Ровно четверть двенадцатого стрелочник у Европейского моста дважды протрубил в рожок, сообщая о прибытии гаврского экспресса, который выходил уже из Батиньольского туннеля. Дав обычный короткий свисток, поезд подошел к станции, пыхтя и скрипя тормозами. Вода струилась с него ручьями — от самого Руана шел проливной дождь, не прекращавшийся ни на минуту. Северина выпрыгнула из вагона раньше, чем поезд окончательно остановился. Ее вагон был в хвосте поезда, ей пришлось поспешно пробираться к паровозу сквозь густую толпу пассажиров с детьми и чемоданами, хлынувшую из вагонов. Жак оставался еще на паровозе, он должен был отвести его в депо. Пекэ вытирал тряпкою медные части.

— Значит, мы с вами так и условимся, — сказала Северина, подойдя к паровозу. — Я приду к трем часам на улицу Кардине, а вы не откажите в любезности познакомить меня с вашим начальником, чтобы я могла его поблагодарить. Хорошо?

Эта поездка в Париж, предпринятая якобы для того, чтобы поблагодарить начальника батиньольского депо за какую-то оказанную им ничтожную услугу, была только предлогом, придуманным Рубо. Поручая Северину заботам машиниста, Рубо рассчитывал, что она сможет повлиять на Жака, теснее привязать его узами дружбы.

Но Жак, весь почерневший от сажи, промокший, измученный борьбою с дождем и ветром, холодно смотрел на нее и молчал. Уезжая из Гавра, он не мог отказать ее мужу в этой услуге, но мысль очутиться с глазу на глаз с этой женщиной волновала его — теперь он понимал, что его неудержимо влечет к ней.

Северину неприятно поразило его закопченное лицо, замасленная одежда, но она и виду не подала — улыбнулась, окинула его ласкающим взглядом:

— Смотрите же, я на вас рассчитываю!

Она поднялась на цыпочки и взялась рукою в перчатке за железную ручку. Пекэ вежливо предупредил ее:

— Осторожно, вы здесь перепачкаетесь.

Жаку все-таки пришлось ей ответить. Он сердито проворчал:

— Ладно, я зайду на улицу Кардине… если только окончательно не раскисну от этого проклятого дождя. Вот уж собачья погода!

Северина была тронута его жалким видом и добавила таким тоном, как будто он пострадал единственно только из-за нее:

— Досталось же вам, однако… А мне-то было в вагоне так удобно! Знаете, я думала о вас, этот ливень приводил меня в отчаяние… Я ведь так радовалась, что вы привезете меня сюда утром и доставите назад в Гавр с вечерним курьерским.

Ее ласковое, дружеское обращение, казалось, еще более смутило Жака. Когда послышалась команда «задний ход», он почувствовал облегчение и поспешно потянул за стержень свистка, а кочегар сделал Северине знак, чтоб она отошла от паровоза.

— Значит, в три часа?

— Да, да, в три часа.

Паровоз тронулся. Северина ушла с дебаркадера последней. Выйдя из вокзала, она хотела раскрыть зонтик, но дождь уже перестал. Дойдя до Гаврской площади, она решила прежде всего позавтракать. Было двадцать пять минут двенадцатого; она вошла в ресторан на углу улицы Сен-Лазар и заказала себе яичницу и котлету. Северина ела медленно, на нее снова нахлынули думы, неотвязно преследовавшие ее в продолжение целых недель. На ее бледном, сумрачном лице не было уже и следа послушной, чарующей улыбки.

Накануне, спустя два дня после допроса в Руане, Рубо решил послать Северину в Париж к г-ну Ками-Ламотту, генеральному секретарю министерства юстиции; выжидать далее становилось опасным. Северина должна была зайти к Ками-Ламотту не в министерство, а к нему домой, на улицу Роше, где он занимал особняк рядом с особняком Гранморена. Зная, что застанет его дома в час дня, она не торопилась. Она заранее обдумывала, что следует ему сказать, старалась предугадать, что он ей ответит, чтобы как-нибудь не запутаться. Накануне явился еще новый повод к опасениям, заставивший поторопиться с этой поездкой. Им передавали сплетни, что г-жа Лебле и Филомена повсюду рассказывают, будто общество Западной дороги намерено уволить Рубо со службы ввиду компрометирующих его слухов. Хуже всего было то, что Дабади, к которому Рубо обратился с прямым вопросом, не счел возможным ответить на него вполне отрицательно, и это обстоятельство позволяло думать, что слух обоснован. Поездка Северины в Париж становилась необходимой, ей надо было хлопотать о себе и о муже, а в особенности заручиться покровительством влиятельного лица, которое могло бы заменить ей бывшего председателя окружного суда. Но за этой просьбой о покровительстве, объяснявшей посещение Северины, скрывалась еще более настоятельная причина: жгучее, неутолимое желание знать, желание, зачастую побуждающее преступника выдать себя, лишь бы только не оставаться в неведении. Сомнение и неизвестность стали для супругов Рубо особенно мучительными с тех пор, как они почувствовали, что разоблачены, и узнали от Жака, что существует подозрение об участии в убийстве второго лица.

Рубо и его жену терзали мрачные мысли. Письмо, вероятно, найдено, виновность их обнаружена. С часу на час они ожидали обыска и ареста. Ожидание это было настолько томительно и самые ничтожные факты приобретали в глазах супругов такое угрожающее значение, что самая катастрофа казалась им менее ужасной, чем эти нескончаемые тревоги. Ничего не может быть мучительнее неизвестности.

Северина до того была поглощена своими думами, что, внезапно очнувшись, не сразу поняла, где она находится. Во рту у нее было горько, кусок не шел в горло, даже кофе она не выпила. Как ни медлила она со своим завтраком, было всего лишь четверть первого, когда она вышла из ресторана. Надо было как-нибудь убить оставшиеся три четверти часа. Северина обожала Париж, любила гулять одна по парижским улицам в те редкие дни, когда ей случалось там бывать; но на этот раз она чувствовала себя какой-то затерянною. Ее мучил неопределенный страх, нетерпение поскорее с чем-то покончить, куда-нибудь укрыться. Тротуары постепенно высыхали, и теплый ветерок разгонял последние остатки туч. Пройдя улицу Тронше, она очутилась на Мадлэнском цветочном рынке. В этом цветущем уголке, полном азалий и подснежников, нарядным казался неяркий день уходящей зимы. С полчаса бродила она среди цветов этой скороспелой весны, погруженная в неопределеннее размышления, думая о Жаке, как о враге, которого необходимо обезоружить. Ей казалось, что она успела уже побывать на улице Роше, что с этой стороны все обстояло благополучно и ей оставалось только склонить на свою сторону Кака. Следовало во что бы то ни стало заставить его молчать. Это было сложное предприятие; голова ее усиленно работала, создавая самые романтические планы. Но эти мысли не утомляли ее, не страшили, а убаюкивали в какой-то сладостной дремоте. Взглянув нечаянно на часы в окне какого-то магазина, Северина увидела, что уже десять минут второго. Это сразу вернуло ее к печальной действительности: ведь она еще не была на улице Роше!

Дом, в котором жил Ками-Ламотт, находился на углу улицы Роше и Неаполитанской, и Северина вынуждена была пройти мимо особняка Гранморена, опустевшего, безмолвного, наглухо закрытого. Она взглянула на особняк и ускорила шаги; она вспомнила свой последний визит к Гранморену, и этот громадный дом казался ей теперь особенно страшным. Пройдя мимо, она невольно оглянулась, точно кто-то гнался за нею по пятам, и увидела на противоположной стороне руанского судебного следователя Денизе, который шел в одном направлении с нею. Она ужаснулась. Неужели он заметил взгляд, который она бросила на дом Гранморена? Но Денизе шел спокойным и ровным шагом. Она дала себя обогнать, пошла за ним следом, взволнованная, смущенная. И когда увидела, что он позвонил на углу Неаполитанской улицы, у дверей Ками-Ламотта, сердце ее снова сжалось.

Ее обуял ужас; теперь она ни за что не осмелится войти. Она повернула назад и прошла по Эдинбургской улице до Европейского моста. Только там она почувствовала себя в безопасности. Растерянная, не зная, куда идти, что делать, она неподвижно стояла, облокотившись на перила моста, и смотрела сквозь металлические решетки вниз, на обширную территорию станции, где беспрерывно маневрировали поезда. В глазах ее был испуг. Она машинально следила за поездами и думала о том, что следователь пришел к Ками-Ламотту по поводу дела Гранморена, что они теперь как раз говорят о ней, что в эту минуту решается ее участь. Ею овладело такое отчаяние, что она готова была тотчас же броситься под поезд, лишь бы не возвращаться на улицу Роше. Как раз в этот момент от дебаркадера главной линии отошел поезд; она видела, как он к ней приблизился, а затем прошел под нею, обдав ее лицо теплыми клубами белого пара. Северине так ясно представились вся нелепая бесцельность ее поездки и та невыносимая тоска, которая овладеет ею, если она не решится узнать истину, что она дала себе еще пять минут сроку собраться с духом. Свистели паровозы, она следила глазами за одним из них, маленьким служебным локомотивом, отвозившим на запасный путь пригородный поезд. Взглянув влево, она узнала в верхнем этаже дома, перегораживавшего Амстердамский тупик, прямо над почтамтом, окно тетушки Виктории, то самое окно, у которого она стояла с мужем перед тем, как произошла эта омерзительная сцена, бывшая причиною их несчастья. Это пробудило в ней такое мучительное сознание опасности ее положения, что она почувствовала себя готовой на все, лишь бы избавиться от своих терзаний. Звуки сигнальных рожков и грохот поездов, проходивших под мостом, оглушали ее. Густые облака дыма застилали горизонт, расплывались в чистом, безоблачном небе. Северина шла к улице Роше, как человек, решившийся на самоубийство; теперь она шла торопливо, боясь, что не застанет генерального секретаря.

Как только она позвонила, ею снова овладел леденящий ужас. Но лакей уже проводил ее в приемную. Сквозь неплотно прикрытые двери доносились оживленные голоса, разговаривали двое. Затем наступило полное молчание. Северина чувствовала, как кровь стучит у нее в висках. По-видимому, генеральный секретарь и следователь еще совещаются; в таком случае ей придется, пожалуй, долго ждать, но ожидание становилось для нее невыносимым. К удивлению Северины, лакей почти тотчас попросил ее войти в кабинет. Очевидно, следователь еще не ушел, она угадывала его присутствие где-то там, за дверью.

Ее провели в большой рабочий кабинет с мебелью из черного дерева, устланный мягким ковром, с тяжелыми драпировками на окнах, наглухо закрытый, так что ни малейший шум не проникал в него извне. Однако, несмотря на строгость обстановки, здесь были цветы — бледные розы в бронзовой корзине. И в этом была своеобразная прелесть, как бы указание, что под внешней маской суровости сохранилась способность ценить радости жизни. Хозяин дома встретил Северину стоя. Его худощавое лицо казалось полнее благодаря седеющим бакенбардам. Затянутый в безукоризненный сюртук, он также имел строгий, внушительный вид; однако он сохранил изящество и стройность былого красавца, и под его официальной нарочитой холодностью проглядывала приветливость светского человека. В полумраке своего кабинета он казался величественным.

Когда Северина вошла в кабинет, ее обдало теплым, — душным воздухом; на мгновение у нее перехватило дыхание. Волнуясь, она ничего не замечала вокруг — видела только Ками-Ламотта, молча смотревшего на нее. Он не пригласил ее сесть и явно не хотел заговорить первый, ожидая, что она объяснит ему причину своего посещения. Молчание затягивалось, но в этот опасный момент, под влиянием резкой реакции, Северина сразу овладела собою, стала очень спокойна и очень осторожна.

— Милостивый государь, — сказала она, — извините, что я злоупотребляю вашей благосклонностью и беру на себя смелость напомнить вам о себе. Вы знаете, какую невозместимую утрату я понесла. Не находя теперь ни в ком поддержки, я решилась подумать о вас и просить вашей защиты и покровительства в память о вашем друге и моем покровителе, которого я так горько оплакиваю.

Ками-Ламотту пришлось наконец пригласить ее сесть, так как все это было сказано совершенно безукоризненным тоном, без преувеличенного унижения и неестественной скорби, с прирожденным искусством женского лицемерия. Но он по-прежнему молчал и также сел, ожидая дальнейших объяснений. Она продолжала:

— Позволю себе освежить ваше воспоминание и напомнить, что я имела честь видеть вас в Дуанвиле. Ах, это было самое счастливое время в моей жизни!.. Теперь наступили черные дни, и я ни к кому не могу обратиться, кроме вас. Умоляю вас именем того, кого мы утратили. Вы любили его, сударь. Завершите же его доброе дело, замените мне его.

Ками-Ламотт слушал Северину, смотрел на нее, и подозрения его начинали рассеиваться, до такой степени она казалась ему непосредственной и милой в своих жалобах и мольбах. Записка в две строчки без подписи, найденная им в бумагах Гранморена, по его мнению, могла быть написана только Севериной, отношения которой с Гранмореном были ему хорошо известны. Уверенность его еще более окрепла, когда ему доложили о приходе Северины, и он прервал свою беседу с судебным следователем лишь для того, чтобы окончательно убедиться в правильности своих подозрений. Но разве можно считать виновной эту кроткую, милую женщину? Ему хотелось выяснить истину. Все еще сохраняя свой строгий, внушительный вид, он обратился к Северине:

— Потрудитесь объясниться, сударыня… Я вас очень хорошо помню и с удовольствием постараюсь быть вам полезным, если к этому не окажется серьезных препятствий…

Северина рассказала тогда очень ясно и убедительно, что ее мужу угрожает увольнение. Ему давно уже завидовали, не только из-за его личных достоинств, но также из-за влиятельной протекции, которою он до сих пор пользовался. Теперь, считая его совершенно беззащитным, начали под него усиленно подкапываться. Ока изложила все это в сдержанных выражениях, не называя имен, несмотря на то, что ее мужу угрожала непосредственная опасность. Она решилась приехать в Париж единственно лишь потому, что убедилась в необходимости действовать поспешно. Завтра, возможно, будет уже поздно. Она просит о безотлагательной помощи и содействии. Все это было изложено в такой логической связи и подкреплено такими основательными доводами, что казалось действительно невозможным предположить какую-нибудь иную цель ее приезда.

Ками-Ламотт внимательно наблюдал за ней, он проследил даже едва заметное подергивание ее губ и вдруг ошеломил ее вопросом:

— Но почему, собственно говоря, железнодорожное общество намерено уволить вашего мужа? Его ведь, кажется, нельзя упрекнуть ни в чем серьезном…

Северина, в свою очередь, также не сводила глаз с Ками-Ламотта. Она следила за малейшими движениями его лица, спрашивая себя, нашел ли он ее письмо. И хотя заданный ей вопрос звучал совершенно естественно, она тотчас же поняла, что письмо это было здесь, в этом кабинете, в одном из ящиков письменного стола. Он знал, что письмо написано ею, и приготовил ей ловушку. Ему хотелось узнать, осмелится ли Северина высказать истинные причины, по которым муж ее может лишиться места; да и тон, каким был задан этот вопрос, звучал как-то многозначительно, и она чувствовала, что потускневшие, усталые глаза ее собеседника пронизывают ее насквозь.

— Боже мой, это чудовищно! Поверите ли, сударь, нас заподозрили, будто мы из-за этого несчастного завещания убили нашего благодетеля… Нам нетрудно было доказать нашу невиновность. Однако эти гнусные обвинения все же в какой-то мере запачкали нас, а железнодорожное общество, вероятно, боится скандала.

Генеральный секретарь снова был удивлен и сбит с толку ее откровенностью, а в особенности искренностью тона. К тому же, хотя на первый взгляд внешность Северины показалась ему заурядной, теперь он находил ее чрезвычайно соблазнительной; особенно пленительны были ее ласковые голубые глаза и роскошные густые черные волосы. С завистливым восхищением он подумал, что за молодец был этот Гранморен. Был на десять лет старше его, а до последнего дня жизни мог пользоваться благосклонностью таких хорошеньких женщин, тогда как сам Ками-Ламотт должен был отказаться от этих забав, чтобы не растратить остатка сил. Право, она очаровательна! И на его бесстрастном лице сановника, занятого в настоящий момент неприятным для него делом, мелькнула улыбка былого знатока, уже переставшего, увлекаться женской прелестью.

Расхрабрившись, Северина неосторожно добавила:

— Мы не такие люди, чтобы убить из-за денег; решиться на такое дело — нужна другая причина, а ее не было.

Он смотрел на нее и видел, что губы ее слегка вздрогнули. Она выдала себя с головой. Теперь он был безусловно уверен в ее виновности. Она сама тотчас же поняла бесповоротность сделанного ею промаха по тому, как замерла улыбка на его губах, как судорожно дернулся подбородок. Все перед ней закружилось, ей стало дурно. Но она сидела по-прежнему совершенно прямо и слышала, что продолжает говорить ровным, спокойным тоном, употребляя именно те слова, какие следовало. Разговор шел своим чередом, но собеседникам уже нечего было сообщить друг другу. Они могли говорить о чем угодно, но оба понимали, что думают они об одном: письмо было у него, написала письмо она. Это вытекало даже из их молчания.

— Сударыня, — сказал он наконец, — я не отказываюсь ходатайствовать за вашего мужа в железнодорожном обществе, если он действительно этого заслуживает. У меня будет как раз сегодня вечером, правда, по другому делу, начальник эксплуатации вашей дороги… Мне понадобятся, однако, кое-какие справки. Потрудитесь написать имя и фамилию вашего мужа, его возраст, служебное положение — одним словом, все, что может мне понадобиться для хлопот по вашему делу.

Он придвинул к Северине маленький столик и, чтобы не запугать ее окончательно, перестал смотреть на нее. Она ужаснулась, поняв, что он требует у нее образец ее почерка для сравнения с почерком письма. С минуту она отчаянно искала предлог, чтобы отказаться, но потом раздумала: к чему? Он и без того уже все знает. Да и к тому же всегда смогут отыскать какой-нибудь другой образец ее почерка. Поэтому без всякого смущения, с самым естественным, невинным видом она написала то, что он от нее требовал. Ками-Ламотт, стоя позади Северины, сразу узнал ее почерк, хотя сейчас она писала более крупно и уверенно. В конце концов, он находил совсем молодцом эту слабую на вид, хрупкую женщину. Стоя за ее спиной, он снова улыбался улыбкой человека, на которого только красота еще производит впечатление и который, умудренный опытом, равнодушно относится ко всему остальному. В сущности, хлопотать о справедливости слишком утомительно. Он заботился единственно о благопристойности режима, которому служил.

— Хорошо, сударыня, передайте мне вашу записку. Я наведу справки и постараюсь сделать для вас что смогу.

— Я вам чрезвычайно обязана, сударь. Вы, значит, похлопочете о том, чтобы моего мужа оставили в должности, и я могу считать это дело улаженным?

— Нет, извините, я вам пока ничего еще не обещаю. Я не могу принять на себя никаких обязательств, мне необходимо еще справиться и подумать…

Действительно, он был в нерешительности и не знал, как ему поступить с супругами Рубо. Почувствовав себя в его власти, Северина испытала страшную тоску: она знала, что он может по своему усмотрению спасти или погубить ее, видела, что он колеблется, и не могла угадать, какие причины могли бы побудить его к тому или иному решению.

— Подумайте только о мучительном положении, в котором мы теперь находимся! Неужели вы дадите мне уехать без определенного ответа?

— К сожалению, сударыня, я вынужден поступить именно таким образом. Потерпите.

Северина понимала, что теперь ей надо уйти. Она была в таком отчаянии и до того взволнована, что готова была тут же сознаться во всем. Тогда она вынудила бы его, по крайней мере, объяснить совершенно ясно, как рассчитывает он с ними поступить. Она придумала предлог остаться у него еще на минутку и воскликнула:

— Кстати, я чуть не забыла! Я ведь хотела посоветоваться с вами по поводу этого злополучного завещания: как вы думаете, не лучше ли нам будет отказаться от наследства?

— Закон в данном случае на вашей стороне, — осторожно ответил секретарь. — Вы можете принять наследство или отказаться от него по вашему усмотрению и соображаясь с обстоятельствами.

Уже в дверях Северина сделала еще одну, последнюю попытку:

— Умоляю вас, сударь, не дайте мне уйти таким образом, скажите, могу ли я надеяться?

Она умоляюще схватила его за руку. Он высвободил руку, но в прекрасных глазах Северины было столько трогательной мольбы, что он был глубоко тронут.

— Ну, хорошо, вернитесь сюда в пять часов. Быть может, я смогу тогда сказать вам что-нибудь определенное.

Северина ушла от Ками-Ламотта еще более встревоженная и напуганная, чем раньше. Положение выяснилось, теперь решалась ее судьба. Быть может, ей грозил немедленный арест. Как дожить до пяти часов? Воспоминание о Жаке, о котором она было совсем забыла, сразу всколыхнуло ее: и этот тоже мог погубить ее в случае ареста! Хотя было еще только половина третьего, она поспешила на улицу Кардине.

Оставшись один, Ками-Ламотт задумчиво прошелся по кабинету. Ками-Ламотт был близок к Тюильрийскому дворцу, генеральный секретарь министерства юстиции бывал там почти ежедневно и пользовался таким же влиянием, как и министр, если не большим. Действительно, ему давались иногда поручения самого конфиденциального характера. Ему было известно, до какой степени дело Гранморена раздражало и тревожило высшие сферы. Оппозиционная печать продолжала пользоваться этим делом как оружием против правительства. В газетах появились сенсационные статьи самого разнообразного характера. В одних обвиняли полицию, будто она до того занята политическими делами, что ей некогда разыскивать и арестовывать убийц, в других рылись в интимней жизни председателя окружного суда, указывая на его близость ко двору, где царил самый низменный разврат. Газетная война оказывалась тем более неудобной для правительства, что приближались выборы. Генеральному секретарю высказано было поэтому определенное желание так или иначе как можно скорее покончить с гранмореновским делом. Так как министр поручил это щекотливое дело генеральному секретарю, от него одного зависело принять то или другое решение, правда, на свою ответственность. Это следовало обдумать, ибо Ками-Ламотт не сомневался, что в случае какой-нибудь неудачи ему придется расплачиваться за всех.

Раздумывая над этим, он отворил дверь в соседнюю комнату, где ожидал его Денизе. Судебный следователь, слышавший весь разговор генерального секретаря с г-жою Рубо, воскликнул, входя в кабинет:

— Ведь говорил я вам, что этих Рубо совсем напрасно подозревают! Очевидно, эта женщина думает только о том, как бы спасти своего мужа от увольнения. Она не сказала ничего такого, что могло бы показаться подозрительным…

Ками-Ламотт ответил ему не сразу. Сосредоточенно глядя на следователя, на его тонкие губы и массивное лицо, поражавшие своим контрастом, старший секретарь думал теперь о личном составе судебного ведомства, который негласно находился у него в подчинении. Он удивлялся, каким образом работники этого ведомства, несмотря на ничтожное содержание, сумели еще сохранить чувство собственного достоинства и не отупели под влиянием мертвящего профессионального формализма. Вот этот, например, — с глазами, полузакрытыми нависшими веками, — считает себя даже человеком весьма остроумным и тонким, хотя на самом деле далеко не свободен от увлечения предвзятой идеей.

— Итак, — продолжал Ками-Ламотт, — вы по-прежнему считаете виновным Кабюша?..

Денизе даже привскочил от удивления.

— Разумеется, Кабюша! Решительно все говорит против него. Я уже перечислял вам имеющиеся против него улики, это, смею сказать, классический образец, и все налицо, ни одной не хватает… Чтобы выяснить, не было ли в купе соучастницы, как вы мне намекали, я производил дознание. Существование соучастницы согласовалось также и с первым показанием машиниста, видевшего мельком сцену убийства. Однако, когда я искусно допросил его, машинист не настаивал на своем первоначальном показании и даже признал, что дорожное одеяло легко могло показаться ему той темной массой, о которой он говорил… Да, несомненно, Кабюш виновен, тем более, что у нас нет никого другого, кого можно было бы заподозрить в убийстве бывшего председателя окружного суда.

Генеральный секретарь не спешил до сих пор показать судебному следователю письменную улику, которую нашел в бумагах Гранморена. Теперь, когда собственное его убеждение совершенно определилось, он еще меньше торопился установить истину. К чему направлять следствие на истинный путь, если путь этот приведет к еще большим затруднениям и неприятностям? Все это необходимо было предварительно обдумать.

— Ну и прекрасно, — устало улыбнулся он. — Допустим, что вы совершенно правы… Я вызвал вас лишь для того, чтобы обсудить вместе с вами некоторые особенно важные пункты этого злополучного гранмореновского дела. Оно имеет совершенно исключительный характер и приобрело теперь политическое значение. Вы, без сомнения, это понимаете. Мы окажемся, быть может, вынужденными сообразоваться в данном случае с высшими государственными интересами… Скажите-ка откровенно, как вы думаете, на основании вашего дознания, ведь эта девушка, любовница Кабюша, была, пожалуй, изнасилована?

Следователь сжал губы, как обычно, когда обдумывал особенно тонкий вопрос, а глаза его почти наполовину скрылись за веками:

— Во всяком случае я думаю, что господин Гранморен не церемонился с ней. И это, наверное, всплывет на суде… Заметьте также, что если защищать подсудимого возьмется адвокат оппозиционной партии, то он непременно приплетет к делу целый ворох самых скандальных историй, а в подобных историях в наших краях недостатка не будет…

Оказывается, этот Денизе далеко не глуп, когда отрешается от профессиональной рутины и сознания своей дальновидности и своего всемогущества. Он понял, чего ради его вызвали не в министерство юстиции, а на частную квартиру генерального секретаря министерства. Так как секретарь продолжал молчать, он добавил:

— Короче говоря, дело получится довольно грязное.

В ответ на это Ками-Ламотт только кивнул головой. Он обдумывал вероятные результаты другого процесса, а именно процесса супругов Рубо. В случае предания Рубо суду присяжных он, безусловно, расскажет на суде решительно все — что Гранморен развратничал с еще несовершеннолетнею Севериной, находившейся у него под опекой, а затем продолжал свои отношения с ней, когда она была уже замужем, скажет, что Рубо побудила к убийству ревность, доведенная до бешенства. В данном случае дело шло уже не о какой-то служанке и ее любовнике, отсидевшем несколько лет в тюрьме за убийство; помощник начальника станции со своей хорошенькой женой втянут в процесс некоторые круги буржуазии и железнодорожников. И притом можно ли быть уверенным, что не раскроются совершенно неожиданным образом еще какие-нибудь гнусности, раз дело идет о таком человеке, как Гранморен! Нет, положительно, процесс настоящих виновных, Рубо и его жены, окажется еще грязнее, чем процесс Кабюша. Необходимо поэтому ни под каким видом не допускать этого процесса. Если уж непременно надо кого-нибудь судить, то пусть уж лучше судят невинного Кабюша…

— Я сдаюсь на ваши доводы, господин Денизе, — проговорил он наконец. — Действительно, против каменотеса существуют сильные подозрения, если убийство было с его стороны законною местью… Но, боже мой, как все это прискорбно, и сколько грязи придется вынести наружу!.. Я очень хорошо знаю, что правосудие должно оставаться равнодушным к последствиям и быть превыше интересов…

Он не договорил и закончил свою речь выразительным жестом. Денизе молчал, хмуро ожидая дальнейших приказаний. Как только соглашались с правильностью его воззрений и, следовательно, признавали его проницательность, он готов был, со своей стороны, пожертвовать идеей справедливости ради интересов государственной необходимости.

Генеральный секретарь, несмотря на опытность, приобретенную им в такого рода сделках с членами судебного ведомства, сделал, однако, маленький промах. Он немного поторопился и заговорил властным тоном хозяина, привыкшего к безусловному повиновению:

— Дело в том, что было высказано желание совершенно избежать процесса… Устройте так, чтобы следствие не дало никаких материалов к положительному обвинению.

— Извините, милостивый государь, — сказал Денизе, — следствие уже не в моей власти, теперь это дело моей совести.

Ками-Ламотт тотчас сделался очень любезен и улыбнулся своей тонкой, понимающей улыбкой, точно осмеивающей всех и все.

— Само собою разумеется, — сказал он. — Поэтому-то я и обращаюсь к вашей совести, предоставляя вам принять решение, какое она вам подскажет. Не сомневаюсь, что вы взвесите беспристрастно все доводы за и против, ради торжества здравых принципов и общественной нравственности… Вам, вероятно, известно лучше, чем мне, что из двух зол приходится выбирать иной раз меньшее. Короче говоря, к вам обращаются единственно только как к доброму гражданину и честному человеку. Никто не помышляет оказывать какое-либо давление на вашу самостоятельность, а потому я повторяю, что все зависит только от вас, как этого и требует закон.

Следователь, ревниво охранявший свою неограниченную власть, особенно в момент, когда он готов был злоупотребить ею, подтвердил каждую фразу секретаря одобрительным кивком.

— К тому же, — продолжал Ками-Ламотт с такой преувеличенной любезностью, что она почти переходила в иронию, — мы знаем, к кому в данном случае обращаемся. Мы давно уже следим за вашею деятельностью, и я позволю себе теперь сказать, что мы, безусловно, призвали бы вас в Париж, если бы там имелась соответствующая вакансия.

Денизе сделал невольное движение. Как, неужели, если он даже окажет услугу, которую от него требуют, его честолюбие все-таки не будет удовлетворено и его заветная мечта о переводе в Париж не осуществится?

Но Ками-Ламотт уже понял, что происходило в душе собеседника, и поспешил добавить:

— Перевод ваш сюда вполне обеспечен, это только вопрос времени… Впрочем, раз я уже начал выдавать вам служебные тайны… Счастлив, что могу вам сообщить о представлении вас к ордену на пятнадцатое августа.

Денизе предпочел бы повышение: он высчитал, что получил бы прибавку, примерно, сто шестьдесят шесть франков в месяц. При бедности, в которой ему приходилось жить до сих пор, это означало бы более обеспеченную жизнь; можно было бы приличнее одеться, и Мелани, жившая у него в экономках, стала бы тогда наедаться досыта и не так злиться. Не мешало, однако, заручиться и крестиком, тем более, что обещают скорое повышение. Воспитанный в традициях честного среднего чиновничества, Денизе ни за что не согласился бы продать себя, но сразу поддался неопределенному обещанию покровительства и продвижения по службе. Обязанности следователя казались ему теперь таким же ремеслом, как и всякое другое: он тянул лямку и ждал повышения, как голодный ждет подаяния, и всегда был готов выполнить распоряжение власти.

— Я очень тронут таким милостивым ко мне вниманием, — сказал он, понизив голос. — Прошу вас передать это господину министру.

Он встал, чувствуя, что теперь все, что они могли бы еще сказать друг другу, только поставило бы их обоих в неловкое положение. Лицо его опять как будто окаменело, глаза померкли.

— Итак, — заключил Денизе, — я отправляюсь заканчивать следствие, причем приму во внимание изложенные вами соображения. Разумеется, если у нас не будет неопровержимых улик против Кабюша, то лучше не идти бесполезно на скандал… Его придется освободить, учредив над ним строгий надзор.

Генеральный секретарь проводил судебного следователя до дверей и очень любезно добавил:

— Господин Денизе, мы вполне доверяем вашему такту и вашей высокой честности.

Оставшись один, Ками-Ламотт решил, хотя сейчас это было уже совершенно бесцельно, сравнить записку, написанную в его присутствии Севериной, с письмом, найденным в бумагах покойного Гранморена. Сходство почерков оказалось полное. Генеральный секретарь министерства юстиции тщательно сложил письмо и запер его в ящик письменного стола. Хотя Ками-Ламотт ни одним словом не намекнул следователю об этом письме, он находил, что подобное оружие следует беречь. Перед ним снова встал образ маленькой, хрупкой женщины, проявившей столько силы и стойкости в сопротивлении. Он пожал плечами с насмешливым и вместе с тем снисходительным видом, как будто говорившим: «Ах, эти женщины! Стоит им только захотеть!..»

Без двадцати минут три Северина пришла первая на свидание, которое назначила Жаку на улице Кардине. Он занимал там в верхнем этаже большого дома узенькую комнату, но приходил туда обыкновенно лишь ночевать; два раза в неделю он ночевал в Гавре, так как курьерский поезд, который он вел, прибывал в Гавр поздно вечером. Но на этот раз Жак вымок под дождем и до того устал, что отправился к себе прямо со станции и тотчас же заснул мертвым сном. Северине пришлось бы, пожалуй, тщетно дожидаться Жака, но его разбудила ссора в соседней квартире: муж бил свою жену, а та выла благим матом. Жак наскоро вымылся и оделся, увидев в окно Северину, дожидавшуюся его на улице. Настроение у него было скверное.

— Наконец-то вы пожаловали! — воскликнула Северина, когда он вышел из ворот. — А я боялась, что неправильно вас поняла… Ведь вы мне сказали — на углу улицы Соссюр…

Не дожидаясь ответа, она посмотрела на дом:

— Так вы здесь живете?

Жак не предупредил Северину, что живет тут, и назначил ей свидание у дверей своего дома потому, что железнодорожное депо, куда им надо было идти вместе, находилось почти напротив, по другую сторону улицы. Вопрос Северины смутил его. Он вообразил, что она по-дружески, пожалуй, вздумает осмотреть его комнату, но там был такой беспорядок и мебель была такая скверная, что он положительно совестился ее показать.

— Я, собственно, тут не живу, а только забираюсь сюда на ночлег… Идемте скорей, боюсь, что начальник уже ушел.

Начальник жил в небольшом домике на территории станции, позади железнодорожного депо; дома его действительно не оказалось. Они разыскивали его по всем ангарам, и везде им говорили, что в половине пятого он наверняка будет в ремонтной мастерской.

— Хорошо, мы зайдем еще раз… — сказала Северина.

На улице она сказала Жаку:

— Если вы свободны, подождем его вместе; я вам не помешаю?

Он не мог ей отказать. В ее присутствии он ощущал глухую тревогу, но Северина неотразимо влекла его к себе, и его умышленная холодность исчезала помимо его воли под ее ласковыми взглядами. Эта женщина с таким нежным, робким личиком, должно быть, могла любить, как верная собака, которую не хватает даже духу прибить.

— Разумеется, я вас не брошу, — ответил он уже менее резким тоном. — Но у нас еще целый час свободный… Хотите, зайдем в ресторан?

Она улыбнулась ему, ей было приятно, что он наконец смягчился, но быстро возразила:

— Нет, лучше погуляем… Ведите меня куда хотите!..

И Северина очень мило сама взяла его под руку. Теперь, когда Жак смыл с себя сажу и грязь, она находила его очень приличным. Он был хорошо одет, его можно было принять за служащего, вполне обеспеченного, но в нем была какая-то горделивая независимость человека, привыкшего в вольному простору и опасностям, которые ему приходится постоянно преодолевать. Только теперь она разглядела, что он красив: круглое лицо с правильными чертами, густые черные усы подчеркивают белизну кожи. Но его бегающие глаза с золотистыми точками, постоянно сторонившиеся ее взора, внушали ей недоверие. Если он избегает смотреть прямо ей в лицо, значит, он не хочет связывать себя никакими обязательствами, хочет сохранить за собою свободу действий, хотя бы и во вред ей. Северину томила неизвестность: она вздрагивала каждый раз, как вспоминала про кабинет на улице Роше, где решалась ее судьба; но теперь у нее была одна цель — человек, на руку которого она опиралась, должен отдаться ей всецело, она добьется, что взоры их будут встречаться, его глаза не будут избегать ее глаз. Тогда он будет ей принадлежать. Она не любила его, она даже и не думала об этом. Просто она хотела сделать его своею вещью, чтобы не опасаться его больше. —

Они шли молча в толпе, наполнявшей улицы этого многолюдного квартала, сходили с тротуара на мостовую и, пробираясь среди экипажей, переходили на другую сторону. Так дошли они наконец до Батиньольского сквера, где в это время года почти не бывает гуляющих. Над городом сияло омытое утренним проливным дождем нежно-голубое небо. Под теплыми лучами мартовского солнца на сирени уже наливались почки.

— Зайдем в сквер! — сказала Северина. — На улицах так людно, что у меня голова закружилась.

Жак сам испытывал бессознательное желание быть ближе к Северине, вдали от толпы.

— Мне все равно, — сказал он, — войдемте.

Они медленно прогуливались вдоль лужаек, среди обнаженных деревьев. В саду было несколько женщин с грудными детьми, спешили прохожие, которые шли через сад, чтобы сократить дорогу. Жак и Северина перешли речку, взобрались на скалы, вернулись обратно, прошли через еловую рощу; ее темно-зеленая хвоя блестела на солнце. Там, в уединенном уголке, скрытая от взоров, стояла скамья. Словно сговорившись, они присели на эту скамью.

— А погода сегодня все-таки хорошая, — сказала Северина после некоторого молчания.

— Да, солнце опять выглянуло, — подтвердил Жак.

Но мысли их были о другом. Жак, избегавший до тех пор женщин, размышлял о событиях, сблизивших его с Севериной. Она была здесь, возле него, она вторгалась в его жизнь, и это казалось ему бесконечно странным, непонятным. Со времени допроса у судебного следователя в Руане он уже не сомневался в том, что эта женщина была соучастницей убийства в Круа-де-Мофра. Каким образом, вследствие каких обстоятельств, под влиянием каких страстей или корыстных целей? Он задавал себе эти вопросы, но ответа на них не находил. В конце концов, однако, он придумал целую историю: очевидно, мужу, человеку корыстолюбивому и злому, захотелось поскорей получить наследство, обещанное Северине Гранмореном. Быть может, он опасался, что Гранморен изменит свое завещание; быть может, также он имел в виду привязать к себе жену узами соучастия в кровавом преступлении. Жаку нравилась придуманная им история, ее таинственность интересовала и привлекала его. Одно время его неотвязно мучила мысль о том, что он обязан показать на допросе правду. Даже и теперь, когда он сидел на скамье возле Северины так близко, что чувствовал теплоту ее тела, эта мысль все еще продолжала его тревожить.

— Не правда ли, как странно… еще только март, а между тем сегодня тепло, как летом? — продолжал он.

— Да, солнце начинает уже греть, — подтвердила она, — чувствуется приближение весны.

А Северина тоже размышляла: надо быть дураком, чтобы не разгадать виновности ее и мужа. Они чересчур уж навязывались Жаку; вот и сейчас она подсела к нему слишком близко. Северина и Жак молчали, изредка перекидывались ничего не значащими фразами, но она неотступно следила за нитью его размышлений. Глаза их встретились, и она прочла в них вопрос, не ее ли видел он в момент убийства, не она ли навалилась всей своей тяжестью на ноги убитого? Что ей сделать и что сказать, чтобы привязать к себе этого человека неразрывными узами?

— А в Гавре было очень холодно сегодня утром, — добавила она.

— Да, и, кроме того, мы здорово промокли, — заметил Жак.

И в этот миг на Северину нашло неожиданное вдохновение. Она не рассуждала, не обдумывала — просто подчинилась бессознательному побуждению, возникшему где-то в глубине ее сознания и чувств. Начни она рассуждать, она ничего не сказала бы, но она чувствовала, что то, что она скажет, будет очень хорошо, и что, сказав это, она завоюет Жака.

Она тихонько взяла его за руку и взглянула на него. Густая, вечнозеленая хвоя елей скрывала их от взоров прохожих, отдаленный грохот экипажей слабо доносился с соседних улиц в этот уединенный уголок, залитый ярким солнечным светом. На повороте дорожки играл в песке ребенок.

Вполголоса, самым задушевным тоном она спросила:

— Вы считаете меня виновной?

Он слегка вздрогнул и пристально взглянул ей в глаза.

— Да, — ответил он с волнением, так же понизив голос.

Она не выпускала его руки из своей и только крепче сжала ее. Она помолчала, чувствуя, что ее волнение передалось ему:

— Вы ошибаетесь: я невиновна…

Она сказала это не для того, чтобы его убедить, а чтобы предупредить его, что в глазах всех посторонних должна считаться невинною. Это было признание: но она отрицала свою вину, потому что хотела слыть невиновной, несмотря ни на что и всегда.

— Я невиновна. Мне было бы очень тяжело думать, что вы считаете меня виновной.

Северина радовалась, что Жак по-прежнему пристально и задушевно смотрит ей прямо в глаза. Конечно, она сознавала, что отдавала себя Жаку целиком, и если он впоследствии вздумает от нее потребовать выполнения обязательства, которое она теперь на себя приняла, она не сможет ему отказать. Но теперь между ними установилась неразрывная связь, теперь она знала, что Жак ни в коем случае ее не выдаст. Он принадлежит ей точно так же, как она принадлежит ему. Их соединило признание.

— Вы больше не станете огорчать меня? Вы мне верите?

— Да, я вам верю! — отвечал он, улыбаясь.

К чему стал бы он теперь мучить ее и заставлять рассказывать все подробности этого страшного дела? Когда-нибудь она сама все расскажет, если захочет. Она хотела успокоить себя и призналась ему во всем, ничего не сказав. Жак был глубоко тронут ее поступком, он видел в ее признании выражение беспредельной нежности. Она была так доверчива, так кротка, со своими милыми глазками цвета незабудки, так женственна! Она вся отдавалась мужчине, была готова вынести от него все, лишь бы быть счастливой. Жак был восхищен, что может держать ее руки в своих, смотреть ей в глаза, не чувствуя той страшной, роковой дрожи, которая пробегала по его телу всякий раз, как он касался других женщин. Всегда при этом он испытывал жажду крови, отвратительную жажду убийства. Неужели он сможет любить Северину без желания ее убить!

— Вы ведь знаете, что я ваш друг и что вам нечего меня опасаться, — прошептал он ей на ухо. — Я ничего не желаю знать, пусть будет так, как вы хотите. Понимаете? Располагайте мною целиком.

Он придвинулся к ней так близко, что почти касался ее лица и чувствовал ее теплое дыхание. Еще сегодня утром он ни за что не решился бы на это из страха мучительного припадка. А сейчас он испытывал лишь легкий трепет и блаженное чувство усталости, какое бывает обыкновенно при выздоровлении от тяжкой болезни. Он знал, что Северина убила, и это отличало ее от других женщин, она как будто выросла в его глазах. Быть может, она была не только сообщницей, но и сама нанесла удар. Он был теперь вполне убежден, что Северина сама убила Гранморена, хотя доказательств у него не было никаких. Она стала для него как бы святыней, выше всяких суждений, он боялся осознать до конца, что желает ее.

Теперь оба весело беседовали, как случайно встретившаяся парочка, у которой только пробуждается любовь.

— Дайте мне вашу руку, я ее согрею.

— Нет, здесь неудобно, нас могут увидеть.

— Кто же может нас увидеть? Мы здесь одни… И что же тут дурного… Ничего с вами не случится!..

— Надеюсь…

Северина весело смеялась, радуясь своему спасению. Она не любила Жака, по крайней мере, она была в этом уверена, и если связала себя с ним некоторыми обязательствами, то помышляла уже о том, как бы избежать расплаты. Он казался таким скромным и податливым молодым человеком. Очевидно, он не будет ее мучить, и все уладится как нельзя лучше.

— Ну вот, мы с вами теперь приятели, и никому, не исключая моего мужа, никакого дела до этого быть не может… Ну, а теперь оставьте мою руку и не смотрите больше на меня так, а то, пожалуй, у вас глаза заболят.

Но он не выпускал ее тонких пальцев из своих рук и едва слышно, прерывающимся голосом проговорил:

— Вы ведь знаете, что я вас люблю…

Она поспешно выдернула у него свою руку и вскочила со скамьи:

— Это еще что за глупости! Ведите себя пристойно. Видите, сюда идут!..

Мимо них проплыла кормилица со спящим ребенком на руках, торопливой походкой прошла девушка. Солнце садилось, утопая в лиловой дымке, лучи его, скользнув по лужайкам, рассыпались золотистою пылью на зеленых вершинах елей. Отдаленный стук экипажей вдруг на время затих. На соседней колокольне пробило пять.

— Боже мой, — вскричала Северина, — уже пять часов, мне надо идти на улицу Роше!..

Радость ее мгновенно погасла, ее снова охватила тоска неизвестности. Что ожидало ее там, на улице Роше? Ведь опасность для нее все еще не миновала! Она страшно побледнела, губы у нее задрожали.

— Ведь вы хотели повидаться с начальником депо? — сказал Жак, встав со скамьи и беря Северину под руку.

— Что ж делать, придется зайти к нему как-нибудь в другой раз… Знаете что, друг мой, вы мне теперь больше не нужны… Я должна поскорее уйти. И благодарю еще раз, благодарю от всей души!..

Она пожала ему обе руки и воскликнула:

— До скорого свидания в поезде!..

— До скорого свидания.

Северина исчезла за деревьями сквера, а Жак медленно направился к улице Кардине.

У Ками-Ламотта только что был длинный разговор с начальником эксплуатации Западной железной дороги. Вызванный под предлогом другого дела, начальник эксплуатации в конце концов признался, насколько неприятно было железнодорожному обществу гранмореновское дело. Во-первых, появились жалобы в газетах по поводу недостаточной безопасности пассажиров в вагонах первого класса. Кроме того, общество было чрезвычайно недовольно тем, что почти весь его личный состав оказывался так или иначе привлеченным к следствию. Многие из служащих были заподозрены, а Рубо настолько сильно скомпрометирован, что его могли арестовать с часу на час. Наконец слухи о безнравственности бывшего председателя окружного суда, состоявшего членом правления Западной железной дороги, как будто набрасывали тень и на все правление в полном его составе. Таким образом, преступление, приписываемое ничтожному помощнику начальника станции, — какая-то двусмысленная, непристойная и грязная история, — расшатывало снизу доверху весь сложный механизм железнодорожной администрации. В сущности, сотрясение это передавалось значительно дальше, вплоть до министерства, и, усиливая политическое напряжение, угрожало государству. Действительно, время теперь было самое критическое: государственному и общественному организму грозило разрушение, и всякое лихорадочное возбуждение только ускоряло этот процесс распада. Поэтому, узнав от своего собеседника, что сегодня утром правление железной дороги решило уволить Рубо со службы, Ками-Ламотт энергично протестовал против этой меры. Нет, ни под каким видом! Это было бы чрезвычайно неосторожно и вызвало бы в печати колоссальный скандал, в особенности, если бы оппозиции вздумашось выставить Рубо жертвою его политических убеждений. Тогда.все снова затрещало бы снизу доверху, и, бэг знает, до каких неприятных для всех разоблачений можно было бы дойти. Скандал и без того тянулся уже слишком долго. Необходимо замять его как можно скорее. Начальник эксплуатации, совершенно убежденный этими доводами, обязался оставить Рубо в должности и даже не переводить его из Гавра на какую-либо другую станцию. Это явится новым Доказательством, что железнодорожное общество совершенно непричастно к злополучному делу, которое во всяком случае теперь будет сдано в архив.

Когда Северина, запыхавшаяся, с бьющимся сердцем, явилась в строгий кабинет на улице Роше, Ками-Ламотт молча посмотрел на нее, заинтересованный чрезвычайными усилиями, которые она делала, чтобы казаться спокойной. Положительно эта слабая и хрупкая на вид преступница, с нежными голубыми глазками, была ему очень симпатична.

— Ну-с, сударыня…

Он остановился, чтобы еще в течение нескольких секунд насладиться ее страхом.

Но Северина смотрела на него с таким огромным напряжением, что он почувствовал, как тешится она страстным желанием узнать наконец свою судьбу, и сжалился над нею.

— Ну-с, сударыня, я виделся с начальником эксплуатации вашей дороги и добился, чтобы вашего мужа не увольняли. Дело совершенно улажено.

Охватившая ее радость была настолько сильна, что она едва устояла на ногах. Глаза ее наполнились слезами, она не могла вымолвить ни слова, только улыбалась. Ками-Ламотт повторил, подчеркивая значение сказанного:

— Дело улажено… Вы можете спокойно вернуться в Гавр.

Она прекрасно его поняла. Он хотел сказать, что их не арестуют, что их пощадили. Не только муж ее по-прежнему оставался на службе, но и вся страшная драма была забыта, похоронена. Как прелестная кошечка, которая в благодарность за подачку ластится к своему хозяину, она в невольном порыве прильнула к его рукам, поцеловала их, прижала к своим щекам. На этот раз он не отнимал рук, он сам был чрезвычайно взволнован этой нежной, чарующей благодарностью.

— Советую вам, однако, не забывать этой истории и вести себя на будущее время как следует, — проговорил Ками-Ламотт, снова стараясь казаться суровым.

— Разве вы можете в этом сомневаться, сударь? Однако он хотел держать Северину и ее мужа в своей власти, а потому намекнул на письмо.

— Помните, что дело остается у нас в архиве и что при малейшем поводе с вашей стороны оно может быть начато снова. В особенности посоветуйте вашему мужу не заниматься больше политикой! В этом случае мы отнесемся к нему с неумолимой строгостью. Я знаю, что он уже успел себя скомпрометировать и самым бестактным образом повздорить с супрефектом; наконец он слывет республиканцем, это ни на что не похоже… Пусть же он ведет себя благоразумно, или мы его устраним, вот и все.

Теперь Северине хотелось как можно скорее уйти, чтобы дать волю душившей ее радости.

— Мы будем вам повиноваться, сударь, во всем. Вы можете располагать мною всегда и везде, вам стоит только приказать…

Он снова улыбнулся своею усталой, несколько презрительной улыбкой человека, давно уже убедившегося в суете всего земного.

— Я не стану злоупотреблять вашей благодарностью, сударыня. Я теперь ничем более не злоупотребляю, — ответил он.

Он сам отворил ей дверь кабинета. На площадке она дважды обернулась к нему, лицо ее сияло счастьем и благодарностью.

Очутившись на улице Роше, Северина пустилась чуть не бегом. Лишь через несколько минут она заметила, что идет совсем не в ту сторону. Она повернула назад, ни с того ни с сего перебежала через улицу, рискуя попасть под экипаж. Она положительно нуждалась в движении, ей хотелось кричать, жестикулировать. Впрочем, она уже поняла, почему пощадили ее мужа, и поймала себя на мысли:

«Черт возьми! Они, видно, и сами боятся. Нам нечего опасаться, что станут раскапывать это дело. Глупо было мучить себя по-пустому… Это совершенно очевидно… Какое счастье, я спасена, действительно спасена на этот раз… Все равно, надо запугать мужа, чтобы он был впредь потише… Спасена, спасена, какое счастье!..»

Свернув на улицу Сен-Лазар, она увидела на часах в витрине магазина, что уже без двадцати минут шесть.

«У меня еще много времени, пообедаю-ка я хорошенько!..»

Выбрав самый роскошный ресторан, как раз напротив вокзала, она уселась там одна за маленький белый столик у большого зеркального окна; ей нравилось наблюдать оживленное движение на улице. Она заказала себе тонкий обед: устрицы, камбалу и жареного цыпленка, — ей хотелось вознаградить себя за скверный завтрак. Ела она с жадностью, хлеб показался ей очень вкусным, на сладкое она заказала блинчики с кремом. Выпив чашку кофе, она поспешила на вокзал, так как до отхода курьерского поезда оставалось всего лишь несколько минут.

Расставшись с Севериной, Жак прежде всего зашел домой переодеться, а затем тотчас же отправился в депо, хотя обыкновенно являлся туда лишь за полчаса до выхода своего паровоза. Перед рейсом паровоз осматривал Пекэ; Жак вполне полагался на него, хотя кочегар был почти постоянно пьян. Но на этот раз Жак испытывал такое радостное волнение, что у него появилось бессознательное желание особенно внимательно и добросовестно осмотреть паровоз: он хотел убедиться сам в исправности всех частей машины; утром, на пути из Гавра, ему показалось, что паровоз расходовал необычайно много топлива.

В обширном крытом депо, почерневшем от угля, освещенном большими запылившимися окнами, среди других локомотивов стоял и паровоз Жака, выдвинутый уже на выходные рельсы, так как должен был выйти первым. Кочегар из депо только что набросал в топку свежего угля, и раскаленные мелкие угольки падали в угольную яму. Это был один из паровозов большой скорости, двухосный, изящный, несмотря на свои грандиозные размеры, на больших легких колесах, со стальными спицами, с широкой передней частью и длинным, мощным котлом; он воплощал в себе закономерность и точность, идеал красоты для этих созданий из металла, соединяющих в себе уверенность и силу. Как и другие паровозы Западного общества, эта машина, кроме своего номера, имела также имя — «Лизон» — по названию одной из станций в Котентенском округе. Жак, чувствуя нежную привязанность к машине, называл ее как женщину, Лизон.

Он и любил свою Лизон, как женщину; ведь он четыре года водил ее. Ему случалось водить и другие машины, между которыми встречались послушные и непокорные, трудолюбивые и ленивые. Он знал, что у каждой был свой особый, своеобразный характер и что некоторые немногого стоили, как это говорят о женщинах. Он полюбил свою Лизон именно потому, что она обладала редкими качествами прекрасной женщины. Она была кротка и послушна, легко трогалась с места и шла чрезвычайно ровно и спокойно благодаря своей прекрасной способности к парообразованию. Утверждали, будто ее послушание и легкость хода зависели от хорошего состояния бандажей и тщательной выверки золотников. Точно так же обильное парообразование при сравнительно небольшой трате топлива объяснялось доброкачественностью медных кипятильников и хорошим устройством котла. Но Жак знал, что у его Лизон, кроме всего этого, имелось еще нечто совершенно особенное. Другие паровозы, подстроенные точно таким же образом и собранные с такою же тщательностью, не обладали все же достоинствами Лизон. У каждой из этих машин была своя душа, нечто таинственное, приобретенное машиной при выделке и сборке, усвоенное металлическими частями при ковке и пригонке. Поэтому каждый паровоз имел свою индивидуальность, жил своей собственной жизнью.

И Жак любил Лизон, он был признателен ей; она легко брала с места и быстро останавливалась, как хорошо выезженная лошадь. Он любил ее за то, что благодаря экономии в топливе зарабатывал на ней порядочную прибавку к жалованью. Она так хорошо держала пар, что угля расходовала действительно мало. Ее можно было упрекнуть только в том, что она требовала слишком много смазки. Особенно паровые цилиндры поглощали несоразмерно громадное количество масла, точно Лизон страдала неутолимой жаждой, чем-то вроде запоя. Тщетно старался Жак отучить ее от непомерного пристрастия к маслу — она начинала пыхтеть и задыхаться, — уж, видно, такой у нее был темперамент. Жак вынужден был снисходительно отнестись к невоздержанности Лизон, подобно тому, как закрывают глаза на недостатки людей, преисполненных многочисленных достоинств. Иногда только он позволял себе, сообща с кочегаром, подшучивать над своей Лизон, говоря, что она похожа на других красоток и любит, чтобы ее умасливали.

Пока разгорался уголь в топке и возрастало давление пара, Жак осматривал машину кругом, тщательно исследуя каждую отдельную часть; ему хотелось узнать, отчего утром Лизон поглотила еще больше масла, чем обыкновенно. Но все было в полной исправности. Лизон блестела всеми своими полированными частями, и ее чистота и свежесть свидетельствовали о нежной заботливости машиниста; Жак без конца чистил и обтирал Лизон, особенно по прибытии в депо, подобно тому, как в конюшне обтирают лошадей после длинного утомительного перегона. Пока Лизон еще не остыла, Жак долго тер ее, счищал с нее все пятнышки. Он всегда старался сохранить у нее равномерный ход, тщательно избегал толчков и лишних задержек в пути, заставляющих впоследствии наверстывать потерянное время усилением скорости. Жак и Лизон уживались поэтому как нельзя лучше. В продолжение четырех лет он ни разу не жаловался на нее в депо, где имелась особая книга, куда машинисты записывают свои требования о починках, — плохие машинисты, лентяи или пьяницы, у которых постоянно были какие-то раздоры с их машинами. Но сегодня непомерная жадность Лизон к смазочному маслу приводила его положительно в негодование. Кроме того, он испытывал впервые какое-то неопределенное, неясное опасение, нечто вроде недоверия к Лизон. Он как будто сомневался в ней и хотел убедиться, что она не будет плохо вести себя в дороге. Пекэ еще не приходил, и Жак задал ему головомойку, когда тот наконец явился порядком навеселе после завтрака с приятелем. Обыкновенно машинист и кочегар прекрасно ладили друг с другом: они сжились, разъезжая постоянно только вдвоем из конца в конец железнодорожной линии. Их объединяли одинаковый труд и одни и те же опасности. Хотя машинист был лет на десять моложе, он отечески относился к своему кочегару, прикрывал перед начальством его недостатки, позволял ему поспать часок, когда тот был чересчур уж пьян, и Пекэ платил Жаку за эту снисходительность настоящей собачьей преданностью. К тому же Пекэ был прекрасным работником, знавшим до тонкости свое дело, и на него можно было положиться, когда он не был пьян. Пекэ тоже любил Лизон и этого было вполне достаточно, чтобы между ними установились наилучшие отношения. Машинист, кочегар и Лизон жили очень дружно втроем и никогда не ссорились. Пекэ, изумленный необычайной строгостью Жака, взглянул на него с еще большим недоумением, когда услышал, что тот ворчит на свою машину.

— За что же это? Да ведь она у нас просто чудо!

— Нет, я, признаться, не очень-то спокоен, — сказал Жак.

Все части механизма были в отличном состоянии, но Жак покачивал головой. Он повернул рукоятки кранов, удостоверился, что предохранительный клапан действует исправно. Взобравшись на смотровую площадку, он сам наполнил масленки для смазывания цилиндров, в то время как кочегар вытирал паровой колпак, где показались легкие следы ржавчины. Все было вполне исправно, и Жаку следовало бы, по-видимому, успокоиться. Но дело в том, что в сердце Жака Лизон была уже не одна. Там зарождалась новая любовь — к нежной, хрупкой женщине, которую он мысленно видел возле себя на скамье в сквере. Она была такая кроткая, слабая, так нуждалась в любви и защите. Случалось, что поезд, который вел Жак, по независящим обстоятельствам иной раз опаздывал, тогда он пускал свою машину с бешеной скоростью — восемьдесят километров в час, но ему и в голову не приходило беспокоиться об опасностях, которым подвергались при этом пассажиры. А теперь одна мысль о том, что он должен отвезти в Гавр эту женщину, которую еще сегодня он почти ненавидел, наполняла его беспокойством и страхом: он боялся какого-нибудь несчастного случая и представлял себе Северину, раненной по его вине и умирающей в его объятиях. Любовь налагала на него новые обязанности. Лизон, которая так и осталась на подозрении, должна была вести себя как следует, если хотела сохранить за собой репутацию безукоризненно хорошей машины.

Пробило шесть часов. Жак и Пекэ взобрались на железный мостик, соединяющий тендер с паровозом. По знаку машиниста кочегар открыл отводной кран, и клубы белого пара наполнили темное паровозное депо. Повинуясь рукоятке регулятора, которую медленно поворачивал машинист, Лизон тронулась, вышла из паровозного депо и подала сигнал свистком, требуя себе дорогу. Она могла бы сейчас же войти в Батиньольский туннель, но у Европейского моста ей пришлось немного обождать, и только в назначенный час стрелочник направил Лизон к курьерскому составу, отходившему в половине седьмого, к которому двое станционных рабочих крепко прицепили ее. Время отхода поезда приближалось. Оставалось всего только пять минут, и Жак удивлялся, что не видит Северину в толпе пассажиров. Он был вполне уверен, что, прежде чем сесть в вагон, она подойдет на минутку к нему. Наконец она появилась на дебаркадере; боясь опоздать, она почти бежала. Пробежав вдоль поезда, она остановилась возле паровоза, ее оживленное лицо сияло радостью.

Она поднялась на цыпочки и, весело смеясь, сказала Жаку:

— Не беспокойтесь, я здесь…

Он также рассмеялся, радуясь, что она пришла.

— Ладно, ладно! Все идет отлично, — сказал он.

Северина поднялась еще выше на цыпочки и продолжала, понизив голос:

— Друг мой, я довольна, так довольна… Мне очень повезло. Все, чего я желала, исполнилось…

Он как нельзя лучше понял, что она хотела этим сказать, и тоже почувствовал себя счастливым. Убегая, она обернулась к Жаку и шутя добавила:

— Смотрите же, не переломайте мне костей… Он весело возразил: — Не бойтесь, останетесь целы…

Дверцы вагонов уже захлопывались, Северина едва успела вскочить. Жак по сигналу обер-кондуктора дал свисток и открыл регулятор. Поезд тронулся. Он уходил в тот же час, что и роковой февральский поезд, среди той же суеты на вокзале, среди того же шума и клубов дыма. Но теперь было еще светло, сумерки еще не спустились. Северина смотрела в окно.

Стоя на паровозе с правой стороны, Жак, тепло одетый в суконные шаровары и куртку, в очках с суконными наглазниками, завязанных на затылке под фуражкой, не отрывал теперь глаз от пути, ежеминутно высовываясь из своей стеклянной будки, и даже не замечал, как сильно встряхивает его паровоз. Он положил правую руку на ручку регулятора, как кормчий кладет руку на рулевое колесо; незаметным и беспрерывным движением он управлял регулятором, то сдерживая, то увеличивая скорость хода, а левой рукой беспрестанно дергал стержень свистка, так как выход из Парижа очень труден и полон препятствий.

Жак подавал сигнальные свистки на переездах, на станциях, у туннелей, на крутых поворотах. Завидев издали в сумерках красный сигнал, он продолжительным свистком потребовал себе путь и промчался мимо, как молния. Изредка он взглядывал на манометр, повертывая маховичок инжектора каждый раз, когда давление паров доходило до десяти килограммов. Жак, не отрываясь, смотрел на путь, все вперед, следил за малейшими его особенностями с таким сосредоточенным вниманием, что ничего другого не видел, не чувствовал даже бурного ветра, который дул ему прямо в лицо. Стрелка манометра снизилась, и Жак, подняв крюк, открыл дверцу топки. Пекэ, привыкший понимать все движения машиниста, тотчас же разбил молотом уголь и разбросал его лопатой ровным слоем во всю ширину решетки. Сильный жар из топки обжигал им ноги, но когда дверцы захлопнулись, их опять охватил леденящий ветер. Наступала ночь. Жак удвоил свое внимание. Редко бывала Лизон до такой степени послушной; она была в его власти, он управлял ею, как неограниченный владыка, но по-прежнему строго следил за ней, как за укрощенным зверем, которого все же следует остерегаться. Там, позади, в быстро мчавшемся поезде была стройная, грациозная женщина с нежной улыбкой, она доверялась ему. Это вызывало у него легкую дрожь, он крепче сжимал маховик регулятора и напряженно всматривался в сгущавшийся мрак — не покажутся ли где красные огни. Миновав разветвления путей у Аньера и Коломба, Жак вздохнул свободнее. Оттуда до Манта дорога была ровная, поезд шел легко и покойно. За Мантом Жак разогнал Лизон: она должна была взять довольно большой подъем, примерно в два километра, а потом, не замедляя хода, погнал ее под уклон в Рольбуазский туннель, длиной в два с половиной километра, которые она прошла в какие-нибудь три минуты. Впереди оставался Рульский туннель близ Гальона, а затем следовала Соттевильская станция — очень трудный участок вследствие запутанности скрещивающихся там путей, которые постоянно загромождены маневрирующими поездами и паровозами. Напряжение Жака дошло до последнего предела, он был весь глаза и руки. Лизон, свистя и выбрасывая клубы дыма, промчалась на всех парах через Соттевиль и остановилась только в Руане; оттуда она вышла уже несколько успокоенная и, замедлив ход, стала взбираться на подъем, идущий оттуда до Малонэ.

Взошла луна; в ее ярком белом сиянии Жак мог различить каждый кустик, даже камни на дороге, мелькавшие перед его глазами. Когда при выходе из Малоненского туннеля, встревоженный тенью от большого дерева, падавшей на дорогу, он взглянул направо, он узнал уединенное место, поросшее кустарником, откуда видел сцену убийства. Мимо него проносилась бесконечная цепь холмов с темными пятнами рощ — пустынные, дикие, безотрадные места. Потом мелькнул в стороне, в неподвижном серебристом свете луны, заброшенный дом в Круа-де-Мофра, наводивший невыразимое уныние постоянно запертыми ставнями. Сам не зная, почему, Жак почувствовал, что сердце у него сжалось особенно болезненно, точно предчувствуя несчастье.

Но он уже мчался дальше. Вот домик железнодорожного сторожа, у шлагбаума стоит Флора. Теперь в каждую свою поездку он видел ее здесь, она, очевидно, ждала его, подстерегала. Флора стояла неподвижно и только повернула голову, провожая его взглядом, когда он пронесся мимо, словно на крыльях бури. Высокая фигура девушки вырезывалась черным силуэтом в сиянии лунной ночи, а ее золотистые волосы искрились в бледном золоте лунных лучей.

Жак разогнал Лизон, чтобы взобраться на Моттевильский подъем, дал ей слегка передохнуть на Больбекском плато, а потом пустил вниз от Сен-Ромена до Гарфлера по самому крутому уклону на всей линии. Паровозы обыкновенно мчатся эти три мили бешеным галопом, как лошади, почуявшие конюшню. Жак был совершенно разбит, когда Лизон остановилась наконец у дебаркадера в Гавре. И в царившей кругом обычной вокзальной сутолоке Жак увидел Северину; прежде чем подняться к себе, она подбежала к нему и сказала своим веселым, нежным голоском:

— Благодарю вас! Завтра увидимся.