не терпелось взять в руки ружьё и научиться владеть им. Он поднялся раньше всех и разбудил к отъезду отца и братьев. Солнце едва взошло, когда они собрались садиться по коням, но в это время примчались из гор пастухи с вестью о том, что с перевала к деревне идут солдаты…
Весть пролетела мигом по всем дворам и всполошила аул. Все выбегали глядеть на дорогу, ведущую от перевала.
Юлай успокаивал встревоженных родичей:
— Зачем к нам солдатам идти?! Напутали что-нибудь пастухи.
Однако старшина решил обождать с выездом до выяснения дела.
И вот звук барабана, давно позабытый Юлаем, и звуки флейт и военной трубы донеслись до аула.
— Солдаты! — подтвердил озадаченный старшина. — Может, война у царицы с чужими царями, как ведь знать?
Конные и пешие солдаты по опустевшей улице дошли до площади у мечети.
Юлай приказал у себя в доме скорее варить мясо для угощения, а сам побежал к офицеру, на ходу натягивая старшинское одеяние…
Офицер приказал собрать всех мужчин старше шестнадцати лет, и вот они сходились на площадь.
Солдаты стояли вольно, приставив к ноге ружьё, но не расходясь из рядов. Конные спешились и привязали своих лошадей к коновязи возле мечети. Они курили табак, пересмеивались.
Женщины и ребятишки вслед за мужчинами тоже высыпали на улицу, возле площади жались к плетням, поглядывая на необычное зрелище. Салават пришёл было к площади, но отец подошёл к нему.
— Уходи, — повелительно сказал старшина. — Увидит тебя офицер, не поверит, что ты молодой!
Салават неохотно вошёл во двор Бурнаша, стоявший у самой площади, и выглядывал из-за рябины через плетень. Отсюда было видно всю площадь, со всем, что творится: и высокого усатого офицера с мутными глазами, в широкой шляпе, с косицей, и солдат с такими же белыми косицами, свисавшими из-под шляп.
Когда все собрались, отец суетливо подбежал к офицеру и по-солдатски сдёрнул с головы свою старшинскую шапку.
— Все сошлись? — спросил офицер старшину.
Юлай подтвердил, что все.
Тогда офицер пронзительно громко крикнул, и солдаты все разом вздёрнули головы, крепче перехватили свои ружья и в лад зашагали вокруг площади, словно вели хоровод. Офицер снова крикнул, солдаты все разом остановились, и тогда стало ясно, что площадь окружена и никто не мог бы теперь уйти из кольца солдат…
Окружённые озирались с тревогой: их было свыше полутораста человек, а солдат не больше полсотни. Но лица солдат, которые до этого пересмеивались, разговаривали между собою и что-то кричали женщинам, стали теперь суровы и угрожающи.
И Салават вдруг все понял — понял раньше, чем офицер с переводчиком-солдатом вошёл в середину круга и переводчик начал читать по-татарски указ губернатора. Он читал громко, внятно, все слова были понятны и просты, но сквозь тревожный гул крови в ушах только отдельные слова доходили до слуха Салавата.
«…Ты, старшина Юлай, написал угрозное письмо господину тайному советнику Твердышову…
…Собрав мятежное скопище на конях с сайдаками, учинили прежестокий мятежный набег на землю его превосходительства господина Твердышова…»
Так это же про его, Салавата, письмо, про его набег! Это он навлёк солдат на деревню. Что будет теперь?..
Салават не заметил и сам, как покинул своё укрытие, вышел из двора. Площадь притягивала его.
Башкиры, вначале стоявшие молча, теперь волновались, размахивали руками.
— Не писали письма…
— Какой там набег?! Ребятишки набег чинили!.. Какой мятеж?!
— Замолчать! Слушать, когда читают бумагу! — выкрикнул переводчик.
Башкиры утихли.
Салават замер. Он слушал, стараясь не пропустить ни слова.
— «…самочинно и дерзко, забыв шерть и службу её императорскому величеству всемилостивой государыне Екатерине Алексеевне… — читал переводчик. — По сему указу: чтобы впредь неповадно вам было мятежи учинять — платить вам, башкирцам, штрафных лошадей триста да триста же лошадей за убытки, в оплату господину тайному советнику Твердышову…» — продолжал переводчик.
— За что лошадей давать?! За какой убыток?! — выкрикнул старшина.
— Никто мятежа не чинил! — шумно подхватили башкиры.
— Слушать указ губернатора! — потребовал офицер. — Стоять молча!
И выкрики снова утихли.
— «…да штрафных овец три тысячи и три тысячи же взять с вас в пользу господина советника. Да денег штрафных пятьсот рублей и пятьсот же рублей…»
Крики и брань разразились над толпою башкир.
Разорение и беда нависли над всем их аулом, и все это из-за него, Салавата, из-за его затеи. «Вот тебе и батыр! Вот и лук Ш'гали-Ш'кмана!.. Малайка сопливый навлёк такую невзгоду…» — думалось Салавату. Его словно опалило огнём с головы до ног…
— Кишкерма-а! Замолчать! — кричал переводчик в толпу башкир.
— Не будем молчать! Что ты глотки нам затыкаешь?!
— Нас грабят, а нам замолчать?!
— Разбой среди белого дня!
Офицер отскочил к солдатам и крикнул какое-то непонятное слово. Солдаты перехватили ружья, направив штыками в толпу, и крики оборвались перед этой угрозой. Тогда в наступившей тиши переводчик прочёл:
— «Да всех вас, башкирцев, мужеска пола деревни Юлаевой Шиганайки с шестнадцати лет бить лозою по пятьдесят ударов и сызнова к шерти привесть!!»
Теперь уже криков отчаяния и обиды, стонов негодования и гнева было не угасить, не умерить…
Вот-вот начнётся восстание, вот-вот люди бросятся с голыми кулаками на выставленные штыки…
Но по новой команде солдаты все враз вскинули ружья на изготовку к стрельбе, и, заглушив все крики народа, ударили барабаны.
Салават увидал, как люди на площади сжались в один плотный ком, пятясь со всех сторон в середину круга от направленных ружей. Салават увидал выражение страха на лицах односельчан, за барабанным грохотом не было слышно ничьих голосов, и вдруг двое солдат грубо схватили Юлая за широкие рукава нарядного старшинского халата и вырвали его из толпы. Двое других подскочили, бесстыдно задрали со старшинской спины на голову халат и рубаху и повалили Юлая на толстый обрубок бревна, валявшийся возле мечети уже несколько лет…
Салават не помнил, как он ворвался в круг солдат, как, ринувшись на солдат, державших Юлая, отбросил их в сторону, как повалил и ещё двоих, один из которых уже замахнулся лозою над голой спиною отца, как подскочил к офицеру.
— За что бить отца?! За что бить народ? За что весь народ грабить?! — выкрикнул он. — Я писал письмо. Я сделал набег! Меня бери… Я один!..
Мутные глаза офицера выпучились, усы шевельнулись, и в глазах Салавата завертелись сверкающие круги от удара в лицо. Он пошатнулся. Ответный удар по торчащим усам офицера был таким неожиданным, что никто не успел удержать Салавата. Никто не успел опомниться, пока, ринувшись к коновязи, Салават оборвал рывком повод и взлетел на седло офицерской лошади.
— Башкиры! По коням! За мно-ой! — крикнул он.
Из солдатских рядов ударили выстрелы, но офицер закричал, поднимаясь с земли:
— Догна-ать! Не стрелять! Взять живье-ом!..
Несколько солдат вскочили на лошадей и помчались в погоню, однако Салават уже перемахнул через плетень деревни.
* * *
Глубокой ночью, в мокрой одежде, издрогший, голодный, Салават добрёл до того места, где ещё утром стояла родная деревня.
Возле пожарища выли собаки. Их вой сливался с протяжным плачем женщин, детей, с клятвами, бранью, стонами, с жалобами и тревожным блеянием одиноких уцелевших овец… Пламя пожрало все и успокоилось. Только кое-где мерцал ещё отсвет углей, освещая понурые кучки осиротелых разорённых людей, и по всей долине в осенней ночной прохладе стлался в траве дым…
Спрянув с коня и нырнув от солдатских выстрелов в стремительное и леденящее течение Юрузени, Салават обманул погоню. Солдаты подумали, что убили его, и прекратили преследование…
Пробираясь горами назад к дому, Салават встретил уходящих весёлых солдат. Они гнали с собой табуны коней, угоняли гурты овец, и с десяток башкир из родного аула, униженные, избитые, придавленные горем, сами гнали свой скот впереди «победителей».
Притаясь меж камнями, Салават видел всех. Он узнал своих несчастных односельчан, узнал солдата-переводчика, двоих солдат-палачей, которых он отшвырнул от отца, офицера со вспухшим от удара лицом…
Если бы ненависть могла убивать! Как ненавидел он и солдат, и офицера! Он ненавидел их до того, что жить на одной земле с ними было невыносимо. Он готов был выскочить из своего убежища, встать на утёс и крикнуть: «Вот я! Стреляйте!»
Но они не станут стрелять! Они схватят его и повезут в Исецкую канцелярию!
Когда они скрылись за перевалом, Салават пошёл дальше. Издалека он увидел зарево. Его сердце остановилось: он понял все — ведь он продолжал носить на груди заветный уголёк. В том зареве он разгадал беду, но хотел хоть на время себя обмануть надеждой на то, что это лишь отсвет заката… Запах дыма, летевший с ветром ему навстречу по долине родной речки, развеял обман…
И вот он стоит на пригорке, один, в стороне от всех. Он виновник позора, отчаяния, скорби и нищеты своих родичей… Да все ли там живы?.. Может быть, кто-то запорот насмерть, кто-то не вынес позора, бросился на врагов, и его закололи штыком…
Салават стоял и смотрел на картину пожарища, освещённую мутным светом луны и отблеском догоравших углей.
Он не решался выйти к народу. Он чувствовал себя проклятым всеми. Хотел быть батыром, хотел принести счастье и волю, а принёс унижение и беду. Если лук Ш'гали-Ш'кмана его обманул, то стоит ли жить!.. Горло сжимало, грудь разрывало болью. Осенний ветер пронизывал мокрую одежду, и дрожь передёрнула плечи юноши. Он одиноко побрёл по долине журчащей речки, по узкой тропе, и вдруг за кустами, почти рядом, он услыхал голос… Он замер. Встретить сейчас людей он не мог, он не смел… Как он взглянет в глаза? Что он скажет?.. Уйти одному в горы, где бродят лишь звери? Без оружия? Что же, пусть нападут волки, медведь, рысь… Стать добычей зверей — достойный конец для того, от кого родится столько несчастий!
Салават стоял неподвижно в кустах, ожидая, когда пройдут люди, но голоса не приближались, не удалялись.
— Бесстыдные души, гнилые сердца! — узнал Салават голос муллы. — Ведь как старика истерзали, собаки!
И Салават разглядел за кустами очертания коша. Верно, кое-кто успел спасти из огня свои коши. Отсвет едва тлевших углей от догоревшего костра чуть озарял лежавшего на кошме человека и возле него на коленях муллу. Мулла Сакья намазывал чем-то голую спину лежавшего.
«Значит, муллу не побили — ишь бодрый какой, как всегда!» — подумалось Салавату.
— Ну, лежи, старшина, — сказал мулла, поднимаясь.
Так, значит, тут, рядом, лежит отец… Он не ответил ни слова мулле, — может быть, он умирает… Как били его, когда Салават ускакал! Вся злоба нечистых кяфыров обрушилась на него…
«Как истерзали!» — сказал мулла… Какое же нужно сердце, чтобы стоять тут, рядом с отцом, и не пасть перед ним на колени!.. Как примет его отец? Отец скажет: «Трус! Ты напакостил и убежал. Будь ты проклят! Ты мне не сын… Ты трусливо бежал, а за тебя сожгли весь аул, за тебя засекли нас до полусмерти и разграбили дочиста!.. Изгоняю тебя навек!..»
А что ответить в своё оправдание? Нечего. Что тут скажешь, когда так и есть? Поцеловать подошву его сапога, поклониться и молча уйти в горы и там погибнуть от голода и зверей… Пусть волки растащат кости, пусть даже не будет могилы того, кто так виноват перед своим народом…
Салават шагнул из кустов.
— Атай… — произнёс он едва слышно.
Старшина, лежавший на животе, опустив лицо на руки, поднял голову.
— Кто?! — спросил он. — Салават?! Сын! Мой сын!.. Ты живой?! — воскликнул старик. Он рванулся привстать, но без сил упал на кошму и внезапно заплакал, как женщина. — Солдаты сказали, что ты… что убили… Сынок!..
— Атай! — пролепетал Салават. Он кинулся на колени, схватил руку отца, прижал её ко лбу, и слезы, как в раннем детстве, сами скатились из глаз Салавата на большую костлявую руку отца…
— Если бы ты не ударил кяфыра в его поганую рожу, всё равно они сожгли бы нашу деревню. Они все равно нашли бы, за что её сжечь. Она им мешает, сынок… Они хотят делать плотину… Купец заплатил за это, наверно, немало денег… Не зря ведь у них была с собой для поджогов просмолённая пакля, — утешал старшина сына.
Отец говорил ещё какие-то слова из Корана, но Салават их не слушал. Мать дала Салавату сухое платье. Дрожащими от радости руками она сама, как ребёнка, его раздевала, сама помогала одеться, приговаривая, как маленькому, ласковые слова:
— Вот у нас и рубашечка стала сухая, и спинка согреется, вот нам и будет тепло… И ножки обуем в сухие сапожки… И кушать будем…
— Если бы все мы кинулись за тобой на солдат, то мы их победили бы, — сказал Сулейман Салавату. — Сами мы все виноваты, что оробели.
— Дурак! У них ружья, пули! — проворчал Ракай, лежавший, как брат и отец, на животе.
Салават угрелся под одеялом из лисьего меха. Ему казалось, что он проспал бы ещё три дня, когда суровый голос отца разбудил его:
— Уходи, Салават. Уходи, пока не увидели люди, что ты жив. Ведь горе какое у всех! От горя никто ничего не рассудит по правде. Ещё кто-нибудь и начальству напишет… В Биккуловой, под Оренбурхом, знакомый татарин держит умёт. Он примет тебя. Три года пройдут, тогда возвращайся. За три года немало воды утечёт — все смоет время, и злобы людской не станет…
И Салават ушёл до восхода солнца.