Наступила осень. Потянулись к югу стаи гусей и уток, и воины выходили на тягу. Каждый из них убивал по птице… Козлы дрались на высоких кручах за самок и падали, сражённые меткими стрелами воинов. Лиственные леса украшались багрянцем и золотом. Ночи стали темнее и холоднее, звезды тонули в небе, как в синем колодце, и по ночам в чаще леса трубили волки.

Когда приходилось стоять высоко в горах, по утрам на кошмах и в бородах серебрился иней. Согревались кострами, жили в пещерах, в землянках, но не хотели сдаваться, ожидая, что царь возьмёт Петербург и пришлёт на выручку сильное войско, как обещал Салавату и позже — Кинзе.

Шёл слух, что войска государя взяли Царицын. Царицын-город, конечно, стоит у самого Петербурга… Но никто не знал, что ближе — Царицын или Москва…

И вдруг разнеслась страшная весть о пленении царя казаками…Её привёз русский приятель Семка, появившийся неизвестно откуда.

— Схватили царя злодеи, — тихо, наедине с Салаватом, сказал он. — Пропал наш батюшка… Емельян ли, Пётра ли — бог его там суди… и родного тятьку не ведал, как звать, а этого пуще… Сироты мы теперь… Кто за нас, Салаватка, кто?!

Страшная эта весть, словно ветер, развеяла сразу сотни людей: в первую ночь, как она пролетела среди людей Салавата, отряд покинули двести воинов, бросив на место ночлега сабли, пики и ружья… Но Салават не хотел поверить жестокой правде.

— Аллах не мог бы позволить пролиться такой большой крови напрасно… Не может быть! Они лгут! Они хотят нас сломить обманом… Каждый, кто побежит от меня, будет найден и тотчас повешен… — сказал Салават, собрав свой отряд.

Однако народ уже больше страшился расправы со стороны пришлых солдат, чем карающей руки Салавата. Отряд разбегался…

С разных сторон шли вести о том, что на башкир идёт множество войска.

Тогда Салават стал ещё свирепей в расправах с беглецами-изменниками…

— Погиб Казак-падша, — наконец поверив несчастью, говорил Салават Кинзе. — Урусы в покорность пришли… Как теперь будем держаться? Сейчас у нас ещё десять юртов — это немалое пламя, из него можно раздуть пожар. Кинзя, надувай свои бабьи щеки! Дорогой мешок, дуй сильней, помогай ветру!

Но ветер утих и совсем не раздавал восстания. Оно слабело день ото дня. Рыскавшие всюду отряды правительственных войск забирали по деревням молодцов, брали под стражу, иных казнили на месте, расстреливая из ружей и вешая на деревьях. По Белой и Каме плыли виселицы, на них качались трупы повстанцев.

Несколько правительственных отрядов, переходя от деревни к деревне, уже в начале октября расположились вблизи заводов, где Салават должен был бы пройти к родным местам.

Командиры отрядов выслали разъезды, чтобы следить за движением башкир.

Все меньше становился, все быстрее рассеивался отряд Салавата. Наступила морозная зима, уже нельзя было жить в кошах, бродить по лесам.

Генерал Фрейман вошёл в Башкирию «для водворения покорности». Его батальоны проходили по сёлам и деревням, вылавливая отдельные кучки отбившихся, от Салавата и разбредавшихся по домам башкир.

Салават сознавал, что на зиму он должен оставить войну, что приходится смириться. Иначе было в прошлую зиму: тогда довольно было прийти в любую деревню, чтобы встретить добрый приём и радушную хлеб-соль. Теперь иначе: в редкой деревне за самые большие деньги давали съестное. Все были ограблены, обобраны проходившими войсками, большинство крестьян не сеяло хлеба, находясь в войсках Пугачёва, большинство не косило травы.

Настал день, когда в отряде Салавата осталось меньше ста человек.

— Поезжайте к Юрузени, — сказал Салават, — я вернусь дней через пять.

— Я с тобой, Салават, — заикнулся было Кинзя, но осёкся, заметив гневный взгляд друга.

Салават в тот же день уехал. Уже лёд стал на реках, и Салават переезжал реку по хрупкому, ненадёжному льду.

Он мчался к Табынску два дня. Поздно вечером подъехал к знакомому дому на окраине. Постучал у окна.

— Кто здесь? — спросил за окном избы женский голос.

— Я, Салават.

Женщина в испуге отшатнулась. Это была Оксана. До неё долетел ложный слух, что Салават убит. Она даже всплакнула несколько раз, и слезы принесли ей лёгкость такую, какой не было раньше: теперь уже никто, кроме судьбы, казалось, не был виновен в том, что родившийся мальчик растёт без отца. Отца нет в живых!

И вдруг явился отец.

Оксана отперла, поняв, что если пришёл — значит, не из могилы, но в тот же миг другой страх одолел её: кругом рыщут солдаты, вламываясь во все дома, где были «бунтовщики». Оксанин отец не вернулся домой. Где он пропал? Может быть, убит под Казанью, не то под Царицыном, да, может, и не убит, а сидит где-нибудь в каземате. Где бы он ни был — все знали, что он ушёл с Пугачёвым, и, конечно, солдаты ворвутся и в дом кузнеца и в кузню…

— Откуда ты? Солдаты в селе! — с ужасом прошептала Оксана. — Изловят! Скорей уходи!..

— Малай у тебя или девка? — с порога спросил Салават.

— Мальчонка… Да не студи ты избу! Входи, коль пришёл.

Салават вошёл. В облаке пара, ворвавшегося вместе с ним, он увидал люльку и прямо шагнул к ней.

— Куды с морозу? — крикнула Оксана, отталкивая его.

Салават сел на лавку.

— Едем со мной — женой моей будешь… Хотел сватов послать, да такое время: ещё сватов по дороге поймают… Едем так, без сватов…

— Что плетёшь-то ты, нехристь! — оборвала Оксана.

— Не пойдёшь? — спросил Салават, словно бы даже с угрозой.

— Знамо, нет!.. Кабы ты крещёный…

— Малайку тогда заберу.

— Ишь, умник!.. Ты сам роди! — огрызнулась она, закрывая всем телом ребёнка.

— Ну, латна, до утра думай-гадай.

— Нечего ждать утра! Не пойду в мухаметки. А ты, чай, и утром все нехристем будешь!..

— Малайку ведь жалко, — просительно и уже неуверенно произнёс Салават. — Ведь как без отца ему жить!

— Без отца не будет! — со злым задором возразила Оксана. — Я ему русского татку возьму!

— Его крестила?! — спросил Салават быстро и горячо.

— Нет ещё, у нас поп убег, крестить некому. Погоди, вот вернётся…

— Чтобы сын Салавата крещёный? — Салават в возмущении вскочил — и вдруг замолчал. Он услышал, что с улицы в сени входят какие-то люди. Салават отшатнулся за выступ широкой печи.

Оксана бросилась к двери, чтобы её запереть, но её распахнули снаружи, и в тот же миг Оксану схватили чьи-то крепкие, грубые руки.

— Стой, красавица, стой! — Через порог шагнул офицер с двумя казаками, один из которых держал Оксану за руки, вывернутые за спину.

Салават понял, что попался в облаву, и притаился за печью.

— Где отец? — спросил офицер.

— Почём я знаю? Схватили злодеи да увели, а куда девали — не знаю. Может, повесили, может, и из ружья застрелили…

— А молодца-башкирца ты принимала, он где? — продолжал офицер.

В эту минуту казак, верно, сильнее вывернул руку Оксаны.

— Ой, пусти! Не знаю, где… Был, да ушёл… Не ходила же я за ним… Ты бы пришёл — и тебя накормила бы… Почём я знаю, какой башкирец? Их весь год как собак тут шло!..

— А чья лошадь стоит во дворе? — грозно спросил офицер.

Салавату хотелось выскочить из-за печки, перебить незваных гостей и взять с собой Оксану. «Теперь уж ей некуда будет деться — пойдёт!» — подумал Салават, но, не видя, как вооружены пришельцы, он не решался оставить свою засаду.

— Чья лошадь? — повторил казак, видимо, снова выкручивая руку Оксане.

— Ой, ой! Моя лошадь!.. Ой, пусти, моя!.. — вскрикнула женщина.

— Вот мы сейчас хозяина-то пошарим, — сказал офицер. — Ну-ка, Чарочкин, живо сюда понятых.

— Не успеет стрижена девка косы заплесть! — выкрикнул, выходя, казак.

— Дверь закройте, ироды, мальчишку мне заморозили! — простонала Оксана. — Ой, больно, ой!..

— Терпи — атаманом будешь, — ответил мучитель.

Салават понял, что действовать надо быстро. Холод, обдавший ноги, колеблющееся пламя светца — все показывало, что дверь отворена, сейчас их в избе только двое… Он выскочил из-за печки. Крик насильников колыхнул пламя. Прежде чем кто-то из них успел выхватить оружие, Салават бросился на офицера и ударил его в грудь кинжалом. Тот свалился без крика. Казак схватился за пистолет, но Салават рассчитал все заранее: с железной печной заслонкой в руках он ринулся на казака. Тот выстрелил. Салават ударил его заслонкой по голове и, когда рухнул казак, ещё раз ножом.

Оксана стояла, жадно глотая воздух, с каким-то детским испугом глядя на Салавата. Лицо её было бледно, даже самые губы вдруг побелели как снег.

— Живо, бежим! — сказал Салават, сжав ей руки. — Бери малайку! — Но, не успев ответить, она ещё раз схватила ртом воздух и молча упала, глухо ударившись головою об пол. У губ её показалась кровь.

Салават запер дверь и метнулся к ней. Сорочка на груди её пропиталась кровью. Он разорвал сорочку и понял: казачья пуля случайно пробила ей сердце.

Некогда было возиться с мёртвой — ей уже было ничто не страшно. Остался сын. Несколько упущенных мгновений могли ему стоить жизни… Салават подскочил к люльке, схватил младенца, торопливо завернул его во что попало и стал, прислонясь к стене, у самой двери. В ту же минуту послышался разговор во дворе и шаги по ступеням. Дверь распахнулась, казак с понятыми вошёл в избу. Салават выстрелил в затылок казака, всплеснувшего руками при виде убитых товарищей, и выскочил за дверь. В сенях он положил ребёнка на пол и упёрся плечом в дверь. Понятые дёргали её изнутри.

— Сиди тихо. Всех перебью! — угрожающе, приглушённым голосом произнёс Салават.

Дёргать перестали. Салават взял стоявшее в сенях коромысло, припёр им дверь, поднял сына, скользнул во двор, быстро вскочил в седло и помчался по снежной, освещённой луной улице, прижимая к груди плачущего младенца. Уже в конце улицы он услыхал сзади крики. Он ударил коня нагайкой. Ребёнок заплакал сильнее, и ветер свистнул в ушах.

— Молчи, Салават-углы. Батыром будешь, как вырастешь… Привыкай жить в седле, — бодрил Салават малютку, поспешая к переправе через реку.

Когда Салават решил, что не так уж легко его настигнуть, он убавил рысь и запел новую для него песню, с новым небывалым напевом:

Маленький сын, сын батыра,
Внук месяца, тёплый кусочек,
Не плачь у сердца своего отца,
Ведь девять месяцев молчал ты
под сердцем матери.
Зачем плачешь, о чём плачешь?
Вырастешь ты, мой цветок,
Среди правоверных.
Слава отца заменит тебе молоко матеря,
Песня о войне будет первой твоей песней,
Дума о свободе — первой думой…
Ай-гай, Салават-углы,
Сын орла и племянник месяца.

Ребёнок замолк, убаюканный ли песней, утомлённый ли качкой. В лесу завыл волк. Салават остановился, зарядил пистолет и снова пустил коня рысью.

* * *

Не надеясь только на силу и страх, наводимый казнями, правительство Екатерины после поимки Пугачёва обещало прощение повстанцам, являющимся с повинной. Им выдавали «ярлыки», охранявшие их дома от разорения карательными отрядами.

В Челябинской крепости, в помещении Исетской провинциальной канцелярии, что ни день толпились русские и башкиры, приносившие вины свои перед начальством.

Штатских чиновников в канцелярии сменили офицеры, прибывшие из Москвы и Петербурга. На них была возложена ответственная миссия — восстановить доверие к правительству, разрушенное местными чиновниками мздоимцами, взяточниками и вымогателями.

За зелёным сукном канцелярского стола сидел офицер, принимая просителей. Рядом с ним находились переводчики — татарин, черемис и чуваши, для беседы с бунтовщиками из «инородцев». В той же комнате за другим столом сидел второй офицер, помоложе. Он сам никого не принимал и ведал лишь регистрацией волостей и селений, пришедших в покорность. На громадной ландкарте он ставил кружки, отмечая покорные императрице места. И с каждым днём ему становилось труднее искать между ярких кружков бледные пятнышки непокорных. Когда он начал свою работу, было иначе. Во множестве бунтовщицких селений редкие яркие кружочки пришедших в покорность были отчётливо видны. Перед юным штабным воителем, облечённым в мундир и доверие, как ни перед кем другим, ярко и выпукло представала картина угасания пугачёвского восстания, и, размещая свои кружочки по полю ландкарты, он воображал, что никто другой, а именно он, собственной своей рукой и гусиным пером, обмакнутым в киноварт, приводит провинцию в покорность императрице… Потому с молодого лица его не сходило выражение победоносца.

Чтобы произвести впечатление на мятежников и потрясти их спокойствием и великолепием империи, комната, где принимали желающих изъявить покорность, была по убранству отлична от воеводских канцелярий того времени: столы были покрыты зелёным сукном с галунной обшивкой и кистями, по полу настланы ковры. Офицеры сидели в мундирах, украшенных аксельбантами и орденами. При входе стояли навытяжку часовые у каждой двери. Рядом с канцелярией помещались две небольшие комнатки, в одной из которых сидел поп с евангелием и крестом, в другой — мулла с Кораном для приведения бывших бунтовщиков к присяге. В обмен на присягу они получали «ярлыки» на мирное проживание дома.

Молодой, рослый, чернобородый башкирин вошёл в канцелярию. Привычно склонившись, он скинул у входа уличную обувь и в комнатных мягких сапожках, сильно хромая, прошёл по ковру к столу. Вынув из шапки бумагу, он поклонился и протянул её офицеру.

— Чего? — спросил офицер.

— Я сама сговорил двеста человек бунта кончать. Котор человек кончал, тут писал. Теперь наша юрт бунтовщик нету. Двеста ярлык давай, — ответил башкирин.

— А ты сам кто же будешь?

— Юртовой писарь, ваш благородья.

Офицер придвинул к себе толстую книгу.

— Какого юрта? — спросил он.

— Шайтан-Кудей, — опустив глаза, ответил башкирин.

— Эге-э… — протянул офицер, быстро найдя нужные записи. — Постой, постой… — бормотал он, перелистнув страницу и водя пальцем по строчкам. — Постой, постой… да в вашем юрте самый главный вор Салават… — сказал офицер. — А кто у вас старшина?

— Отца Салаватка, Юлай. Тоже вор. Весь юрт наш просит: новый давай старшина… — обратился с поклоном писарь.

— Кинзя тут ещё… Ещё хан какой-то… — бормотал офицер, просматривая страницу. — Вот так гнездо! — заключил он.

— Самый гнездо! — подтвердил писарь, — Айда, посылай наша юрт свой солдат. Тихо жить хочим.

— Voulez vous voir le pretendant au trone de Bachquirie? — обратился по-французски старший офицер к молодому.

— Eh bien? — подняв голову от своей ландкарты, откликнулся тот.

— Voila[27], — кивнул старший на Бухаира.

Ну?

— Вот он.

* * *

Перед ним лежала страница, где были записаны имена и приметы бунтовщиков.

«Ростом велик, волосом чёрен, бородой — тоже. Глаза черны и злокозненны, брови срослись, силён, станом тонок, на левую ногу хром…» — читал про себя офицер.

— Садись, — обратился офицер к писарю и указал на стул.

— Рахмат. Как сидеть с такой господин-благородьям? Наша так латна… — Писарь склонился в слащавом поклоне.

— Садись, хан! — неожиданно резко сказал офицер.

Обалдевший, испуганный и убитый Бухаир опустился на стул.

— Старшиной хочет быть? — в упор спросил офицер.

Бухаир поглядел на офицера. Он пришёл сюда, чтобы перехитрить начальство, не ожидая, что здесь могут его узнать. Если бы скромно, покорно он не сложил оружия и оставил хотя бы один только нож, — он сумел бы пробиться… Но нет. Теперь он был узнан. Бежать?.. Куда? У ближайших дверей схватят…

Офицер издевался:

— Хочешь быть старшиной? — вторично спросил он.

Преодолевая гордость и закипавшее возмущение, Бухаир решил разыграть простака.

— Молодой наша… Как старшиной! — притворно сказал он.

— Дурака не валяй, ваша светлость хан! — остановил его офицер. — Хочешь быть старшиной — улови Салавата. Он нынче в ваших краях. С ним ребёнок от русской бабы, его сын.

Бухаир глядел с недоверием. Его узнали, знают, что он назывался ханом, — значит, знают и то, что он убивал русских и жёг их селения, и всё же его серьёзно спрашивают, хочет ли он стать старшиной. А Салават?.. Значит, он страшнее для них?.. Уж, верно, ему не сказали бы быть старшиной!..

Медленно Бухаир опустил глаза.

— Команду с тобой отправлю. Найти и поймать, — заключил офицер.

— Поймать! — твёрдо пообещал Бухаир.

Когда он возвращался домой, стыд и зависть терзали его. Но это был последний его стыд. Едкие остатки тоски по исчезнувшему чувству стыда и чести — вот что это было… А зависть — тоска по зависти; он не мог больше завидовать Салавату, но чувствовал унижение своё перед ним, и унижение рождало в душе его злобу. Ему мешало само сознание, что Салават ещё жив. Только смерть Салавата могла успокоить его озлобление.

«Поймать и отдать его русским, которым он продался!» — в злобе шептал себе Бухаир. Он нарочно шептал эти слова, чтобы уверить себя самого. Он шептал потому, что хотел, но не мог так думать. В чувствах и мыслях своих он ощущал всю высоту Салавата, как и своё падение. Но шёпот не помогал ему, и в тоске он ремённой плетью жестоко порол коня.

От своей жены, не раз говорившей о том, как Амина мучается позором бесплодия, Бухаир знал о страданиях маленькой женщины, жившей почти что вдовой в течение нескольких лет. Может быть, иногда, в минуты тоски и одиночества, его сестра даже жалела о том, что позволила увезти себя пустому мальчишке-певцу… Поэты! О них говорил пророк: «Вот они, обуянные сатаной, как в безумии, бродят по долинам и вечно кричат о том, чего сами сделать не могут…»

А Салават? Разве он не таков же, этот отступник истинной веры? Чего он добился? Вместо того чтобы гнать и убивать русских, он шёл с ними вместе и вёл за собой народ, обманывая его трескучими словами, звонкими песнями…

Верно, Амине, своей жене, он так же, как и народу, наобещал ханскую участь, богатства, а что теперь даст?

Бухаир знал, что Амина рвалась к теплу, с какой-то животной страстью лаская чужих, соседских детей, как всё её существо измучено жаждою материнства… Если сказать ей о том, что Салават привёз с собой сына, что это сын русской бабы… — раздумывал Бухаир.

Осенний ветер принёс чёрные тучи, и по дороге на Бухаира хлынул внезапный ливень. Кругом не было деревень, но на его счастье невдалеке от того места, где ливень застал его, стояла изба старика Ахая, промышлявшего мёдом.

Бухаир повернул к нему.

Старик жил, казалось, бессчётное множество лет, и никто из живых не помнил его молодым. Это был тот самый старик, к которому бегали все ребята за мёдом уж много десятилетий. К нему бегали Салават, и сверстники Салавата, и сверстники Бухаира. Только — не сам Бухаир… Бухаир не любил мёда и не любил пчёл, которые с детства всегда норовили его ужалить. Если ему удавалось, Бухаир всегда и везде убивал пчелу. Заезжая на пасеку, Бухаир был доволен, что стоит поздняя осень и пчелы уже не вьются вокруг.

Старик не сразу впустил Бухаира, заставив его стоять под дождём у избы. Правда, он долго ещё бормотал о том, что надо стучать громче, что он от старости плохо слышит, что он мажет уши мёдом каждый раз на ночь, но мёд почему-то не помогает… Бухаир заподозрил, однако, в его суетне что-то другое.

— Дождь застал меня, — объяснил свой приезд Бухаир, — и потом я привёз тебе верный ярлык.

— Что за верный ярлык? — не понял старик.

— Ярлык на верность царице, что ты не бунтуешь больше, — с торжеством сказал Бухаир.

— Я? — удивился старик.

— Ты, ты… — нетерпеливо подтвердил писарь.

— Когда же я бунтовал? Я стар и ни во что не лез…

— Кто же не бунтовал?! — воскликнул Бухаир. — Все бунтовали. Ты, старый, бери ярлык. Говорят, Салаватка близко. Солдаты придут искать его по всему юрту, а с ним и всех тех, у кого ярлыка нет, захватят. Бери, бери! — Бухаир разыскал в толстой пачке бумаг нужный ярлык для старика и протянул ему.

— На что мне ярлык?.. Какой от меня может бунт? — бормотал старик.

За занавеской, отделявшей половину избы старика, что-то упало и, гремя, покатилось по полу.

— Кто там? — насторожённо спросил Бухаир.

Старик затопал ногами, зашикал.

— Мышка мёд любит… — просто сказал он. — Гляди, дождь кончился. Ехать тебе скорей, пока без дождя доедешь, — заторопил Бухаира старик и в нетерпении сам распахнул перед ним дверь.

Бухаир поневоле шагнул через порог. Дождя действительно уже не было, но когда он вышел за дверь избы, он услыхал за собой жалобный плач грудного ребёнка.

«Хе-хе, бабай завёл жену перед смертью!» — хотел пошутить Бухаир, и вдруг, словно молния, блеснувшая мысль остановила его. Он быстро захлопнул дверь за собой и сказал старику, сделав вполне равнодушный вид:

— Тихо живёшь, один да один… Хорошо так жить!

Хитрого старика, однако, не обманули эти слова. Он усмехнулся и, придержав для писаря стремя, спокойно ему возразил:

— Время не то: сам говоришь — солдаты придут и ко мне…

— Ну, кто к тебе заберётся? Так я сказал, нарочно. Кто знает твою избушку, кроме своих! — поспешил его успокоить Бухаир.

Он торопливо помчался в деревню. Он был уверен в том, что Салават с ребёнком у старика — где ему быть ещё! И какому ребёнку ещё кричать в стариковой избушке? Не взял же он в самом деле себе жену, не родил же он сына себе накануне могилы!..

К ночи после того же дня в деревню вошёл небольшой отряд — три донских казака и пятеро солдат. Ещё не настало утро, когда в избе пасечника было всё перевёрнуто вверх дном. Ульи-колоды валялись по полу, подняты доски урн'дыка, сорвана занавеска, отделявшая половину избы.

В одинокой лесной избе стало тесно. Один солдат стоял у входа в избу, другой караулил землянку, где на зиму прятал старик колоды. Шестеро ворвались в избу.

Маленький, беспомощный человечек лежал перед ними при свете лучины и фонарей.

Сержант тряс бабая за воротник.

— А малайка, малайка чей? Сам ты родил его, что ли? Чей?

— Сам не знай, — с наивностью отвечал избитый, замученный старик, — какой человек привёз, бросил, сам на кобыл скакал. Куда такой молодой человек подеваешь? Наша коза есть. Его коза-молоко даём… Уй, лубит малайка коза-молоко.

Наивная хитрость, однако, не провела сержанта.

— Чего же ты чужого малайку принял? — допрашивал строгий сержант, не выпуская из рук ворот старика.

— Смотри сама, ваш благородья, смотри: наш башкирский малай, — убеждал старик, — глаза, носа, смотри… Русский был бы — русским давал. Нашего дома держим…

— Где Салават? — выкрикнул сержант, встряхнув старика.

— Кого? Салаватка? — словно вдруг удивившись, спросил старик. — Салаватка? Его вот таким малайком знал, — показал он едва от земли ладонью. — Чай, большой нынче стал?.. Нашего старшина сын, — пояснил он сержанту, — на царский служба гулят. Народ сказал — Салаватка полковник… Ай-ай!.. Не знай, где… — внезапно закончил старик.

Ударив ещё раз по уху старика, сержант удалился с солдатами и казаками. Тогда старик поднял на руки тёплый комочек…

— Спи, внучек, — сказал он. — Отец твой большой батыр. Отец твой велел мне тебя растить… Будешь батыром, внучек, расти, расти… Рубец от нагайки приму за тебя, малай, удар кулака приму за тебя, малай. Батыром выращу, посажу в седло, в руки лук дам и стрелы, тогда умру… Спи, пока коза молочка тебе даст. Скоро доить пойду…