Глава I
1812-й год. — Чувства Русских при известии о нашествии. — Первая победа Витгенштейна. — Манифест об Ополчении. — Составлена С. Петербургского Ополчения — Обучение его в 5-ть дней. — 30-е Августа и Бородинская битва. — Освящение знамени. — Выступление — ИМПЕРАТОР АЛЕКСАНДР во время молебствия при отправлении. — и первые переходы. — Дневка. — Случай чрезвычайной усталости. — Сон на ходьбе. — Феофидова пустынь. — Известие о взятии Москвы. — Чувства наши при семь известии. — Великие Луки. — Двухдневный растаг. — Прием жителей. — бескорыстие купцов. — Невель. — Краснополье. — Пикет и Рунд. — Происшествие. — ужасный ночлег. — Разлив озера. — Утро. — Пикет. — Приказ о выступление — Всеобщая радость. — Ночлег у Юревичей. — Приготовления к сражению. — 6-е Октября. — Полоцкая битва. — Раненая лошадь. — Первые ядра. — Первая атака и ретирада. — Вторая — на штыки. — Кирпичные шанцы. — Взятие их. — Третья атака. — Баварцы прорываются на штыках. — Раненые офицеры. — истребление Баварцев. — Стрелки. — Мы прорываемся до батареи. — Отступаем. — Большая кавалерийская атака. — Наше безвременное участие. — Атака против нас. — Отчаянный бои. — Все изрублены. — Падение и сон. — Пробуждение. — Место перевязки. — Два доктора. — Операции. — Спасение ноги. — Ужин. — Каша с сальною свечою. — Утро 7-го. — Отправление в Юревичи. — Вечерь. — Пожарь. — Известие о взятии Полоцка.
1812-й год Какое волшебное слово! Какие великие воспоминания! — 24 года прошли с незабвенной этой эпохи, а исполинские события все еще представляются воображению нашему как сон вчерашней ночи, который все еще мечтается нам со всею живостью, со всею силою, — которого малейшие подробности мы стараемся припомнить себе, — и отыскав их в нашей памяти, с наслаждением спешим рассказать нашему семейству, нашим знакомым. Четверть столетия протекло с тех пор; едва половина нынешнего поколения принимала деятельное участие в этой величественной драме; остальные исчезли со сцены — и только изредка повторяются имена их в кругу друзей и родных. Пройдет еще четверть столетия— и может быть ни одного уже из действующих лиц не останется на земле. Зато память о делах их будет прочнее многих памятников, воздвигаемых суетностью человеческой.
Рассказ самого незначительного сотоварища[1] великих действователей того времени, конечно не может быть занимательным, ни в историческом, ни в военном, ни даже в литературном отношении, — но для наблюдателя он может служить изображением великого духа той эпохи, одушевлявшего Россию во всех концах, во всех сословиях;—а для устаревшего соучастника в ратном деле, этот рассказ освежит и омолодит все былое, все славное, все молодецкое. И если молодой ус расцветающего воина поднимется с сожалительною улыбкою при заглавных словах: Прапорщик и ополчение — поседелый ветеран верно с искренним удовольствием прочтет несколько страниц, напоминающих ему знаменитые имена Витгенштейна, Кляссиц, Полоцка и Березины.
Как ранний и прилежный ученик я уже на 16 летнем возрасте окончил учебный курс, и с важным для меня званием (студента 14 го класса) вступил в гражданскую службу. — Кто в молодости не мечтал о красоте военного мундира, о прелестях походной жизни и о славе бранных подвигов? — Что же? — К стыду своему должен сознаться, что мне и на ум тогда не приходили подобные мечты. — Пристрастившись к поэзии и астрономии, я во сне и наяву видел только эллипсисы комет и торжественные оды, населял в жару юношеской мечтательности все видимые миры, всю огромность мироздания, жителями разнообразных Форм, свойств и долговечности — и вместе с тем потел над 4-х стопными ямбами; воображал, что буду вторым Невтоном и Державиным, — и теперь чрез 25 лет с горьким, но смиренным самосознанием вижу, что ни та, ни другая страсть не принесли мне ни пользы, ни известности, — и что подобно миллионам мечтателей остался в очень тесной сфере посредственности и незначительности.
Не прошло еще и полгода со вступления моего в службу, как вдруг известие о нашествии в пределы России, всей Европы, предводимой Наполеоном, подобно электрической струи, разлилось по всем концам и заставило вздрогнуть сердца Русские. — Знаменитый рескрипт Графу Салтыкову, приказ по армиям, воззвание к Москве и манифест о защите отечества, произвели такое действие, возродили такие порывы любви к отечеству, что никакое перо не в состоянии описать их. — Одни очевидцы помнят эти великие, эти святые дни, когда и жизнь и имущество почитались не собственною принадлежностью, но достоянием отчизны, оскорбленной дерзким нашествием иноплеменных, — Как сладко вспомнить это время всеобщего восторга! Теперь подобные порывы, близкие к исступлению, подверглись бы порицанию, а может быть и насмешкам[2]; тогда они никого не удивляли, потому что все чувствовали одинаково. На улицах, во всех обществах, в кругу семейном, не было других разговоров кроме народной войны. Умолкли все городские сплетни, ссоры, взаимные ненависти: — любовь к отечеству помирила всех. По целым дням стоял народ на улицах и площадях, с жадностью ожидая курьеров из армии; всякая реляция была пожираема, тысячу раз перечитана, затвержена, — имена героев оглашались тысячью голосами. — Первая победа сделала Графа Витгенштейна любимцем Русского народа. Невозможно описать восторга, произведенного известием о битве под Кляссицами. — С той минуты все ежедневно требовали реляций от Графа Витгенштейна имя его было предметом всеобщего обожания. — И действительно судьба поставила его в самое выгодное положение. Когда главная Армия ежедневно отступала, он один успел отразить неприятеля, один стал твердою грудью и не пустил его дальше Двины. Эта стойкость, составляющая главный характер Русского народа, была всем прямо по сердцу и ценилась в эту минуту как величайшее достоинство Генерала.
В это время явился манифест о составлении Ополчения. Все взволновалось, все бросилось к оружию. Государь потребовал по четыре души со ста,—С. Петербургское Дворянство объявило, что дает по десяти и снабжает их оружием, провиантом и жалованьем на первые месяцы. Все губернии с восторгом последовали этому благородному примеру. Отовсюду стекались толпы воинов, составлялись дружины. — Начальником С. Петербургского ополчения выбран знаменитый Граф Кутузов — и может быть этот самый выбор, как глас народа к доверенному от него полководцу, указал мудрому этому герою будущее его поприще, ознаменованное спасением России.
Против новой Голландии в доме Барона Раля, открылись заседания Комитета ополчения. — Все являлись туда с просьбами о принятии их в ряды этого воинства. В числе толпы желающих был и я, — с великолепным своим званием 14-го класса, — и с пылким воображением 16-ти летнего юноши, который шел с твердою уверенностью, что он поймает самого Наполеона. За всеми гражданскими чиновниками оставлены были занимаемые ими места до возвращения и производство получаемого ими жалованья. Как ни выгодны были подобные условия, но я смело могу уверить, что никто не руководствовался корыстью. Я же верно всех менее, — потому что получал тогда (виноват!) 150 руб. в год. — Нам дали на обмундировку полугодовое жалованье (сто восемьдесят руб.) — и (вообразите себе восторг мой!) через несколько дней я явился в публику с золотыми эполетами и в шляпе с султаном. — Тогда все кипело какою-то быстротою в действиях, в словах, во всех поступках. Кто бы теперь поверил, что 14 тысяч человек, только что оторванных от сохи и не имевших никакого понятия о военной службе, обучены были всем приемам экзерциции в пять дней! — Может быть скажут: ну, да так уж и знали Нет! клянусь, что не только все маршировали скорым шагом очень ровно, — (церемониальный отложен до удобнейшего времени), — не только ровно делали все ружейные приемы и стреляли по команде, и без команды, — но даже строили колонны по разным взводам и каре. — И все это в пять дней, или лучше сказать в пять суток, потому что в длинные летние дни мы и по ночам почти не сходили с Измайловского плац-парада. — Комендант Г. Башуцкий был нашим учителем; — быстрые успехи учения превзошли все ожидания. — Только с Русским народом можно сделать такие чудеса.
30-го Августа в Александров день весь Петербург был взволнован известием о Бородинской битве. В тогдашних обстоятельствах должно было ее счесть за большую победу, — и всеобщий восторг доходил до исступления. — Одно только показалось нам очень обидно. Все знакомые, встречавшиеся в тот день, говорили нам ополченным: «не надо вас больше! не надо! после Бородина Французы убегут из России!» Как ни радостна была мысль о таком скором освобождении отечества, но самолюбию нашему было очень больно: скинуть блестящий мундир и воротиться к скромной канцелярской чернильнице, не вынув ни разу военной шпаги из ножен и не понюхав пороха. — Еще помню, как я в этот день явился в Невский монастырь к обедне и, хотя ожидали немедленного прибытия Императорской Фамилии, но меня беспрепятственно впустили в церковь. Какая торжественная привилегия золотым эполетам!
— Караульный Офицер заметил мне правда, что в такой день не ловко быть в сюртуке (а мундир у меня не поспел), — и что я напрасно завязал галстук бантиком спереди, — но в жару тогдашнего времени никто кроме него не обратил и внимания на меня. Одни знакомые восхищались моим нарядом. — Ввечеру давали на Малом театре первое представление новой драмы: всеобщее ополчение, и подобного успеха, подобного восторга верно никто не видал ни при одной пьесе.
На другой день, поучившись еще раз хорошенько всем церемониальным маневрам, мы 1-го Сентября отправились на Исакиевскую и Дворцовую площадь, Тут Митрополит, отслужив молебствие, освятил наше знамя[3], окропил нас святою водою, Государь Император объехал наши ряды, — и мы потом пошли мимо Него скорым шагом пополувзводно, оглашая воздух искренним и радостным: ура! — 3-го числа выступила уже первая половина ополчения в поход, — а 5-го и наша колонна. — Как памятен еще и теперь этот день! На обширном Семеновском плац-параде собрались мы. День был теплый и прекрасный. Стечение народа бесчисленное. Уже перестали тогда говорить, что нас не надо, потому что и после Бородино Русская армия продолжала отступать следственно наша вооруженная масса, которая на городской площади казалась очень сильною, имела вид довольно важный. — В 9-ть часов утра прибыл к нам и Государь в сопровождении Военного Министра и Английского Посла. — Сам Император скомандовал нам построиться в колонны и на молитву, сошел с лошади, подошел к Митрополиту, ожидавшему его с многочисленным духовенством, приложился ко кресту, и молебен начался. Когда же Протодьякон возгласил: паки и паки преклонша колена! — Государь, Духовенство и все колонны ополчения преклонили колена с теплою, сердечною мольбою за успех праведной брани. Когда молебен кончился, Митрополит произнес к воинам краткую речь, благословил их иконою Св. Александра Невского, вручил ее Генералу Бегичеву (командовавшему всею выступавшею в тот день колонною), — и все единогласно закричали, что рады умереть за Веру и Царя! — Тут Митрополит пошел по рядам воинов и окроплял их святою водою потом Государь Император, сев на лошадь, сам снова скомандовал на плечо и на марш — и все двинулись мимо его с беспрерывными криками; ура! Когда все взводы прошли мимо Государя, он снова обогнал их и пред передним сказал краткую, но сильную речь, которою изъявил всю свою уверенность и надежду на верность и мужество воинов. — Ура! не умолкало. — Все были в радостном исступлении. — Немногие только заметили, что Император в печальном расположены духа, и что даже во время коленопреклонения при молебне глаза Его омочены были слезами. — Из нас никто тогда еще не знал о бедствии, постигшем Россию. Один Государь и приближенные его знали это горестное событие, — но, чтоб не привести в безвременное уныние выступающие войска и народ, скрыли на одни сутки эту народную беду. — Москва была уже в руках неприятеля!
Мудрено ли же, что Государь, не предвидя, какое окончание будет иметь ужасная эта война, скорбел в душе как отец о участи миллионов детей своих, вверенных ему промыслом? Мудрено ли, что отправляя на брань последнюю горсть воинов, Он, преклоняя колено пред Всемогущим, проливал слезы о участи, постигшей тысячи жертв, павших и долженствующих еще пасть за спасение отчизны? Велики были те слезы Монарха; глубоки те высокие чувства, которые его одушевляли в эту минуту! Он видел всеобщий восторг готовности к самопожертвованию и вверял Провидению жребий народа, столь сильно любящего своего Государя. Провожаемые всем почти городом, вышли мы за Московскую заставу и, отдохнув на руке, ночевали на Пулковой. — Сколько новых предметов, сколько новых ощущений для каждого в этом первом походном ночлеге! Кто знал тогда, далеко ли он идет и придет ли когда-нибудь назад? Засыпая в углу крестьянской избы, всякий из нас посвятил минут 10-ть, на то, чтобы: подумать и помечтать о предстоящем поприще, которого окончания никто не предвидел. (Я говорю: 10-ть минут, потому что усталость верно каждому сомкнула глаза.)
На другой день ночлег и дневка были в Гатчине. Этот переход уже был довольно силен для новичков, которые до тех пор прогулявшись пешком на Крестовской, всегда воображали, что очень далеко сходили. — Тут в первый раз отроду привелось провести две ночи в дымной избе чухонца. В последствии времени часто случалось пользоваться этим же удовольствием, особливо в Литве, но для первого раза очень неприятно было: лежать на лавке и не сметь подняться к верху, чтоб не очутиться в дымной, удушающей атмосфере; проливной же дождь мешал выйти из избы.
Первый переход из Гатчины был самый жестокий для той дружины, в которой я находился (14-я). — Так как всякий день невозможно было поместить всю колонну на ночлег по большой дороге, то иным доставалось верст по 5 идти в сторону, — и от этого на другой день выходило иногда на 10-ть верст больше против счастливейших дружин. — Точно то же было и с этим переходом. Дымная моя Гатчинская изба была в 5-ти верстах от большой дороги, общий переходе к следующему ночлегу быль в 32 версты, нам же приходилось еще 5-ть верст своротя с большой дороги, следственно уже 42. Одно же небольшое приключение заставило меня сделать гораздо более. Обеденный привал продолжался обыкновенно два часа. Соскучась дожидаться так долго, мне вздумалось с одним товарищем отправиться вперед, рассчитывая, что я часом ранее приду на ночлег и успею прежде других отдохнуть. Дорогою присоединились мы к другой дружине, уже выступившей с привала, нашли знакомых— и в очень приятных разговорах о будущих наших подвигах, прошли до самого вечера. Тут стали уже на дороге попадаться квартирьеры разных дружин, — и я у первого же расспросил о ночлеге нашем. Узнав и затвердив название деревни (Подгорье) я с бодростью пошагал вперед. Начинало смеркаться. Товарищ мой стал крепко уставать. Я все еще храбрился — и от души смеялся одной его выдумке, а именно: она полагал, что надобно только чаще отдыхать, чтоб истребить всякую усталость, и потому почти бегом уходил от меня 1/4 версты вперед, садился и дожидался, покуда я, идя ровным шагом, догоню его. — Вскоре оказалось что расчет его неверен и что он не в состоянии идти далее. Проходя в это время чрез одну деревню, в которой уже одна дружина остановилась на ночлег, он нашел тут одного знакомого и решился ночевать у него, а меня просил уведомить об этом нашего ротного Начальника. — Таким образом я уже пошел один, — и ночью, поминутно спрашивая: далеко ли та деревня, которую мне назвал первый попавшийся квартирьер? Еще две версты сказали мне — и я, собрав последнюю бодрость и силы, пустился скорым шагом. Далеко ли две версты? — Вот я и пришел! — Что же? Какое грустное известие поразило меня? — Я действительно пришел в Подгорье, — но это было большое Подгорье и назначено для ночлега (кажется) 6-й дружине, а малое, где должны были мы ночевать, осталось позади и было 4 версты своротя с большой дороги. Тут я внутренне упал духом, — но подстрекаемый самолюбием, пустился тихим шагом назад. — Мало помалу силы мои ослабевали. Едва передвигая уже ноги, я рассчитывал, что уже прошел в тот день около 50-ти верст. Поминутно встречались мне отсталые, — я всех расспрашивал где и куда своротить мне с дороги? большая часть отвечали мне самым национальным образом: не могу знать, — и при всяком ответе шаги мои становились медленнее. Наконец увидал я какой-то поворот с большой дороги и у поворота стоял (о восторг!) наш урядник-квартиргер. Это придало мне бодрости — и я побрел с ним по мякинькой проселочной дороге. Вскоре однако почувствовал я, что бодрость умственная не заменяет ног. Силы мои решительно и совершенно истощились. Еще несколько минуть молчал я, удерживаемый чувством стыда, — но — наконец усталость все победила; — я сел на дороге и объявил уряднику, что не могу идти далее. Он уговаривал меня, уверял, что уж недалеко, показывал вдали мелькающие огни, — все напрасно, — я совершенно был не в состоянии двинуться с места. — Еще до сих пор помню это тягостное, непостижимое чувство. Несколько раз употреблял я всю силу воли своей, чтоб принудить себя встать, — и решительно не мог. С некоторым отчаянием растянулся я на траве и сказал уряднику, что он может идти в деревню, а что я останусь ночевать тут, где лежал. Урядник, побоявшись Капитана, не послушался меня, а решился подождать, пока я отдохну. С полчаса лежал я в расслаблении, наконец ночной холод стал пронимать меня, я начал для пробы пошевеливать ногами и с удовольствием почувствовал, что они несколько повинуются моей воле. С помощью урядника встал я на ноги, покачался с минуту на месте и тихо побрел, держась за руку своего проводника. — Кое-как добрался я наконец до обетованной деревни кое-как встащился на лесенку в Капитанскую избу, и увидав в углу постланную для нас солому, ринулся на нее, не сказав никому ни слова. Все осыпали меня допросами. Лежа, рассказал я им глупое мое происшествие и просил капитана поставить меня на рапорт больных, чтоб уж на другое утро ехать в обозе. — «Э, вздор, братец, сказал Капитан; заснешь, отдохнешь и поутру встанешь свежехонек!» — Я уверен был в невозможности им сказанного, но не имел уже сил противоречить ему. Отказавшись от всякого ужина, я через несколько минут захрапел.
Барабанный бой и голос Капитана разбудили меня на рассвете. Я вскочил и к изумлению своему почувствовал, что от вчерашней моей усталости не осталось во мне ни малейшего следа. Сила и бодрость опять возвратились. Одна лень потягивала мои руки и растворяла настежь мой рот, — но холодная вода вскоре прогнала и это, — и я по-прежнему пустился в поход. — Только пользуясь вчерашним уроком, я никогда уже более не уходил вперед, а смиренно следовал при своем взводе, досыпая на ходьбе до первого привала те часы, которые похищаемы были у меня ранним вставаньем. Не подумайте Господа читатели, что фраза: досыпая на ходьбе какая-нибудь риторическая фигура, или острота. Нет клянусь вам, что после сильного перехода, когда не успеешь хорошенько выспаться, встанешь рано, освежишься кое-как, чтобы выступить в поход, — то после, идучи в рядах своего взвода, поминутно засыпаешь на ходьбе, видишь сны, спотыкаешься, просыпаешься и вновь погружаешься в сон. — Спросите у Армейских Фронтовых офицеров. Это со многими бывало.
Вторая дневка была в Луге. — Примечательного ничего не случилось. Но зато третья очень памятна. — Это было у Феофиловой пустыни. Тут мы в первый раз услыхали о взятии Французами Москвы!! Напрасно стал бы я стараться передать читателю то ужасное впечатление, которое произвело над нами это известие. Чувство это невыразимо. — Совершенное уныние овладело нами. С каким-то грустным равнодушием, с какою-то безмолвною тоскою смотрели мы теперь на будущее. Нам казалось, что все уже погибло, что война не имеет уже другой цели, кроме последнего, отчаянного усилия умирающего, кроме конечного истребления остальных Русских. До этих пор мы мечтали о славных подвигах теперь вся перспектива нашего воображения ограничивалась смертью. — Окончились шумные наши беседы на ночлегах; молча сходились мы теперь друг с другом, молча пожимали друг у друга руки и покачав головами, молча отирали навернувшуюся на глазах слезу. Более всего боялись мы унизительного мира; смерть казалась нам гораздо предпочтительнее.
С этими-то тягостными чувствами продолжали мы поход. До Великих Лук ничего примечательного с нами не случилось. — Тут приказано было остаться на два дня, побывать всем в бане, исправить всю амуницию и приготовиться на долгую, бивачную жизнь. Тут в первый раз услыхали мы о Французских мародерах, от которых в Ильинскую пятницу почти весь город бежал. Тут нашли мы в жителях самый радушный, самый бескорыстный прием. Ни за что не хотели с нас денег брать. Мне нужно было купить несколько Фунтов сахару. — Купец отвесил и очень огорчился, когда я спросил: сколько ему следует? «Да за что ж, братец, я даром-то возьму у тебя?» — «За то, что вы наши защитники, наши спасите ли!» — «Да ведь если все твои защитники придут брать у тебя товар без денег, так у тебя ничего не останется.» — «Да ведь я, батюшка, не один в городе; нас много, — и мы до вашего прихода положили между собою не брать с вас ни за что денег. На мое счастье вы пожаловали — и я рад служить такою малостью вашему благородию!» — Я взял и поспешил домой, чтоб рассказать всем об этом патриотической бескорыстии целого города но мое известие было уже не новость. Многие прежде меня испытали то же, — и к чести всего ополчения должно сказать, что никто в эти два дни не просил себе ничего в запас, а довольствовался радушным угощением жителей. -26-го Сентября выступили мы из этого походного Эльдорадо, чтоб долго, долго не лежать на постели, не спать под крышею, не сидеть за столом, не раздеваться, не есть и не пить вдоволь. — До сих пор после каждого перехода привыкли мы к вечеру у каждой деревни встречать наших квартиргеров. В этот день нашли мы их на обширном поле, с одной стороны омываемом озером, а с другой увенчанным густым лесом. «Где ж наш ночлег? спрашивали мы на перерыве у квартиргеров.» — «А вот где, отвечали они, и указывали на поле, утыканное колышками, — Эти колышки — была разграниченная межа между ночлегами разных дружин — Только что разместили всю колонну, отрядили тотчас по взводу в лес, — и пошла стукотня, треск, и ломка. Запылали костры, повесили котлы, начали вынимать провизию — и, благодаря Русскому досужству, чрез час несколько сот плетеных шалашей красовались уже на пустынном поле, — а чрез час потом и весь лагерь спал Русским, богатырским сном. — Иные спали правда беспокойно, часто просыпались и выползали из шалашей, чтобы погреться у костров, поддерживаемых часовыми — что ж до меня касается то молодость и вовсе не Сибаритская дотоле жизнь, усыпила меня наилучшим образом без просыпа до утра. Неугомонный барабан поднял нас на рассвете. Мы вскочили, побежали к озеру помыться, перекреститься, затянули ранцы — и по вторичному барабану пустились далее. На другой день — такой же ночлег — на третий судьба нас еще раз побаловала. Первый Литовский город Невель принял нас под свои крыши для ночлега и дневки. Но какую жестокую разницу нашли мы в чувствах и приеме жителей! Правда и здесь не требовали с нас денег; да зато ничего и не давали. Обыватели косились на нас и спрятали провизии свои в подвалы; купцы заперли лавки одни космополиты — Евреи бегали вокруг нас, уверяли каждого в неизменной своей преданности к России и выманивали у нас последние деньги.
Выступив из Невеля очутились мы в новом мире. Переходы наши были уже совершенно на военной ноге. Авангард, патрули, при каждой Бригаде Артиллерия с зажженными фитилями, кавалерийские разъезды, словом все предосторожности, доказывающие близость неприятеля. Но где же он? — Сердца наши так и кипели нетерпением крикнуть ему наше молодецкое ура!
31-го Сентября пришли мы к мызе Краснополье и на обширных лугах, омываемых рекою Дриссою, расположили свои биваки. Тут пробыли мы трое суток, потому что мост через Дриссу был сожжен нашими партиями в то время еще, как опасались отступления Графа Витгенштейна. В самую первую ночь случилась со мною неприятность. Когда дружина наша поместилась на биваки, то меня отправили к ближнему озеру со взводом нижних чинов содержать пикет. Подполковник старый служивый, отправляя меня, полагал, что я верно знаю: что значит пикет и какой церемониал бывает при встрече рундов? Я же с полною невинностью думал, что ночевать все равно у озера, или на пашне. Солдаты мои развели огонь, построили мне шалаш; я поужинал гречневой розмазни, развязал шарф, скинул ранец и преспокойно улегся спать. Но еще не успел я и задремать, как унтер-офицер прибегает ко мне с восклицанием: «Ваше Благородие! рунд идет!» «Ну, так что ж?» — отвечал я потягиваясь.» — «Да надо принять его, продолжал он.» — «Милости просим», сказал я — и надевши Фуражку, выполз из шалаша. Вдруг слышу очень неучтивые крики и вопросы: где? кто караульный офицер? — и передо мною очутился какой-то Генерал, который обходил рундом, чтоб видеть нашу исправность. «Что это значит? где вы, сударь, были? так ли встречают рунд? — да как вы смели снять шарф и ранец?… и прочие ласковые вопросы посыпались на меня с милостивым обещанием меня арестовать. Я хотя и не понимал своей вины, но по-русски отмалчивался. Видя мою безответную боязливость, Генерал догадался, что все что для меня арабская грамота — и спрося о моей Фамилии и дружине, потребовал, чтоб я ему повторил инструкцию данную мне тем, кто меня сюда поставил. Очень невинно отвечал я ему, что никакого наставления не получал, — а подумал, что сегодняшний ночлег похож во всем на прежние, где мы во время ночи ничего не были обязаны делать. Генерал улыбнулся, успокоился и послал да моим Подполковником. Бедному старику досталось за меня порядочное головомытье — и тем все кончилось. Тут уж я половину ночи провел, чтоб у старого Армейского унтер-офицера выучиться всем тайнам военной науки, употребляемым при встрече рундов — и второй рунд был уже мною пронять со всеми церемониальными приемами. После того унтер-офицер сказал мне, что больше никто не придет и можно уснуть до утра, чем я и воспользовался с особенным удовольствием.
4-го Октября выступили мы из Красмополья по новым мостам построенном в эти дни нашим ополчением. В первый раз увидели мы здесь Начальника ополчения Сенатора Бибихова, который выступив из С. Петербурга 5-го Сентября с 1-ю колонною шел с нею другою дорогою (через Псков и Себеж) и только здесь соединился с нами. Он сам командовал выступлением в поход и был очень доволен нашей исправностью, потому что мы всю дорогу, на самом марше, делали разные эволюции и построения колонн. В последние два дни пребывания нашего в Краснополье шел проливной дождь и бивачные наша шалаши были от него самой худшей защитой. Мы все это время обсушались кое-как у огней это была работа Пенелопы;—что обсыхало с одной стороны, промокало в то же время с другой. Утро выступления из Краснополья было ясное и теплое. Пройдя 11-ть верст, сделали мы привал у разоренной корчмы, отслужили молебен, выслушали речь командующего Генерала о близости неприятеля, прокричали ему ура! — и пошли далее. Отойдя еще 6 верст, вдруг велено было остановиться и расположиться на биваках у озера. Октябрьский дождь снова полил на нас, — мы спешили состроить себе шалаши и рассчитывали, что обсушимся и отогреемся у костров. — Ни тут-то было! — Неприятель был недалеко, он не должен был знать о существовании и приближении нашей колонны, — и потому не велено было и огней разводить. Это уже было очень неприятно! — Другая столь же сильная неприятность состояла в том, что обозы наши остались в Краснополье и мы вместо обеда и ужина закусили черствыми черными сухариками, которые были у солдат в ранцах, размачивая их в озерной водице. В довольно грустном расположении духа улеглись мы на ночь в шалаш, навалив на него сверху как можно больше ветвей с листьями, чтобы дождь не протекал, — и сделав внутри шалаша точно такую же подстилку; а как природа всегда свое возьмет, то, повздыхав несколько минут, заснули и мы. Новая неприятность разбудила нас часа за два до рассвета. Дождь, не перестававший лить во все время, образовал из всего пространства наших биваков — Озеро, — и вода подмыла наши шалаши и подстилку. Это было самое тягостное ощущение. Бок, на котором кто лежал свернувшись, очутился в воде и промок до тела. Лихорадочная дрожь прогнала сон, — и помочь было нечем. Глубокая тишина окружала лагерь; ни погреться, ни обсушиться, ни даже выйти походить и согреться ходьбою — невозможно, — потому что сверху дождь, а снизу вода до полколена. Остаток этой ночи, был самый тяжелый изо всего похода. (В 1813 когда весною шли по Пруссии, то от разлития рек, по низменным местам был один переход, что вся колонна шла в воде по колено более мили, но тогда все это время солдаты и Офицеры не переставали смеяться и шутить. Все знали, что ввечеру и согреются, и обсушатся, и плотно поужинают.) На рассвете барабану некого было будить: все давно уже не спали не нужно было мыться; все были вымыты с ног до головы: бесполезно было думать о завтраке: — есть было нечего! — Как милости Божьей ждали все второго барабанного боя, чтоб собираться в поход, — но на этот раз и барабан нам изменил — ожидание было тщетно! Из Главной квартиры прислано было приказание: оставаться на месте впредь до распоряжения. Это был последний удар.
Чрез час судьба улыбнулась мне. Я был послан в арьергардный пикет. Это было на большой дороге, где вместо воды была только грязь — и где следственно можно было поразгуляться. Помня свою пикетную неудачу в Краснополье, я потребовал инструкции, — и мне сказали, чтоб никого без строгого допроса не пропускать по дороге, донося тотчас же по команде, с облегченным сердцем от ночных страданий, отправился я на свой пост и очень важно начал уминать грязь по дороге, спуская острием шпаги воду из луж в канаву. В этом смиренном занятии, которое меня развлекло и рассеяло печаль, прошло несколько часов. Наступил час обеда — и солдаты принялись доедать последние остатки взятого ими запаса сухарей, Я разделил их скромную трапезу, — а для сварения в желудке принялся опять потом утаптывать свою дорожку. Не знаю отчего, — только этот день был самым должайшим в моей жизни. Поминутно поглядывал я на своего серебряного Вальтера, — стрелки не подвигались вперед. Вдруг около сумерек увидел я скачущих по дороге всадников и разумеется остановил их. Это был Русский офицер в сопровождении двух Казаков. Он был очень недоволен, и остановкою, и моими расспросами. Вместо того, чтоб отвечать мне, он сам меня стал расспрашивать, кто мне приказал останавливать в арьергарде? и т. п. — Покуда продолжались наши разговоры, явился и дежурный по цепи, который повторил приехавшему мои же вопросы. Видя, что от нас даром не отделаешься, он объявил, что едет от Графа Витгенштейна к Генералу, командующему нашею колонною, с приказанием немедленно выступить — и объявить солдатам, чтоб они готовились завтра к сражению. Как сумасшедшие бросили мы обнимать офицера и Козакове, — и тотчас же пропустили, не давши никому знать. Оставив свой пикет, бросился я к своей дружине и с неописуемым восторгом объявлял всем слышанную радость. Все встрепенулись. И дождь и голод, и вода, и бессонница: — все было забыто в одну минуту. Все поздравляли друг друга; все засуетились — и прежде чем пришло приказание от Генерала готовиться в поход, весь лагерь по моей милости стоял уж под ружьем. Могло бы мне правда и за это достаться, — но в это время все забыли о подобных упущениях. Наконец мы вышли из этого адского места, и с наступлением темноты пустились в путь. Не велено было ни петь, ни шуметь, ни громко говорить, — но мы шепотом изъявляли друг другу свою радость и не смотря на грязь и темноту в три часа сделали 15 верст. Издали еще видно нам было на небе какое-то зарево — и мы все ближе и ближе к нему подходили, Наконец в 9-ть часов вечера пришли мы к селу Юревичам, где на обширнейшей равнине расположен был на биваках корпус Генерала Берга, составлявший 1-ю линию войск Графа Витгенштейна. — Сколько раз мы уже сами стояли на биваках и грелись у горящих костров без малейшего внимания на картину, нами представляемую. Тут же величественный вид этого благоустроенного корпуса, эта необозримая равнина, усеянная пылающими кострами, это великолепное зарево, борющееся с темнотою Октябрьской ночи, эта многочисленная артиллерия и кавалерия, этот гул, шум, говор, движение, жизнь: все поразило нас, все объяло наши сердца каким-то новым чувством, в котором мы сами себе не, могли отдать отчета. — Нас тотчас же разместили по тем полкам, с которыми мы на другой день должны были действовать в сражении; Армейские обер-офицеры приняли нас радушно. Вид, речи, приемы их, рассказы о прошедших битвах, остроты, анекдоты, все было для нас ново. С робостью и неловкостью новичков обходились мы с ними и отвечали на их расспросы. Впрочем все это продолжались недолго. Все должны были заняться приготовлениями к битве. Солдаты стали чистить ружья и амуницию, — а мы, посушась у костров свернулись на голой земле, кто где пришелся и сладко уснули. Предстоящее сражение всякому из нас мечталось во сне, — но для многих это был последний сон в жизни.
С рассветом (6-го Октября!) проснулись мы. Утро было пасмурное, — но без дождя. С молчаливым благоговением становились все в колонны и по команде выступали по назначению. Наша дружина была последняя. Ей было назначено с Воронежским полком идти от Юрьевич влево лесом и прикрывать 24 орудия. Едва выступили передовые колонны по большой дороге, как начались выстрелы. Это уже было начало кровопролитного дня: Передовые посты неприятельские, не ожидая столь сильного нападения, были смяты и быстро отступали, отстреливаясь. Покуда мы шли по равнине, мимо нас поминутно проносились кавалерийские отряды, и свои, и неприятельские. Это была рекогносцировка, которую наша кавалерия отражала и мы на все это смотрели с любопытством, не принимая никакого участия, и не воображая, даже, что около нас происходит уже начало сражения. Вскоре вступили мы в лес. Грязь была по колени; дорога ужасная, едва проходимая и лошади не в состоянии были везти орудий — и мы разумеется сами принялись тащить их. Эта проселочная дорога была не более 8 верст до равнины, на которой лежит Полоцк и на которую мы должны были явиться с нашими орудиями, — но мы целые четыре часа бились с ними по грязи и по кочкам, покуда вывезли их к опушке леса. Все это время слышали мы издали сильнейшую канонаду — и сердце разрывалось от нетерпения. Мы воображали, что город возьмут без нас и что мы уж опоздаем. — В одном перелеске нашли мы только что оставленные Французские биваки и остановились тут отдыхать. В первый раз еще удалось нам видеть землянки, отделанные для долговременного военного житья: рамы, двери и даже камельки, столы, стулья, диваны, зеркала. — Все это было набрано Французами в разоренных ими поместьях, — и по расчету их верно назначено было на зимовку. Вышла небольшая ошибка. С утра 6-го Октября они уже больше не видали этих роскошных жилищ.
Около 12-ти часов явились мы наконец у опушке леса и сдавши наши орудия, прилегли в кустах для отдыха. Тут в первый раз в жизни увидел я ужасное действие ядра. Чья-то несчастная лошадь лежала невдалеке и обе передние ноги её были оторваны. Нельзя было без величайшей жалости смотреть на это бедное животное, которое с каким-то равнодушием лизала текущую из ран кровь. — Недолго дали нам отдохнуть. Воронежский полк, составлявший нашу первую линию двинулся вперед, а мы все еще остались на время в резерве. — Заметив нашу новопоявившуюся из лесу колонну, неприятель. направил на нее несколько орудий с кирпичных батарей (он превратил кирпичный завод в сильное полевое укрепление, употребив кирпичи на сделание шанцов и брустверов). Вдруг одно ядро прожужжало над нашими головами и позади колонны врылось в землю. — Все мы, как будто от волшебного жезла присели. Какое-то непонятное чувство стеснило грудь. Лихорадочная дрожь пробежала по жилам. Все с недоверчивостью взглянули друг на друга, и внутренне стыдясь своей слабости, каждый хотел ободрить другого. Вдруг еще другое ядро и то же движение. Полковник с сердцем стал увещевать нас, что эти поклоны и неприличны, и бесполезны. — Не помню при котором ядре мы его послушались, — но всякое однако производило в сердцах наших очень неприятное чувство. До сих пор все это еще была игрушка, — вдруг одно ядро попало в ряды и вырвало двух солдат. Эта минута, это впечатление были самые тягостные. — нам не дали впрочем времени обдумать психологически нашего положения. Прискакавший чей-то адъютант приказал Полковнику двинуться вперед на подкрепление Воронежскому полку, на который неприятель сильно напирал. Не знаю для чего развернул он всю нашу колонну и колеблющеюся линиею, повел нас против неприятеля. — Эта первая попытка была очень неудачна; мы не далеко ушли. Не успели мы пройти и ста сажен, как три батареи, Бог весть откуда, начали нас приветствовать с разных сторон и ядрами и картечью. Минут пять шли мы еще вперед с какою-то опьянелостью и бесчувственностью, вдруг, как и от чего не знаю, только весь Фрунт не выдержал, дрогнул и бросился назад. Не прежде как у опушки леса остановились все — и с недоумением стали посматривать друг на друга. Этот первый подвиг не лестен был ни для кого. Полковник бесился, ругался, бил солдат своею саблею и командовал: стой, равняйся! — кое-как образумились все. Чувство стыда возвратило к долгу. Все наперерыв стали ободрять солдат и снова весь Фронт двинулся вперед уже ровно и решительно. Снова принялись нас осыпать с батарей, — но на этот раз сердца скрепились — и вся дружина медленно подвигалась вперед. Тут влево от себя увидали мы тихо и стройно отступающих Воронежцев — и догадались, что мы перед этим тоже отступали, но уже слишком быстро. Пропустив мимо себя свою первую линию, мы заметили вдали подвигающихся вперед неприятелей, остановились и начали перестрелку. С четверть часа продолжалась она и тут я в первый раз услышал музыку Карла XII. Свист пуль около ушей не производил уже большего впечатления, — Но зато действия их были очень заметны. Поминутно солдаты и офицеры выбывали из Фронта, а иные и на месте ложились. — Между тем неприятель во время самой перестрелки все более и более к нам приближался, — потому что наша стрельба, как кажется, не очень была для него убийственна. Вдруг Полковник скомандовал: прекратить пальбу! Офицеры за фронт! на руку! скорым шагом, марш, марш! ура! — Это, наконец, было по-русски; наконец мы очутились в своей сфере. Грозная и веселая минута! — Быстро пошагали мы на встречу неприятелю и вместо скорого шага, — бежали уж бегом. Неприятельский Фронт не устоял, дрогнул и, не дождавшись нас, пустился со всех ног отступать, точно так же, как недавно мы отступили. На минуту остановил нас Полковник, выровнял, приказал не бежать, а идти как можно ровнее, — и не видя пред собою неприятеля, который укрылся в кирпичные шанцы, решился штурмовать их. — Веселая наша победа нам очень понравилась, — мы забыли и ядра и пули, и первый страх; разговорились между собою, расшутились и с дружным криком ура! пошли на кирпичные шанцы, из за которых нас порядочно осыпали. Помню, что в это время подле меня один славный урядник, заряжая на ходьбе ружье (как говорил он: на всякий случай) поражен был пулею прямо в лоб между бровей в ту минуту, как откусывал свой патрон, чтоб сыпать на полку, — и упал навзничь держа еще в губах недокусанный патрон. Что ж? я первый, который так недавно почти до слез был тронут страданием умирающей лошади, я расхохотался над торчащим во рту патроном, — и все бывшие вокруг меня солдаты и Офицеры разделяли мой смех. Странная человеческая натура! как скоро, как легко приучается она к страху и страданиям. — Скоро дошли мы и до кирпичных Шанцов. Тут-то воображали мы будет резня и кровопролитие! — Ожидание наше вовсе не сбылось. Шанцы достались нам очень дешево. Прежде чем мы дошли до них, добрая наша Артиллерия, которую мы недавно с таким усердием на себе по грязи тащили, дружески отплатила нам за этот труд. С первого своего появления обратила она огонь свой на эти батареи и шанцы и так хорошо действовала, что когда мы явились, — ни орудий, ни солдат уже тут не было. Видны только были одни остатки ужасного действия нашей Артиллерии. — В самом деле это была престранная мысль со стороны неприятеля: устроить брустверы из кирпичей. — Временною защитою от напора пехоты — могли они еще служить, — но при первом усиленном действии Артиллерии — эти же самые кирпичи, раздробляемые 12-ти фунтовыми ядрами, разлетались вдребезги и убивали собственных своих солдат. Доказательство этого видели мы, вступив в оставленные шанцы и груды неприятельских трупов лежали по всему пространству бывшего завода, — и мы очень были уверены, что в смерти всех этих убитых мы совершенно были невинны. — Как бы то ни было, но мы взяли эти шанцы и очень были довольны своим подвигом. Здесь мы отдохнули с 1/2 часа. Кажется Полковник не имея дальнейшей инструкции, сам не знал: что ему делать? — Тут стали мы очень спокойно осматривать поле сражения и оно предстало нам во всем великолепии
День был ясный, светлый. Густые облака порохового дыма величественно носились над сражающимися. Поминутно слышны были отголоски Русского: ура! Массы Кавалерии носились по обширной равнине взад и вперед вправо от нас был какой-то загородный костел, превращенный тоже в сильнейшую крепость, вооруженную на все стороны многочисленною Артиллериею. Влево довольно большое озеро, — а за ним необозримое поле. Впереди нас город Полоцк: — цель наших трудов и крови. Перед ним мелкая речка Полота, текущая в глубоком и крутом овраге, чрез который было два только моста: — по Себежской дороге и со стороны Витебска. Несколько времени любовались мы этою великолепною картиною, не понимая впрочем, какие массы около нас двигаются? Куда и для чего они направлены? и на чьей стороне успех сражения? Наконец увидели мы с нашей стороны близко к нам идущую колонну. Мы вышли из шанцев. Это была 6-я дружина, идущая испытать первый неприятельской огонь. — К чести её должно сказать, что хотя какое-то недоумение и робость видны были на лицах всех воинов и Офицеров, но они мужественно шли вперед и не собирались отступать по-нашему. Но в эту минуту мы уж забыли свою первоученку, а видели в себе победителей Баварской колонны, бежавшей от наших штыков, и завоевателей кирпичных шанцов. А потому-то мы и ободряли мимоидущих, и над иными (виноваты!) даже подсмеивались. Особливо один Офицер, из Немцев, очень был забавен. Идя на правом Фланге своего взвода, он, слыша свистящие около него пули, отмахивал их всякий раз рукою, а при грохоте ядра приседал почти до земли. — Давно ли еще и сами мы тоже делали, а теперь все это казалось нам очень забавно!
«Что вы тут делаете? сердито закричал нам какой-то Адъютант, увидавший наше смирно — наблюдательное положение. На Воронежский полк опять напирает превосходный неприятель, а вы тут стоите, сложа руки!» Полковник наш отвечал ему что-то, — и после короткого с ним объяснения о дальнейших действиях, свернул нас в густую колонну и повел влево, где мы издали уже видели сильную перепалку. Около полуверсты надобно было идти до нашего Воронежского Принципала, который отстаивался чудесным образом от Баварской колонны, бывшей, по-видимому, вдвое его сильнее и напиравшей на него самым наглым образом. По дороге приветствовали нас с какой-то неприятельской батареи картечью — и верно это понудило Полковника, чтоб дать меньше цели, развернуть нас опять в линию. Вскоре мы соединились с Воронежским полком, и наше прибытие придало ему духа. Мы примкнули к правому их флангу и с жаром принялись за перестрелку несколько времени шла эта обоюдная работа с изрядным успехом, с тою разницею, что мы стояли на месте, а Баварцы все ближе и ближе к нам подвигались. — Вдруг увидели мы, что они, прекратив огонь; идут на нас в штыки. Эта наглость удивила нас. Полковник в ту же минуту выровнял и сомкнул наш Фронт, скомандовал на руку и, не выжидая неприятеля, велел дружно и сильнее ударить на него. Раздалось привычное: ура! Фронт наш двинулся; Офицеры отошли за Фронт и обходили свои взводы, уговаривая солдат не робеть. На этот раз Баварцы не оробели, а с дерзостью шли на нас. Через несколько минут оба Фронта сошлись — и началась рукопашная. Наши солдаты были сильнее, смелее, но неопытнее. — В жару свалки они в разных местах расстроили нашу линию и человек 20 Баварцев вдруг прорвались сквозь наш Фронт. Офицерская шпага была вовсе не равным оружием против их штыков. Некто Офицер Леонтьев был первою жертвою этого неравенства; несколько штыков в грудь повергли его на землю без чувств. (Он выздоровел впоследствии и говорил, что это было самое неприятное чувство, когда холодный трехгранник лезет в грудь). Подполковник наш, почтенный 60-ти летний старик, будучи перед этим ранен картечью в ногу и оставшийся однако же во Фронте, был сбит с ног ударом приклада в голову. Упав на землю, выругал он Баварца сильными Русскими словами и лежа защищался еще шпагою от штыков. Все это продолжалось однако не более двух минут. Прорвавшиеся Баварцы были все переколоты, — линия по возможности сомкнута, — а минуты чрез две и вся Баварская колонна опрокинута. Не слушая команды, бородатые наши Герои пустились за ними бежать и продолжали колоть. Больших усилий и даже ударов стоило Полковнику остановить и собрать этих храбрецов, тем более, что в эту минуту верно командующий линиею Кор-де-батайль, выслал кавалерию (Ямбурских драгун), чтоб довершить поражение опрокинутой Баварской колонны. Остановясь снова в бездейственном положении, Полковник ждал инструкции дальнейших действий, — и получил приказание, свернувшись в густую колонну, отойти с Воронежским полком за выстрелы к резерву, а выслать только из полка и из дружины по взводу в стрелки, для наблюдения за неприятелем. Вызвали охотников, — и из дружины пошел я и Гротен. У нас было до 90 человек стрелков, и мы, перекрестясь, пустились вперед в рассыпную. — На этой обширной равнине, где на 10 верстах происходило сражение, нас никто и не заметил. Битва кипела вправо от нас, и мы подойдя к цепи неприятельских стрелков стали с ними очень дружески перестреливаться, не делая много вреда друг другу. Товарищ мой шел все со мною. Он был сын богатого купца и рассуждая теперь со мною на досуге, просил меня, что, если его убьют, то вынуть у него бумажник и золотые часы. Не успел еще он и вымолвить своего желания, как пуля попала ему прямо в лоб — я он пал подле меня. С горестью посмотрел я на него, покачал головою и забыв о его приказании, отрядил двух солдат, чтоб отнести его к нашей колонне. Происшествие это сильно поразило и огорчило меня; я побежал ко всем моим стрелкам и толковал им, что надо неприятелю отплатить за смерть нашего товарища; они меня послушались — и мы с яростью бросились вперед на перебегающие кучки неприятельских стрелков. — Прорвавшись, разумеется, сквозь их цепь, мы добежали до какой-то батареи, которая нас не удостоила ни одним выстрелом, — но так как перед батареею был ров и палисады, то мы и советовались со старым Армейским Унтер-офицером: что нам делать? — «нас, Ваше Благородие, слишком мало; нас перебьют здесь даром. Воротимся — ка к нашей колонне. Это будет здоровее.» На этот раз и я его послушался — и мы тою же дорогою и довольно быстро стали отступать. Вдруг увидели издали огромную, черную массу неприятельской кавалерии, несущуюся по нашему направлению. Мы тотчас же повернули вправо и успели добежать до пустых кирпичных шанцев (которые уже известны читателю). Тут тыл наш был обеспечен, — но мы вместо того, чтоб спрятаться за шанцы и притаиться, выстроились в кучку впереди и ожидали: что будет. Минуты чрез две поравнялась с нами и кавалерия, которую мы издали увидали. Это были Французские латники. Солнце ударяло прямо в их латы, конские хвосты развевались от их шлемов, земля дрожала от топота их коней, — словом это был великолепнейший вид. Дорого заплатил я за удовольствие этого зрелища. — Вся эта огромная масса (не знаю против чего направленная) неслась мимо нас, не обращая на нас ни малейшего внимания, кроме презрительных взглядов, изредка нас приветствовавших. Но мне показалось неприлично видеть неприятеля и не стрелять по нему. Я скомандовал своему войску — и оно с жаром принялось за дело. — Эти внезапные выстрелы изумили кавалеристов. Они приходились им во Фланг — и многих уже ссадили с коней. Впрочем они продолжали свой путь, грозя нам палашами, — мы продолжали им отвечать пулями, внутренне радуясь, что успели истребить с полсотни неприятелей, которые нам ничего не могут сделать, потому что имеют другое назначение.
Вся колонна их уже почти проехала, вдруг с некоторым беспокойством увидели мы, что задние эскадроны остановились и поворотя к вам стали объезжать нашу кучку. — Мы все-таки продолжали стрелять. — Ругая нас безмилосердо, они все теснее и теснее смыкались около нас. Через несколько минут я заметил, что стрельба наша стала утихать. «Что ж вы ребята не дружно стреляете?» Да батюшка — ваше благородие, патроны-то все вышли» отвечали мне некоторые воины, — и тут-то я догадался, что положение наше очень плохо. Латники наконец, совсем окружили нас и командующий ими, кричал нам, чтоб мы сдались. Я объявил это моим солдатам, — но большая часть отвечала мне: «не отдадимся басурману живыми в руки. Авось Бог поможет — и наши подойдут на выручку.» — Я закричал мой отказ, — последние патроны наскоро были истрачены. Тут латники врубились в нас — и началась резня. О спасении нельзя было и подумать и всякий только продавал свою жизнь как можно дороже и падал очень доволен, если успевал всадить штык свой в бок хоть одному латнику. Я думаю, что около получаса продолжалась эта забава; кучка моя ежеминутно редела и скоро я остался один, прислонясь к кирпичному брустверу. Несколько раз кричал мне неприятельской офицер, чтоб я сдавался, — но я отвечал ему одними ругательствами. Наконец добрались и до меня. Тут не много было труда. С первых двух ударов палашами по голове я однако не упал, а невинною своею шпагою оборонялся, — и помню что одного ранил по ляжке, а другого ткнул острием в бок; не знаю кто из них наградил меня за это пистолетным выстрелом, потом другим, но один вскользь попал мне в шею, а другой в ногу. Тут я упал — и тогда-то удары и ругательства посыпались на меня как дождь. На мне был сюртук, мундир и фуфайка, а сверх всего еще ранец. Все это было изрублено как в шинкованную капусту, — и изо всех ударов только два еще по голове были сильны, один в руку самый незначащий, и один с лошади ткнул меня в спину острием палаша. Все прочие удары даже не пробили моей одежды. — Полагая меня совершенно изрубленным, оставили они нас наконец. Услышав, что они уехали, я открыл глаза. Из головы моей текла кровь ручьями, — и производила по мне какую-то приятную теплоту. Инстинкт самосохранения внушил мне мысль: остановить бегущую кровь. Собрав все силы, развязал я свой шарф, (а он был нитяной!) туго обвертел им голову и прилег на кирпич, предавая жребий мой Всевышнему. — От потери ли крови я ослабел, или от усталости всего этого дня, — но я почувствовал, что сон меня клонит. — Я закрыл глаза и уснул. — Не знаю долго ль продолжался мой сон, — но доктора говорили мне после, что он бы и до сих пор еще продолжался, если б наша дружина не пришла опять на это место. Она также сильно пострадала от этой кавалерийской атаки, но и латникам пришлось худо. Слева Воронежской полк и две дружины приняли их очень сильным батальным огнем; справа 12-ть орудий осыпали их картечью, а с тылу заехал им Ямбургский драгунский полк;—таким образом вся эта кавалерийская масса, оставив более половины на месте, также быстро понеслась назад, как недавно ехала вперед. Вслед за нею бросились Ямбургские драгуны, а за ними пошли и наши пехотные колонны. Дойдя до кирпичных шанцев, наша дружина увидала бывшее наше побоище, узнала всех своих и подняла меня, заметив еще признаки жизни. Когда я очнулся, меня несли три солдата. Я просил их остановиться, — не знаю зачем. Они исполнили мое желание, — и я спросил их только: куда они меня несут? — перевязать ваши раны, отвечали они, — и тут я все бывшее вспомнил и почувствовал. Как сожалел я об этой глупой минутной остановке:, она стоила жизни одному моему провожатому. Только что они меня снова подняли и понесли, вдруг с сильною болью почувствовал я, что задний солдат выпустил меня из рук и бросил: «что ты это, злодей, делаешь?» сказал я ему со стоном. Но он уже не отвечал; ядро наискось разорвало его почти пополам. Я вздрогнул, и просил остальных двух как-нибудь помочь мне встать на ноги и вести меня поскорее. — Прихрамывая сколько силы мне позволяли, добрел я до места, где перевязывали раненых. Боже мой! какое ужасное зрелище! Там было гораздо хуже, чем на поле битвы. Лекаря, перемокшие от крови, бросались как угорелые от одного к Другому и едва успевали подавать помощь. — Вскоре явился и ко мне один из Эскулапов и спрашивал: где я ранен? — везде! отвечал я — и он оглядев меня, покачал головою и не знал с чего начать. Видя все платье мое изрубленным, он полагал что это все раны — и сомневался я думаю: не бесполезный ли будет труд меня перевязывать. Впрочем он решился начать с головы. Развязав шарф он хотел снять фуражку; но кровь уже запеклась и присохла; я просил его разрезать фуражку, чтоб скидывая ее, не делать мне сильной боли. Он однако не согласился на это и сколько позволяла ему всеобщая торопливость этого дня, содрал с меня фуражку, взглянул довольно хладнокровно на раны, набросил на них Фунта два корпии, обвертел меня бинтами — и принялся за другие части тела. — «Что? смертельны ли мои раны? спросил я с сильно бьющимся сердцем.» — "Теперь этого нельзя знать", равнодушно отвечал он. Первая перевязка все решит. Молитесь Богу. Впрочем кажется в голове один только удар повредил череп, и то слегка. Авось Бог поможет.» —
Все это говорил он при болезненных моих стонах, исторгаемых от снятия цирюльниками сапога с раненой ноги. — Пуля прошла удивительно удачно сверху прямо в мякоть — и не пробив навылет сапога осталась в следу. Лекарь вынул ее — и объявил мне, что для лучшей безопасности нужно мне отрезать эту часть ступни— и что он сейчас сбегает за инструментами, коими действовал у кого-то другой его товарищ в это время. — Холодный пот пробежал по жилам моим. Мне ужасно было жаль расстаться, хоть и с небольшою частью ноги — но как рассуждать с самовластным доктором? Он ушел и что-то позамешкался. В это время проходил мимо меня другой и спросил: осматривали ли мои раны? Жалобным голосом остановил я его и умолял посмотреть мою ногу: нужно ли ее пилить. Он наклонился, засунул пальцы в рану (и я молчал!) — и объявил, что кость совсем не тронута и ни малейшей нет надобности отнимать. Радостно уцепился я за него не пустил до прибытия первого. Тут стали они говорить между собою по-немецки, — а как Бог открыл мне эту грамоту, то и я вступил с ними в разговор на этом диалекте и как можно сладкоречивее уговаривал: не трогать ноги. С неудовольствием согласился мой первый Эскулап, говоря что для моей же пользы хотел это сделать, — и спросил: где я еще ранен. — «Нигде уж больше! все! довольно! — отвечал я, умолчав о прочих царапинах, потому что боялся его охоты к операциям. Перевязав ногу, оставили они меня, — и я поохав с полчаса прилег к бревну и опять заснул.
Когда я проснулся, то уж смерклось. Многочисленные костры пылали по всей равнине, пальба умолкла, около нас суетились Гродненские гусары, которые по диспозиции войска должны были тут ночевать. Первое о чем спросил я: взят ли Полоцк? — и мне отвечали, что нет! — Это известие меня чрезвычайно огорчило. За что ж, подумал я, погибло столько людей, — и цель битвы не достигнута? — «Так неужели мы разбиты? спросил я опять.» — «О нет! отвечали мне гусары, — Французы загнаны в город и завтра верно мы пойдем на приступ. А то ведь целое лето стояли лагерем здесь и грозились побывать в Питере. Нет остойся! — после сегодняшней передряги скоро уплететесь домой.»
Поблагодарив гусар за это известие, я стал с большим вниманием всматриваться в их занятия. Они варили гречневую кашу и сбирались ужинать. Я вспомнил, что более двух суток уже, как был на самой строгой диете, — и голод расписывал моему воображение» Гусарскую кашу, как наивкуснейшее блюдо. — «Что это у вас там варится? спросил я самым дипломатическим тоном.» «Обыкновенно что, Ваше Благородие, — каша! не прикажете ли отведать, коли не побрезгуете.» — «Что за вздор братец, дай попробовать.» — Я дотащился до огня, у которого висел артельный котел, вооружился какою-то деревянною ложкою и подсел к каше.
"Да что это, братец, белое-то торчит у вас в котле? спросил я."
«Это, сударь, сальный огарок; так для смаку.»
Огарок расхолодил мое воображение, — и я призадумался: есть ли мне кашу, или нет? — Наконец голод победил всякое раздумье. Я хлебнул ложку, потом другую, потом третью, — и, наконец, не отстал покуда не был сытёшенек. — Поблагодарив Гусар, я подал одному из них двугривенный, — но он чрезвычайно этим обиделся и не взял.
Раны мои внушали всеобщее уважение; все обо мне хлопотали, как уложить меня потеплее (ночь была очень холодна) и помягче. — Наконец я улегся и проспал до утра самым крепким сном.
По утру приехали несколько повозок, — чтоб вести раненых в Юревичи (где мы на канун сражения ночевали), — и тут расспросил я обо всех своих сослуживцах. Из 16 Офицеров, осталось невредимыми только двое: Полковник и Адъютант его. Из 800 солдат дружины — стояло ввечеру во фронте 96 человек.
Кое-как дотащились мы к полудню до Юревич, — и все раненые нашей дружины поместились в одной лачужке. — Здесь уже прибыли наши обозы — и наша диета окончилась. — К вечеру услышали мы снова сильную пальбу, увидели зарево в городе — и до тех пор не ложились спать, покуда казак не привез нам известия, что Полоцк взят!
Глава II
Отправление в Полоцк. — Обозрение поля битвы. — Приезд.
— Перестрелка. — Наша квартира. — Отданная кровать. — Первая перевязка. — Раны выбриты. — Перевод раненых к Иезуитам. — Прекрасный прием. — Знакомство. — Русский Иезуит. — Вечера у Плац-Маюра. — Известие об освобождении Москвы и о ретираде Наполеона. — Наши чувства при известии. — Порывы в Армию. — Раны закрылись. — Баня. — Раны раскрываются. — Отправление в Армию. — Поля: Чашник и Смольян. — Прибытие на кануне Березинского сражения. — Переправа Наполеона. — Наши суждения. — Бездейственность паша. — Небольшое участие. Вид издали на знаменитую переправу во время битвы. — Переправа кончилась. — Следующий день. — Обоз на целую версту. — Вид у переправы. — Разбор обоза. — Мы переходим за Березину. — Жестокие морозы. — Решительное расстройство Французской Армии. — Спасение Швейцарского капитана. — Отъезд Наполеона. — Взятие Вильны. — Отпуск в Вильну. — Наставление Виленского коменданта. — Квартира в Петербургском форштате. — Хозяйские дочери. — Робость и неопытность. — Вечерние прогулки. — Выстрелы. — Отправление с командою. Походная логика. — Происшествия на пути. — Двухнедельная дневка в Шлипово. — Прусак Форштмкистер. — Хозяйская дочь. — Назначение свидания. — Сон. — Пробуждение. — Выступление — Переход в Пруссию. — Прием жителей. — Происшествие близ Велау. — Решение Бургомистра. — Поход к Висле. — Обозрение Прейсиш-Эйлау. — Мариенбург. — Прикомандирование к ополчению. — Поход под Данциг.
С 7-го на 8-го Октября не спали мы целую почти ночь. Радостное известие о взятии Полоцка и великолепный вид отдаленного пожара, произведенного бессильною злостью отступающего неприятеля, — все это волновало сердца наши. Притом же и чувство зависти сильно беспокоило нас. Город взят, неприятель бежит, — и мы не участвовали в этом подвиге, мы без пользы смочили Полоцкие поля нашею кровью. Преобидно! — Под утро зарево пожара погасло на небе — и мы заснули. — На другое утро получено приказание перевезти всех раненых в город. Многие не согласились на этот переход по болезненности ран, — и остались в лачужке Юревичей. Я же с большею частью товарищей — страдальцев горел нетерпением явиться в новопокоренный, обетованный Полоцк. Вчетвером уселись мы в тележку — и скромненькая, обозная лошадка с довольно веселым духом потащила нас по большой дороге. Толстый булыжник, которым изредка было вымощено это Белорусское шоссе, производил над нами очень неприятное действие. Мы поминутно вскрикивали, охали — и все-таки продолжали с жаром рассуждать о военных и политических происшествиях. Вскоре открылось нам наивеликолепнейшее зрелище. — Все поле сражения 6-го Октября — лежало перед нами, еще свежее, неубранное, заваленное грудами тел, подбитыми лафетами, ящиками, пустыми батареями и умирающими лошадьми. Осенняя трава полей имела местами почерневший от крови цвет. Везде царствовало мрачное безмолвие, уныние и разрушение. — Там где за два дня перед тем гремели 400 орудий, где воздух раздираем был беспрерывными ура! где земля дрожала под топотом тысячей коней, — там грустная тишина набросила на все пространство, на все остатки грозной битвы — печальный покров смерти и ничтожества, — там медленный стук колес телеги и говор четырех изувеченных, — одни нарушали унылое молчание. Влево от большой дороги виден был полуразрушенный костел, который 6-го числа так сильно поражал нас своими орудиями; далее у горизонта виднелось озеро, которое прикрывало наш левый Фланг, — но напрасно я напрягал всю силу зрения — моих достопамятных кирпичных шанцев не было видно. Это показалось даже обидно для моего самолюбия. То место, где я так храбро подставлял свою голову под палаши латников, где пал, искрошенный по-видимому под их ударами — то место сравнялось с землею.
— Бедная участь всех человеческих деяний! Хлопочут, трудятся, жертвуют всем, чтоб после блеснуть — и что ж? Чрез несколько времени не только забыты и они, и дела их, — но даже и самые памятники их действий исчезают с лица земли.
Въезжая в город чрез наскоро починенный мост, мы с гордым самодовольствием вспомнили, что первое войско, ворвавшееся в стены Полоцка — было Ополчение (12-я дружина). У заставы опросили нас и дали провожатого на квартиру. С этой стороны города все было так мирно, так спокойно, а вдали, на другом конце, слышны были ежеминутные выстрелы.
Там на Двине наше же ополчение работало под неприятельскими ядрами и пулями. — Французы при отступлении сожгли разумеется мост, — и наши торопились теперь построить другой. Неприятельские батареи, поставленные у опушки леса на той стороне, очень неприятным образом мешали, правда, работе, — но наши солдатушки уж привыкли к этому аккомпанементу и только что поругивались, когда выстрелы слишком часто прерывали их занятие.
В доме какого-то Еврея назначена была наша госпиталь-квартира. Четырнадцать раненых Штаб- и Обер-офицеров поместились в одной комнате, имевшей одну кровать и несколько израненных стульев. Но мы были в Полоцке — и эта мысль услаждала всякое горе. — Здесь мы в первый раз после последней дневки в Невеле — пообедали. У нас был суп — и битая говядина. Какая роскошь! Какое наслаждение! — К нам пришел Адъютант нашего Полковника — и рассказал нам бездну новостей, которые еще более увеличили наше веселое расположение. — Витгенштейн получил в этот день пакет от ГОСУДАРЯ, с надписью: распечатать по взятии Полоцка! — а он уж был взят. Пакет этот был: Указ о пожаловании его в полные Генералы. — Мы тотчас же разумеется выпили за здоровье ново-пожалованного, веселость наша еще усилилась — и мы до ночи провели время в дружеских разговорах. — Ввечеру принесли нам сена, соломы и несколько грязных матрасов. Кровать была одна — и все разумеется уступали ее старшему. Это был наш Подполковник, 60-ти летний старик, который ранен был в ту минуту, как Баварцы прорвали на штыках наш фронт (я в 1-й главе описал этот случай). Но добрый ветеран не хотел этого преимущества и повалился на пол, на мягкую солому. Кровать же советовал всему обществу уступить — мне! Какое торжество для моего самолюбия! Напрасно я с видом скромности отговаривался, — все единогласно подтвердили решение Подполковника — и кровать отдана была мне, как наиболее покрытому ранами, — Никогда не засыпал я в таких приятных мечтах, с таким гордым удовольствием.
Зато следующее утро было самое неприятное для всех. — Это был день первой перевязки всех раненых. — Признаки этой перевязки решают судьбу раненого. — Если рана у него загноилась, — то он по всей вероятности вылечится, — если же в ране не будет материи, а окажется одно воспалительное состояние, то он может писать свое завещание. Мучения, которые я терпел при этой перевязке, превосходят всякое описание. Длинные и густые волосы, корпия и запекшаяся кровь, составили такую плотную массу, что Доктору невозможно было приступиться. Он велел меня выбрить. Цирюльник тотчас же приступил к этой работе — и все шло хорошо покуда он не добрался до ран, — но тут он необходимо должен был задевать бритвою за раны — и боль была нестерпимая; страдальческий пот выступал на лице крупными каплями. Как ни совестно было кричать при всех, — но я не выдерживал мученья и поминутно кричал и ругался. Наконец ужасная операция кончилась; Доктор промыл, осмотрел раны — и объявил мне, что они кажется не опасны. — Какое-то собственное чувство давно мне говорило то же, но, признаюсь, Докторское подтверждение чрезвычайно меня обрадовало. Я уже решительно стал считать себя в числе живых, — и тотчас же начал писать письма к матери и к знакомым, рассказывая им о моих подвигах с самою напыщенною скромностью.
В тот же день перевели всех раненых в Иезуитский клястер. Это было одно из знаменитейших заведений в Европе знаменитого этого братства. Оно имело 6 т. душ в Витебской губернии, — и чтоб сохранить все в целости от жадности Французов — они заплатили им миллион франков контрибуции, — и четыре месяца продовольствовали всю Главную квартиру Маршалов Удино и Сен Сира, — И нас приняли они с радушием и заботливостью. Более 300 Штаб- и Обер-офицеров размещены были по кельям и залам этого огромного здания — и отличный стол обнаруживал искусство поваров и гастрономические склонности этих братьев во Иисусе. — ГОСУДАРЬ ИМПЕРАТОР пожаловал нам тогда по рублю в день столовых всем раненым Офицерам — и мы разумеется ассигновали эту сумму нашим хозяевам, — но они с благородным бескорыстием отказались от платы — и целый месяц кормили нас даром, предоставив нам, пожалованные деньги на карманные расходы. — Сверх того дежурный Иезуит два раза в день посещал каждого из нас и спрашивал: не нуждаемся ли мы в чем-нибудь?
Я имел случай познакомиться с двумя из них несколько покороче. Один 60-ти летний Итальянец, — другой, — вообразите себе первоначальное наше удивление! — был Русский Дворянин и Костромской Помещик. — Воспитываясь у них, он так напитался духом братства, что решился остаться в нем. Сначала вид его производил на нас какое-то неприятное действие, но мало помалу мы свыклись с этим чувством и даже подружились с этим полу-ренегатом, потому что беспрестанные его попечения об нас были нам очень полезны и приятны. — Оба мои новые знакомца доставили мне по просьбе моей множество самых редких и любопытнейших книг, — и чтоб время страдальческого затворничества провести с пользою, я брал у них уроки Греческого и Польского языка. — Когда же состояние ран позволило уже выходить из Кляштера, то лучшее общество офицеров собиралось у Коменданта и Плац-Майора. Оба были из Ополчения. — 12-я дружина, первая ворвалась в Полоцк и за это Полковник её Николев был сделан Комендантом, а Майор Галченков — Плац-майором в новозавоеванном городе. Последний в особенности отличался истинно Русским гостеприимством и благородным радушием.
Вскоре получили мы известие радостное, восхитительное. Москва была свободна, — и Наполеон отступал!! — Сражение при Тарутине и Малоярославце достигнув до нас в самых преувеличенных видах, уверяли нас, что Французская Армия вконец разбита, и что нам останется только доколачивать бегущих. — Тогда-то мы вспомнили наши чувства, наши разговоры в Епифаньевской пустыне, где впервые узнали о взятии Москвы. Какое уныние, какая мрачная безнадежность овладели тогда нашими сердцами. Теперь же вдруг какой неожиданный переворот войны! Вся вооруженная Европа, предводимая первым Полководцем, вторгшаяся в Россию, как на верную и неизбежную добычу, бежит теперь, бросая пушки, обозы и тысячи пленных. — Невозможно описать нашей радости. — Это надобно было чувствовать, — и чувствовать в то время— единственное, священное! — Все мы как сумасшедшие бегали, смеялись, обнимали друг друга, — и только изредка сожалели, что наши старшие братья в Главной Армии победами своими мало оставили нам работы. — Мудрено ли, что при таком расположении духа, мы выздоравливали, как богатыри в сказках.
Сила молодости и здорового телосложения вскоре начали заживлять и мои раны самым быстрым образом. Менее нежели в месяц я уже мог везде прогуливаться, — и что ж? первым и беспрестанным желанием моим было поскорее отправиться в Армию. Все отговаривали, бранили, хотели даже насильно отправить в Псков (там жила моя мать), — но я сам бранился, храбрился и не слушался. Головные мои раны затянулись, — об остальных я очень мало беспокоился. Чего ж еще было думать? — Я хотел удивить всех. Через месяц явиться в Армию с полузалеченными ранами. — Одно небольшое обстоятельство задержало меня еще на неделю. Решившись непременно отправиться, я по Русскому обычаю, за два дня до назначенного мною срока к отъезду, пошел в баню, — и как уж третий месяц не пользовался этим высоким наслаждением, то и пустился париться с сильным чувством Русского молодечества, — Вдруг кто-то из товарищей с испуганным видом сказал мне; — что у меня по лицу кровь течет. — Голова моя разумеется была обвязана и часто обливаема холодною водою, — не смотря на это одна рана раскрылась, — и кровь пробив бандажи, текла по щекам. — Весь жар моей банной поэзии мгновенно простыл; холодная трусливость вступила в права животного самосохранения, — недавнее самохвальство превратилось в самую скромную рассудительность — и я спешил поскорее домой. Все дело кончилось однако одним почти страхом. Доктор побранил меня за то, что я без совета его пошел в баню, перевязал голову — и чрез неделю я уже опять требовал своего отправления в Армию. — Никому разумеется не нужно было удерживать меня, — и я по прекраснейшему зимнему пути полетел в свою Дружину.
В 1812 году переход от осени к зиме был удивительно скор. Еще 10 Октября смотрели мы из своей кельи в растворенное окно — и любовались теплым, прекрасным вечером и живописными берегами Двины, увенчанными батареями и оканчивающимися весьма прозаическим лесом и болотами. 18-го Октября Двина уже замерзла, поля покрылись снегом и Русская зима вступила в число вспомогательных сил нашей Армии. — С каким весельем летел я, чтоб поскорее догнать наш корпус! С каким восторгом (и тайною досадою, что меня тут не было), смотрел я на поля Чашник и Смольян, где еще недавно Витгенштейн побеждал третьего Французского Маршала (Виктора), ему противопоставленного. Снег прикрыл половину кровавых следов здешних битв, но зато оставшаяся на виду была еще разительнее, живописнее. — И здесь Ополчение оказало много опытов храбрости, — но уже более рассудительной, лучше направленной.
Чем ближе подъезжал я к нашему корпусу, тем известия об нем становились важнее. Казаки рассказывали мне, что сам Наполеон кажется попадется в руки Витгенштейна. У меня дух захватывало от нетерпения, чтоб поскорее поспеть к такой знаменитой развязке. 15-го Ноября достиг я до бивака нашего отряда. — Сколько радостных новостей ожидали меня? Знаменитые дни под Красным, давшие Кутузову наименование Смоленского, гремели во всех рассказах. Армия Наполеона была, как говорили, в щепки разбита, пушки все захвачены и остатки рассеянных полков гонимы к Березине, где их ждет окончательное поражение. — Погода способствовала вполне оружию Русских. Ранняя зима оказалась ненадежною; сделалась оттепель, — и все говорили, что это обстоятельство решительно погубит Наполеона, потому что река Березина, недавно еще ставшая, снова вскрылась. Наполеону непременно надобно было через нее отступать. В виду Армии Чичагова, ждавшей его на той стороне надобно было строить мосты. Сражаясь с Витгенштейном, ожидающим его с правой стороны и отделываясь от натисков Платова, свистящему ему в уши с затылка, надобно было переправляться через Березину. — Мы заранее торжествовали плен Наполеона. Событие показало нам, что мы не много ошиблись.
Когда я явился к Полковнику, то никто не хотел верить моему скорому выздоровлению. Когда же увидели бандажи, не снятые еще мною из предосторожности и для теплоты, то все меня бранили, — и говорили, что мое раннее прибытие — или хвастовство, или глупость. — Я не оправдывался, потому что сам не умел дать себе отчета в настоящей причине моей торопливости; теперь только я понимаю ее. — Это была просто — молодость, — и больше ничего.
Дружина наша, чрезвычайно уменьшившаяся даже и с прибылью из Госпиталей (200 человек из 800), была в арьергарде. Я несколько затруднялся в своем костюме, но Полковник позволил мне оставить его в том виде, как я приехал. Именно: у меня не было теплой шинели, (т. е. ни холодной, потому что взятую из Петербурга отдал я после Полоцкого сражения нашему батальонному Адъютанту, раненому пулею в живот; этот бедняк не поехал за нами из Юревичь в Полоцк — и через несколько дней умер: — разумеется мне было тогда не до шинели), — а ротный Начальник дал мне свой овчинный тулуп, крытый китайкою, — и с ним-то я явился, подпоясанный саблею, (первоначальная шпага, свидетельница и содействовательница моих храбрых дел, осталась без моего ведома у кирпичных шанцев под Полоцком). На голове был у меня широкой меховой чепчик с ушами; одни ноги оставались в беззащитном от холода положении, — но днем они грелись ходьбою, а ночью близостью к костру.
И так самое пламенное мое желание сбылось: я был опять в Армии! — и в какую прекрасную минуту! Кровавая Драма нашествия приближалась по-видимому к развязке, — и я был в числе действующих лиц, хоть правда в числе Статистов, но все-таки на сцене. Какой разгул для воображения 17-ти летнего Офицера! Какие случаи могли тут быть, чтоб отличиться и прославиться. — И что ж? — Бывал ли кто так больно, так ужасно обмануть в своих надеждах и ожиданиях? Весь день 15 го Ноября гремела вокруг нас сильнейшая канонада, — а наш арьергард смирнехонько стоял на месте. Напрасно мы кусали себе губы и грызли ногти от нетерпения, напрасно останавливали каждого проезжающего казака, — об нас никто и не подумал. Что могло быть обиднее? Ночью узнали мы однако чрез пленных, что Наполеон завтра только явится. В эту ночь сдалась целая дивизия Партуно, окруженная нашими войсками. — Новое горе! — Мы даже и в этом подвиге не участвовали. — Впрочем 16-го Ноября надеялись мы быть счастливее — и вознаградить себя за все.
С рассветом снова загремела канонада со всех сторон, — и вообразите себе нашу радость! Нам велено было двинуться вперед. Сколько сцен, подобных Полоцким, ожидали мы теперь! Притом же сам Наполеон был на этот день нашим противником! Сколько славы! сколько случаев отличиться! Но судьба и на этот раз решилась быть к нам жестокою. — Знаменитая переправа, которую сохранят тысячелетия, которую с тех пор столько уже описывали и исторически, и романтически, которая и будущим легионам писателей будет таким обильным материалом для разительных картин, трогательных сцен и философических рассуждений, — эта переправа — происходила от нас грешных, верстах в 2-х, а мы, стоя на высоте у прикрытия 12-ти пушечной батареи Генерала Фока, видели только издали, нестройные, волнующиеся массы неприятеля, толпившегося около реки и напирающего к мостам. Пред этою массою стояли несколько колонн Французских — и с удивительным мужеством отражали все наши усилия: добраться поближе к переправе. Наконец от наших выстрелов, или от тяжести бросившихся на мосты людей, один из них обрушился и переправа кончилась. Я говорю переправа, но тут то именно и начались картины ужасов, плача и отчаяния. Французская Армия почти вся уже успела перебраться на ту сторону в эти два дня, — но обозы и все не боевые люди остались на нашей. — Все они толпились, теснились, пробивались к реке, к мосту, — но его уже не было — и передовые толпы, сдавливаемые задними массами низвергались в воду, боролись с волнами, старались переплыть, хватались за льдины — и с криками отчаяния погибали. рассказать, описать эти картины — невозможно, они принадлежат в область поэзии, самой чудовищной, самой исступленной. Историк, прозаик — не опишет вам и слабого очерка этой грозной переправы. Уже одно это обстоятельство заставит содрогнуться каждого писателя. Мы стояли за две версты от моста, на высоте; худо могли видеть и понять в чем дело, — но ужасные крики отчаяния всей этой массы погибающих людей так явственно были нам слышны, так сильно потрясали наши чувства, что мы имели глупость не раз проситься туда у Полковника для спасения несчастных. Мы забывали, что между ними и нами стоят неприятельские колонны.
К вечеру все замолкло. — Корпус наш весь собрался на биваки, зажгли костры, — и тут то начались рассуждения, споры и догадки. Что ж это все значит? Каким образом допустили Наполеона переправиться? Почему позволили ему даже мосты свои выстроить? От чего Армия Чичагова не втоптала его опять в реку когда он стал переправляться? Как Кутузов не по пятам его пришел к реке, чтоб доколотить его? Все это занимало нас почти целую ночь. — Разумеется все мы, как важные и знающие люди, осудили сперва Чичагова, потом Кутузова, а наконец даже и своего Витгенштейна. Все Березинское дело казалось нам слабо, вяло, — не чисто.
Избави Бог от этаких судей!
На другое утро опять возобновилась канонада. Но это было уже последнее отдание празднику, последнее прощание Французской Армии, последний привет её Русской земле. Тут еще видели мы остатки этой великой Армии, сильно борющейся, храбро сопротивляющейся, одним словом тут еще блеснул гений Наполеона и дух его воинов. За Березиною — все это исчезло. После получасового прощания пушечными выстрелами, Французы зажгли остальной мост, — и пальба прекратилась. Это значило, что и остальные перебрались. — Тут мы уже были вполне хозяевами на правом берегу — и спешили к месту вчерашнего боя и ужасной переправы. Что же? — Картины ужасов сделались еще разительнее, потому что погибающие были не в массе, а отдельными группами. За целую версту нельзя было подойти к берегу от оставленного Французами обоза. Кареты, телеги, фуры, щегольские коляски, дрожки, все это нагруженное Русским добром, награбленным в Москве и по дороге; подбитые орудия, пороховые ящики, тысячи обозных лошадей, спокойно ищущих пищи под снегом, или в какой-нибудь фуре; наконец груды убитых и умирающих, толпы женщин и детей, голодных и полузамерзших, все это так загромоздило дорогу, что надобно было отрядить целую дружину ополчения, чтоб как-нибудь добраться до места переправы. Здесь картины были еще ужаснее. Вся река наполнена была мертвыми. В отвратительнейших группах торчали из реки, погибшие в ней вчера, а по берегу, как тени Стикса, бродили толпами другие, которые с какою-то бесчувственностью посматривали на противоположную сторону, не заботясь о нашем появлении и не отвечая на наши вопросы. — И офицеры и солдаты брали с собою этих несчастных, чтоб покормить их, окутать чем-нибудь потеплее и сдать для отправления в Витебск. — При всем тогдашнем ожесточении нашем на Французове, бедствия Березинской переправы казались нам достаточными, чтоб примириться с ними за пожары и истребление городов и сел, за бесчисленные убийства, совершенные над жителями, за тысячи погибших в битвах. — Мы не воображали тогда, что Березинские ужасы только начало гибельного их периода, что это только вступление в бедственную главу Истории их нашествия, что за Березиною ждет их гибель и истребление стократ ужаснейшие.
При разборе и расчистке обоза многие из наших обогатились. Иные случайно, другие умышленно. Некоторые офицеры собирали книги, картины, атласы. Набожные отыскивали церковные ризы и утвари. Хозяйственные люди — любили деньги серебренную посуду, ложки, миски, самовары, и т. п. Ленивые не получили ничего (я грешный был в числе последних)! Целые два дни продолжали мы разбирать и расчищать обоз — и все больше половины осталось на месте;
В эти два дня исправлены были мосты на Березине — и мы пустились вслед за Французами, на выручку Армии Чичагова, который истощив все свои усилия, принужден был пропустить Наполеона, бывшего все еще гораздо его сильнее. 20-го Ноября сошлись мы с войсками Чичагова и пропустив их вперед, предоставили им все лавры преследовать — С этой минуты начался ужаснейший период Французской ретирады. — Оттепель, так много мешавшая Наполеоновой переправе чрез Березину, вдруг превратилась в жесточайшие морозы, каких мы и в Петербурге редко видывали. Стужа ежедневно усиливалась и постоянно остановилась на 25°—25° реомюра. Это уж был последний, неотразимый удар для Французской Армии. Нравственное её состояние совершенно упало, уничтожилось. Каждый привал, каждый ночлег её — был ужасным полем проигранной битвы; тысячи погибали в величайших мучениях. Воины, пережившие может быть Аустрелиц, Эйлау и Бородино, доставались нам теперь очень дешево. Каждый казак брал их десятками в плен и приводил их в каком-то бесчувственном состоянии. Они ничего не ждали, не помнили, не понимали. Дороги были усеяны их трупами, — во всякой хижине валялись они без призрения.
В переходе из Касина в Долгиново спас я нечаянно одного Швейцарского Капитана. Мы проходили мимо леса. Снег был крепок и не глубок, и потому мы пользовались прекрасною погодою, сворачивая иногда с большой дороги и гуляли по опушке леса. Трупы замерзших Французов кучами валялись по всем направлениям. Это зрелище было уже самое для нас обыкновенное, — и никого более не трогало, ничьего внимания не привлекало. Вдруг мне показалось, что в лесу у дерева, какое-то существо шевелится, качается. С машинальным любопытством побрёл я туда, — и что же? Прислонясь к сосне, стояло на коленях какое-то загадочное существо. Одежда его была самая Фантастическая; — теперь она бы показалась презабавною. На голове привязана была тряпкою женская муфта; на плечах болталась душегрейка; нижнее платье было все в лохмотьях, все сквозное и едва оставлявшее сомнение к какому полу принадлежало видимое существо. На ногах оставались одни голенища обвернутые в солому, сквозь которую виднелись голые пальцы. Этот получеловек держал в руках маленькое распятие, вперял в него мутные и неподвижные свои глаза и по шевелившимся губам видно было, что он молится, чувствуя приближающуюся смерть. — Давно уже мы были равнодушны ко всем видам страданий и кончины[4], но молитва воина умирающего на снегах чужбины, — имела что-то необыкновенно трогательное. — Я кликнул нескольких солдат, спросил, было умирающего кое о чем, — но он не мог мне дать никакого известия, — Стужа и голод лишали его всякого чувства и понятия; мы его подняли, перенесли на сани, окутали всем возможным, влили ему в рот несколько рому, — и на авось привезли на ночлег. Он еще был жив, — но надобно было вынуть его из саней, принести на руках в избу и положить. Тут новый прием рому возвратил ему способность языка. Он слабым голосом заговорил по-немецки, и кое-как объяснил нам, что он Капитан, Швейцарец, служить в III полку — и прочие военные и семейные подробности. Мы его покормили — и подобного восторга от нескольких ложек плохого супа, верно, еще никто не видывал на свете! — Его осмотрели, — но к счастью оказалось, что он еще не успел себе ничего отморозить. Одно крайнее изнурение от голода было бы причиною его смерти. На другое утро, собрав ото всех товарищей все, что можно было отдать ему из одежды, мы заставили идти с нами до первого отправления большого отряда пленных во внутренность России. — Что с ним после случилось — никто из нас не знает. Дай Бог, чтоб помощь наша возвратила его в объятия семейства и друзей.
Пропустив вперед Армию Чичагова, мы уже шли вовсе не по военному. Всякий ночлег располагались мы по деревням, ночевали в теплых избах, ели порядочно, а иные и пили до удовольствия. Наши военные действия ограничивались собиранием по дороге пленных, а эта работа была самая миролюбивая. Они рады были сдаваться, потому что имели в перспективе пищу, — а может быть и одежду. Да и передовая наша Армия не больше нас делала. Морозы действовали за нас вдесятеро сильнее — и от Березины до Немана погибли более 60 т. неприятелей, не сделав ни одного выстрела!
Вскоре, мы узнали, что Наполеон уехал в Париж — и оставил несчастные развалины огромной своей Армии на произвол судьбы. Он вверил ее Мюрату (Неаполитанскому Королю), — но и тот последовал его примеру. Евгений, (Вице-Король Итальянский) взялся быть Главнокомандующими и доказал свои отличные способности, доведя плачевные эти остатки до Эльбы, без значительным уже потерь.
Сильные ли морозы или худо зажившие мои раны были тому причиною, — но здоровье мое в это время очень расстроилось — и меня отправили отдохнуть и полечиться в Вильну, (28-го Ноября, город был занят Генералом Чаплицом и Полковниками Сеславиным и Теттенборном). Я оставил мою Дружину, и не знал что навсегда!
В санях, в сопровождении одного денщика, поехал я в древнюю столицу Литвы, — и это двухдневное путешествие дало мне случаи видеть столько новых эпизодов Французской ретирады, что при воспоминании об них невольный холод пробегает по жилам. И Физическое, и нравственное состояние этих несчастных воинов — превосходит всякое вероятие, всякую возможность к описанию. Во всякой избе, где я останавливался, чтоб погреться, (потому что морозы все еще были самые жестокие), находил я кучи погибших, — и по большей части все около затопленных печей лежащих. Отмораживая ноги, руки, нос и уши, — страдальцы, не зная тайны северного климата: оттирать пораженные члены снегом, спешили отогревать их у огня; тотчас же делался антонов огонь, апоплексический удар — и несчастные, вместо спасения, находили всякий раз смерть, у разведенного ими огня. Другие же бродили по дорогам как привидения, не зная сами куда и зачем? У многих я спрашивал: куда они идут? Все отвечали: в Вильну! Зачем? — «Там Император!» — вы ошибаетесь, в Вильне Русские, а Император ваш уехал в Париж.» Недоверчиво качали они головою и продолжали путь вовсе в противоположную сторону от Вильны. Никто не думал собирать их как военнопленных. Они очень спокойно шли между Русскими колоннами, — и вовсе этим не занимались.
Наконец прибыл я в Вильну, — и явился к Коменданту со свидетельством от своего Полковника. Комендант покачал головою. «Лечиться здесь!» сказал он, неудачная мысль! Здесь все еще заражено пребыванием Французов, — и люди и дома. В госпиталь я вас не помещу, — там мрут сотнями от госпитальной Лихорадки. У жителей вряд ли вы найдете хороший присмотр и радушие. Все они на нас что-то косятся, а втихомолку и больше рады сделать.» Я отвечал Коменданту, что желал бы быть помещен у кого-нибудь из незначащих обывателей, у которого скромностью и самыми умеренными требованиями постараюсь не возбуждать мстительности. «Хорошо! Я вас пошлю в Петербургский форштат, там смирнее. Но все-таки берегитесь и будьте осторожны. При малейшем признаке каких-нибудь замыслов, уведомьте меня в ту, же минуту.» — Я откланялся — и поехал в новое свое жилище. Оно было за городом, почти в средине Петербургского форштата на правой руке. Домик чистенький, светленький, предупреждал меня в пользу хозяина, потому что наружная чистота очень выгодная рекомендация для душевных качеств обитателей. Хозяин встретил, и меня, и мой квартирный билет — очень хладнокровно. Не чему ж впрочем было и радоваться. Особенной комнаты мне не дали, а расположился я в общей большой зале и на вопросы хозяина о моих требованиях на стол и питье, отвечал, что я вовсе не взыскателен и буду тоже самое есть и пить, что у него за столом будут подавать. Ответ мой несколько разгладил его лоб. Осмотревшись хорошенько, и не надоедая никому своими расспросами, увидел я, что хозяин мой купец, незначительного состояния. Он был вдов, имел двух дочерей — и не более двух дней как освободился от нескольких Русских постояльцев. Мудрено ли, что появление нового жильца ничуть его не обрадовало. Он был пасмурен и неговорлив, — но не оказывал однако никаких признаков явного недоброжелательства, — при конце же обеда, даже стал со мною заговаривать. Будучи сам от природы не словоохотлив, я не распространялся вдаль — и политические наши суждения оканчивались очень скромными: да, и нет! За то с дочерьми его я гораздо скорее познакомился. Известно, что с сотворения мира между постояльцами — Офицерами и хозяйскими дочерьми всегда существует какая-то врожденная симпатия. Легче всего она развивается с Польками, усовершенствуется с Француженками, а приводится к окончанию с милыми Немочками. К сожалению я был по этой части самый неопытный Офицер во всей Русской Армии, и верно Стыдливее и боязливее всех моих походных хозяек, который по военно-походной логике, всегда составляют принадлежность квартирующих Офицеров. Я узнал однако же тотчас, что старшую дочь зовут Барбою, (Варвара), а меньшую Юзефою. Старшая была красивее, веселее, смелее, а может быть и опытнее. Меньшая застенчива, боязлива, рябовата и задумчива. 17-ти летний офицер, покрытый множеством ран, довольно интересное существо для девушки, — и потому обе взглядывали на меня довольно умильно. Сначала я отпускал им также нежные взгляды, крошечные вздохи, выбирал в уме своем, к которой обратить свою привязанность — и решился — на меньшую. Многие может быть расхохочутся при этом выборе, — но как быть! Юзефа больше сходствовала с моим характером, — тогда как живость и веселость старшей меня изумляли и пугали. Барбара скоро заметила мое предпочтение, — но вместо того, чтоб этим обидеться, огорчиться, она начала помогать мне, подшучивать над моею робостью и бранить сестру за её молчаливость. — Отец всегда спал после обеда и в это время мы оставались в зале моем одни. Часы летели быстро, весело. Но… bonny soit qui mal ypense, — да не оскорбится ни чье скромное воображение этими часами! я был тут настоящим Молчалиным с Софиею. «Как думаешь, чем заняты?…. «Он руку к сердцу жмет, из глубины души вздохнет — ни слова вольного!…» Не знаю, довольны ли были внутренне мои собеседницы, что судьба послала, им такого робкого и неопытного обожателя: помню, что они поминутно смеялись между собою, — перешептывались, — но самолюбие не допускало сознаваться, чтоб это было на мой счет, а несносная застенчивость уверяла, что иначе и поступать нельзя. Конечно 17-ти летнее воображение рисовало мне часто гораздо приятнейшие картины я в уме своем вел предлинные разговоры, отпускал страстные тирады и доводил слушательниц до сознания во всепобедимой моей любезности, — но когда дело доходило, чтоб все эти умные фразы и восторги повторить материальным образом, то какой-то страх стеснял мою грудь; я откладывал до другого дня — и все оставалось по прежнему.
Назначение квартиры в Форштате, было мне очень полезно, потому что в городе свирепствовала в это время госпитальная лихорадка, перешедшая из больниц в частные дома. До 15 т. Французов остались в Вильне при отступлении. Большая часть погибла от неизлечимых болезней, коими заразила и жителей. Всякий день возами отправляли умиравших за город, чтоб похоронить в отдалении.
Болезнь моя не имела никаких последствий, неделю отдыха и хорошей пищи поправили меня почти заново. Но на этот раз я уже не рвался, не торопился в Армию. От того ли, что тогдашние военные действия не имели ничего привлекательного, или от того, что морозы расхолодили мою юношескую пылкость, — но я рассудил пожить тут сколько можно долее. Может быть Юзефа была тоже одною из побудительных причин этого желания, — тем более, что мы оба неприметно становились смелее и разговорчивее.
Хотя разумеется никому не было до того дела, выздоровел ли такой-то Прапорщик, или нет? но я по долгу совести явился к Коменданту и объяв ему, что чувствую себя совсем почти здоровым, просил дозволения пробыть еще с неделю в Вильне. Он без труда согласился, спросил: доволен ли я моим хозяином? (о хозяйках он не спрашивал, приказал быть осторожным в обхождении с жителями — и я воротился к Барбе и Юзефе с довольным сердцем и умильной рожей.
Вскоре наскучила мне однако затворническая жизнь. Я пустился бегать по городу, осматривать здания, заведения, окрестности и начал отыскивать знакомых. В военное время всегда их найдешь, и с ними начал я уже изредка изменять моей Юзефе, отлучаясь иногда на целый день. — Подобные прогулки недолго однако же продолжались; я было дорого за них заплатил. Комендант был прав. Навещая моих знакомых живших в городе, я никогда не обращал внимания на физиономии их хозяев. Товарищи мои вовсе не имели моего порока: — робости и застенчивости — и хозяева их частехонько косились на нас самым значительным образом. Но Русскому — все трын-трава. Мы над ними подшучивали, задирали их, приставали к их женам и дочерям — и в подобном расположении духа часто в один вечер переходили несколько домов от знакомого к знакомому. Однажды вечером, (ночь была очень темна, а освещение Виленских улиц нельзя было похвалить), приветствовали нас на улице несколькими выстрелами кто и откуда — этого нельзя было различить, — но темнота, мешавшая нам видеть и догнать наших неприятелей, верно и им не позволила метко выстрелить: никто из нас, и ранен не был. Мы, разумеется, обнажили сабли, сомкнулись — и скорым шагом пустились к ближней гауптвахте. Тут дали нам конвой — и мы мирно разошлись по домам. На другое утро надобно было явиться к Коменданту и донести ему обо всем. Но как подобные случаи были тогда не в редкость, доказательств же никаких не было, — то дело и кончилось, — а вместе с тем прекратились — и мои вечерние прогулки. Я рассудил, что гораздо здоровее и выгоднее быть робким с Юзефою, нежели храбриться против ночных выстрелов.
Это происшествие заставило меня, однако серьёзно подумать о возвращения в Армию. Я объявил о желании своем Коменданту — и он сказал, что даст мне знать накануне, когда выступить. Для отправления собирали по госпиталям выздоравливавших всех полков нижних чинов, — и, смотря по числу команды, давали им двух или трех Офицеров, которые по предписанному маршруту обязаны были вести их в Армию. Старший офицер был всегда разумеется ответственный Начальник команды — и иногда случалось, что этот главнокомандующий воображал себя полным хозяином всех проходимых селений и действовал самым деспотическим образом. Был один несчастный пример, что одного такого партизана подвергли всей строгости военного суда, потому что он уже и по замкам Польских Магнатов стал забирать все что ему нравилось, не исключая и их семейств.
Узнав о скором моем уходе, Юзефа и Барба сделались, печальны, отец гораздо ласковее, а я несколько смелее. После обеденных наших заседаний стало уже мне недостаточно, я начал продолжать и вечерние донельзя. В одно из них Барба, утомясь скучным моим расположением духа, ушла спать, и я остался один с Юзефою………. Ну, и только!
На другое утро, когда я встал, ее уж не было в доме. Отец (жестокий!) отослал ее куда-то, к какой-то тетке. За что и почему? — не знаю. Барба мне сказала по секрету, что во всем был я виноват, — и как я ни клялся ей в моей душевной и телесной невинности, — она смеялась и не верила. Мне было очень досадно, потому что вернее меня никто же не мог знать об этом. — Чрез два дня объявили мне поход — и я расстался с моею любезною Вильною, которую с тех пор уж не видал.
Со мной отправили Офицера нашего же ополчения Поручика В. — Он был следственно Главнокомандующим собранного отряда выздоровевших нижних чинов. Команда состояла из ста человек разных полков, — и мы пустились в путь. Нам дали маршрут по дороге, где большая Армия не проходила — и это обстоятельство было самое благоприятное для всех удобств жизни — Товарищ мой, старинный, военный служака, имел свою походную логику; из Римских прав он кажется проходил только о правах благоприобретения, а о правах чужой собственности, он вовсе не беспокоился. Сначала я почел долгом напомнить ему о вредных последствиях такого образа мыслей, — но как он, очень дружеским образом, отвечал мне, что я слишком еще молод, чтоб судить об этом и что он один за все отвечает, то я замолчал и стал безмолвно пользоваться его распоряжениями. Вскоре я к сожалению заметил, что моя филантропия действительно была бы неуместна. — Или жители уже приучены были к самовластным действиям военных команд, или собственное их нерасположение к Русским было тому причиною, — но когда команда приходила на ночлег, то жители очень равнодушно объявляли, что у них нет решительно ничего чтоб накормить людей. С таким же точно хладнокровием Поручик мой отвечал им всегда: «хорошо! мы сами сыщем. И точно он как будто знал все закоулки их жилья. Тотчас отыскивал чулан, сламывал замок и находил всегда очень обильные припасы всякой всячины. Тут конечно брал он и больше чем было нужно, — но надо же было взять и в запас. При команде всегда должны были быть две, три Фурманки, (сани, или телега), для складки амуниции и отдыха слабых. Офицеры же прибавляли всегда и себе одну, чтоб не трудиться идти пешком, — но всякий день была история с этими Фурманками. В том селении, где команда ночевала, все лошади исчезали, (хозяева угоняли их в лес). Надобно было и тут действовать по логике моего товарища. Однажды добытых лошадей он не отпускал до тех пор, пока не доставал себе других. Проводники всякий раз почти уходили — и таким образом лошади становился собственностью Поручика, как ближайшего и законного наследника хозяев. Когда же услужливые Евреи открыли нам куда жители угоняют лошадей, то часть команды отправлялась в лес и по следам на снегу отыскивала спрятанных лошадей, ловила и как завоеванную добычу приводила к Начальнику отряда. Эти лошади уж разумеется становились его благоприобретением. Маршрут наш шел чрез Троки, Ковно, Инстербург, Велау, до Кенигсберга, — но как товарищу моему вовсе не нравились города, где церемонность росписателей квартир и учтивая холодность жителей, мало давала нам случаю погулять, то мы и останавливались все по деревням, делая по временам и дневки, (на два, на три дня), чтоб отдохнуть. Таким образом дойдя до Немена, мы решились перейти его не в Ковно, а в деревне Шлиново, верстах в 15-ти повыше. Здесь мы нашли команду подобную нашей, которая прожив более недели в этой деревне, собиралась на другой день выходить. — Офицеры жили у одного Форштмейстера Прусака, — и мы поместились туда же. Они рассказали нам так много хорошего о гостеприимстве жителей, что возбудили и в нас охоту пожить здесь по долее обыкновенного. У Форштмейстера было (опять) две дочери, младшая была больна и у постели её сидел безотлучно жених её, какой-то Шляхтич, житель той же деревни, скромно занимающийся хлебопашеством собственноручно, но старшая сестра (Анхен) была чудеснейшая девушка. Отец её вдовый старик, не мог заниматься хозяйством — и она издавна управляла всем домом. Квартировавшие до нас Офицеры разумеется все за нею волочились и подсмеивались друг над другом на счет взаимных неудач. Мне, как первоученке в любовных делах, поручали они отмстить за них — и я с удовольствием принимал это поручение, внутренне сознаваясь, что оно свыше сил моих и что проклятая моя робость и неопытность будут очень плохими содействователями в великих предприятиях. — Пропировав на прощании целую ночь, мы на другое утро остались одни, полными властителями деревни, Форштмейстера и дочерей его. — Я тотчас же приобрел полное уважение в доме, потому что знал Немецкий язык. В глазах старого Прусака — это было первою моею добродетелью. Он больше всего любил Немецкий язык, политику, вино и деньги. Меня же все это очень мало занимало; мне гораздо больше нравилась его Анхен. Хотя по Логике моего Поручика и она должна была считаться его принадлежностью, но, видя, что я при взгляде на нее всегда таял, он очень великодушно уступил ее мне, а сам пошел по другим домам отыскивать занятий, со строгою точностью возвращаясь в свою главную квартиру в часы завтрака, обеда, чая и ужина.
Здесь мы услышали о первом отпадении союзников Наполеона. Прусский Генерал Йорк отделился от Макдональда, заключил с Русскими Конвенцию нейтралитета — и первый дал Европе пример Генерала, располагающего политическою участью вверенных ему войск, без согласия своего Государя. Последствия оправдали его поступок.
Конвенция Йорка распространила везде какую-то уверенность, что вскоре будет заключен всеобщий мир. Этот слух приводил в восторг все сердца. — Нам же с Поручиком он служил самым неоспоримым предлогом остаться в теперешней позиции, впредь до обнародования мира и до получения дальнейший приказаний.
Более двух недель прожили мы в Шлиново. Это было для меня самое веселое время. Любовь Анхен делала для меня эту ничтожную деревню — прелестнейшим Эльдорадо. И — (верно никто не поверить!) — любовь наша была чистейшим Платонизмом. По моей застенчивости, она первая должна была ободрить меня — потом уже я стал и смелее и предприимчивее. И здесь, как в Вильне, сестра её выздоровевшая в это время, была наисильнейшею моею помощницею — и поощряла меня к решительным атакам, — но я все откладывал и наслаждался моральным образом. — Часто мы с Анхен ездили в Ковно — и она закупала мне там все возможное (виноват! на свои деньги), и как дитя радовалась, когда сюрпризы ее, меня восхищали. Но как, несмотря на мою робость, мы оба часто чувствовали, что мне 17-ть, а ей 19-ть лет, то Бог весть нравственно ли бы я окончил свое любовное похождение, если б одно событие, долженствовавшее быть развязкою в самом приятном отношении не превратилось вдруг в отношение вовсе неблагоприятное, — от которого мне самому до сих пор еще совестно.
Подстрекаемая сестрою, моею оперившеюся любовью и собственными своими чувствами, Анхен решилась наконец однажды назначить мне свидание. Место rendez-vous условлено было в спальне сестры, час спустя после вечернего прощания с отцом и всеобщего размещения по комнатам и кроватям. Можно вообразить себе мой восторг, мое счастье, мое нетерпеливое ожидание! Правда сквозь все эти приятные ощущения, невольный страх теснил грудь мою, и сдавливал дыхание, — но я приписывал это нетерпеливости влюбленного, готовящегося на такой важный шаг в своей жизни. — Проведя весь тот вечер в милых разговорах о политике со стариком, я наконец заговорил его до зевоты. Мы простились и разошлись! Я спал в одной комнате с Поручиком, но как я не рассудил сделать его моим поверенным в приготовляемом свидании, то и решился выждать, пока он заснет. Я знал, что он недолго заставит себя ждать. Действительно чрез 10 минут он уже громогласным образом уведомил меня, что спит богатырским сном. — Погася свечу, я погрузился в самые сладостные мечтания и укорял медленность маятника, которого однообразное щелканье что-то лениво сделалось сего дня. Мы всегда ложились в 10-ть часов. По условию надобно было ждать, когда стенные часы ударять 11-ть. Какая скука! Вся косморама моих мечтаний, несколько раз уже пройденная, стала становиться запутаннее, несвязнее. Я приискал новые материалы, — но и те клубились в воображении моем с каким-то беспорядком. Мало помалу однако же привел я свои мечты в правильный, систематической ход. Мне сделалось теплее, приятнее, спокойнее. С воображаемым равнодушием ждал я рокового боя часов — и ждал с таким философическим терпением….. что опомнился…. поутру.—
Каково же было первое мое ощущение! — Я проспал Русским богатырским сном всю ночь. Вероятно заснул с самого начала еще моего ожидания и моих мечтаний, — а все последующее было уже во сне. — Ужасное пробуждение! — Я не решался вставать. Хотел притвориться больным, — и вдруг услышал голос моего Поручика, вступившего со мною в утренний разговор. Мне право во все было не до его вопросов, — но учтивость требовала ответов, — и я крепясь отвечал вкривь и вкось. Это однако развлекло несколько мое отчаяние и подало мне самую счастливую мысль. Чтоб скрыться от стыда и упреков, я начал умолять Поручика выступить тотчас же в поход.
«Бог с тобою! Что за мысль!» Отвечал он мне. Нам здесь хорошо. В Армии делать нечего. У тебя здесь любовишка….»
Все убеждения его красноречия были напрасны. Я не отставал, и как, не смотря на старшинство свое передо мною, он имел ко мне искреннюю привязанность и уважение, то, вздохнув, сказал! «Ладно! пусть будет по-твоему. Завтра по утру поход! С этим словом свистнул к себе денщика, велел позвать фельдфебеля, отдал приказ: готовиться к выступлению, — и я с малодушною радостью бросился его обнимать.
Вскоре весь дом проснулся — и все сошлись у отца в спальне пить кофе. Как уличенный преступник, явился я пред Анхен — и, отведя ее в сторону, рассказал приготовленную мною ложь. С непритворным смущением и со слезами на глазах сказал я ей, что завтра поход — и что это так меня поразило, так растрогало, что я, как сумасшедший, не знал от тоски целую ночь что делать. Известие мое было неожиданно. Она заплакала и, рыдая, объявила всему семейству. Все удивились — и огорчились, — даже сам старик. Хоть он и любил экономию, которую наша продолжительная дневка сильно расстраивала, — но две недели так сильно свыкли его с нами, что мы принадлежали уже к его семье и разлука с нами и была ему очень тягостна.
Все приступили к Поручику с вопросами о причинах столь скорого выступления — и получили очень лаконический ответ: так надо! Завтра марш!
Весь день провели в горевании слезах, объятиях, уверениях в вечной верности, — и на другой день….. мы уже были за границею России.
Это было вовсе новое для меня чувство. Идя на защиту отчизны, оскорбленной дерзким нашествием всех сил Европы, я не воображал тогда, что менее чем в полгода, мы будем уже за Неманом, хлопотать о свободе других народов. До появления Русских войск за Неманом и Вислою, вся Европа, обманутая бюллетенями Французской Армии, никак не верила партикулярным слухам, разнесшимся о совершенном истреблении исполинского вооружения двинувшегося в Россию. Даже знаменитый 29-й Бюллетень очень поверхностно говорил о небольших потерях великой Армии, — но появление Русских — и жалкая горсть отступавших с Евгением Французов, сорвали повязку с глаз, ослепленных народов. Ругательства и проклятия посыпались со всех сторон на побежденного в первый раз Наполеона. Властолюбием его окованные народы, с нетерпеливою яростью загремели возложенными на них цепями и первая Пруссия — решилась на последнее, отчаянное усилие к возвращению политической своей независимости. Ослабленная многолетними бедствиями и унижением, Пруссия чувствовала, что успех борьбы с Наполеоном требовал неимоверных, отчаянных усилий всех сословий народа, и что неудача влекла за собою Политическое ничтожество, в которое верно бы низверг ее раздраженный победитель. Но в подобные-то минуты судеб народа, развертываются истинные силы и дух граждан. Пруссия выдержала это жестокое испытание; выдержала его с таким трудом, такими пожертвованиями и такою славою, что едва ли потомкам тогдашнего её поколения останется чем-либо возвысить её подвиги. — Как сильны и величественны были тогда воззвание Короля к подданным! Он не скрывал ни предстоящих трудностей, ни требуемых жертв, ни угрожающих опасностей, — но, опираясь на Веру в Провидение и на любовь народа, он с благородною смелостью вызывал все сословия к знаменитому делу: освобождения Отечества, к начатию новой Эры существования Пруссии.
Может быть, суждения мои и похвалы Прусакам покажутся пристрастными. Сознаюсь в этом пристрастии. Оно осталось во мне с той великой Эпохи. Будущие Историки будут очень хладнокровно в кабинетах своих рассуждать о тогдашних событиях Европы, но, кто был очевидцем, никогда не в состоянии сделать верного об них изображения. Всего примечательнее, всего сильнее, всего труднее, для Исторического рассказа: — это дух, оживлявший тогда все сословия народа. — Кто поверит теперь, что эти же самые флегматические Немцы, которым политика и кружка пива — одно и тоже, — тогда с невыразимым энтузиазмом бегали, кричали, делались воинами и под восторженную песнь своих Бардов, летали на берега Шпрее умирать за свободу Пруссии.
Может быть одною из главных причин моего пристрастия к Прусаками, и то еще, что они нас принимали с таким радушием, с такою ласковостью и услужливостью, что воспоминание об них всегда будет самым приятным чувством. — После косых взглядов и недоброжелательства, вдруг перейти к таким людям, которые считают тебя своим избавителем и рады с тобою делить все свое имущество — это такое удовольствие, которое гораздо легче чувствовать, чем выразить.
Да и ведь земля, весь быт жителей, населенность, трудолюбие, образованность их, — после дымных хижин Литвы, после грозного, и не просвещенного крестьянина Самогитии, после всеобщей бедности и лености, — представляет такой переход, что поневоле будешь пристрастен к Пруссии. — В деревне Шлиново прожили мы две недели, потому что нашли там ласковое семейство Прусского Форштмейстера, — а теперь на каждом шагу, в каждом доме принимали нас вдесятеро лучше.
Инстербург был первый Прусский город, который я увидел. Мы решились сделать в нем дневку. Нас осыпали ласковостью и угощением. К нашему хозяину собрался весь го-род, чтоб послушать моих рассказов о походе у о Березине, о морозах и о бедствиях Французской Армии. — Мое Немецкое красноречие удивило и растрогало всех. Было правда несколько скромных сомнений на счет действительности моего Русского происхождения, но я с самодовольным видом уверял их, что все Петербургские Офицеры также хорошо говорят по-немецки.
Здесь в первую ночь был я изумлен данным мне одеялом. Это была пуховая перина, которою непременно должно было одеваться. Напрасно я просил простого одеяла, горничная сказала мне, что такими одеваются только в деревнях. Этот резон был достаточен, я замолчал — утонул в волнах пуха и засыпая, рассуждал, что это Сибаритство очень приятно. В последствии я уже привык к этой роскоши — и теперь под старость, воспоминая об ней, сожалею, что у нас не в моде подобные пуховики.
Отсюда я написал к своим первое заграничное письмо. Какое разгулье для хвастовства А кто в молодости не любил прикрасить своих подвигов? Помню однако, что кроме надутости рассказа, я был довольно скромен в описаниях.
Из Инстербурта пошли мы на Велау. Это было 6-го Февраля нашего стиля, после сильной зимы наступила ранняя весна. Жаворонки пели по полям. Крестьяне работали уже на своих нивах. Для Петербургского жителя, уверенного в постоянстве своего климата, появление весны в начале Февраля — было очень любопытно и приятно.
Я сказал выше, что Маршрут, данный нам из Вильны, шел на Велау и Кенигсберг, — но как мы очень медленно спешили во все это время, то и не знали, что военная дорога была уже переменена; печатными объявлениями по городам сообщалось идущим Командам, что вместо Велау, они должны идти на Алленбург, Прейсиш-Голланд, Эйлау к Мариенбургу на Вислу. Не знаю, читал ли об этом мой Поручик, — но только он не полагал себя в обязанности переменить своего Маршрута. Мы преспокойно пошли на Велау. Это дало повод к весьма неприятной истории, за которую я, не смотря на мое пристрастие к Прусакам, до сих пор еще сердит на них.
Команда наша всегда брала от одного перехода до другого несколько фурманок, (которых отпуск в Пруссии был уже без затруднений) — и мы с Поручиком, всегда уезжали на одной из них вперед с одним солдатом-квартирьером и всегда поспевали к обеду на новый ночлег. — Точно также поступили мы и у Велау. Нам правда говорили, на последнем ночлеге, что все команды сворачивают на Алленбург, но Поручик мой и знать этого не хотел. — Переход, назначенный им в тот день команде, был не велик и мы около полудня приехали в свою деревню, заняли лучший дом, потребовали к себе Шульца и объявили ему, чтоб он приготовил на 100 человек солдат и 2-х Офицеров квартиры и продовольствие на двое суток. Шульц, почесав затылок и приподняв на минуту вечную свою шапку, отвечал, что он не может дать ни того, ни другого, потому что имеет предписание городового Магистрата, по которому военная дорога назначается чрез Алленбург.
«Вот вздор! закричал мой поручик предписание Магистрата не мне, а тебе; у меня есть от Виленского Коменданта Маршрут и я его не переменю по воле твоего Магистрата. Давай квартиры и продовольствие, — а не то мы сами все возьмем.
Все это я, как Переводчик передал Шульцу, смягчив по возможности, но он отвечал, что не может дать квартир, а советует нам ехать в Велау к Бургомистру, который один может приказать ему. Самовластно же занимать он нам не советует, потому что он прикажет крестьянам не впускать нас и не давать нам ничего. Поручик мой сбесился, — и без дальних околичностей — хлоп Шульца по щеке так, что шапка у него далеко слетела и сам хозяин ее чуть чуть не покатился за нею. Довольно хладнокровно поднял Шульц шапку и сказал, что Г. Офицер будет отвечать за свой поступок, но что ни квартир, ни продовольствия все-таки нам не будет. Группы крестьян собрались между тем около нас и хотя Физиономии их выражали почтительное недоумение, но речи Шульца, предлагавшего отправить нас в город, начинали волновать умы. Всякое слово Шульца спешил я переводить своему Поручику, — и тот рассудил, что до прибытия команды, надобно будет держаться в оборонительном положении, — а потому, растолкав несколькими Русскими приемами часть толпы, нас окружавшей, проложил дорогу к выбранному нами жилищу. — Здесь заперли мы ворота и все двери, и подкрепленные солдатом — квартирьером, решились выдержать осаду и даже штурм, если до того дело дойдет. Севши у отпертого окошка, наблюдали мы за всеми движениями новых неприятелей, но не видали однако сильных приготовлений к атаке. Толпы крестьян ходили взад и вперед и советовались между собою. Речи их ясно нам были слышны; все они обвиняли упрямство Шульца и готовы были принять и продовольствовать нас. — Время между тем проходило, команда должна была скоро явиться и Поручик мой с нетерпением ждал ее, грозя перейти тогда к наступательным действиям. Я уговаривал его сколько мог, чтоб он со мною поехал в город к Бургомистру, который верно не откажет в гостеприимстве Русским солдатам, — и Поручик почти соглашался на эту меру осторожности, — по сперва хотел видеть, что предпримет Шульц, с разбитой шапкой? — Вдруг на улице показалась значительная толпа крестьян, предводимая Шульцом и еще каким-то существом в зеленом мундирном сюртуке и в треугольной шляпе с султаном. Остановясь пред окнами требовали они впуска. По приказанию Поручика объявил я им, что они могут говорить и оттуда. Посоветовавшись между собою, Шульц просил нас, чтоб мы дозволили Г. Вег-Инспектору (дорожному Смотрителю) явиться к нам для переговоров. Поручик согласился, квартирьер отправился с ружьем к воротам, — обтер их и, держа ружье на руке, звал Его Благородие Прусского Офицера. Опасения наши были напрасны; никто и не подумал идти за ним. Ворота однако, заперли, — и это кажется довольно беспокоило Прусака. — Явясь к нам, он довольно важно и протяжно начал говорить нам об обязанностях проходящих команд, о дисциплине, о дружбе Пруского Короля с Русским ИМПЕРАТОРОМ.
«Да что он тебе там за дичь несет целый час, вскричал наконец мой Поручик с нетерпением. Спроси его только: дают ли нам здесь квартиры и продовольствие?» я повторил его вопрос.
«Нет!» отвечал Г. Вег-Инспектор очень хладнокровно.
«Ну, так пусть убирается к… черту, — а мы здесь останемся и чего нам не дадут добровольно, то возьмем сами.» Я перевел и это.
«За насильство вы будете в большой ответственности, продолжал Прусак и опять начал длинную тираду о должностях человека и воина.»
«Да расспроси ты его, братец, кто он такой, какого чина и по какому праву пришел нас учить уму разуму?»
Г. Вег-Инспектор очень важно описал мне свою должность: смотрителя дорог и очень смиренно прибавил, что он почти Офицер.
Едва узнал об этом Поручик, как вскочил с бешенством. Ах ты, сукин сын! и Унтер-Офицер смел меня учить, смел со мною сесть (мы его сами пригласили сначала)! Вон сей час! а не то я тебе велю гундерт фухтелей задать по-русски.» — Этого я уже не переводил. Прусак понял все сам из жестов и голоса Поручика. С поспешностью ретировался он из комнаты, квартирьер отпер ему ворота, — запер их снова и на улице начались опять шумные совещания. Теперь голос Шульца был подкреплен Полу-Офицером, — и оба требовали содействия крестьян, чтоб нас насильно отправить в город. Крестьяне однако же не двигались с места и советовали лучше обойтись дружелюбно. — Вдруг в конце улицы раздался звук трубы (в нашей команде был один кавалерийский трубач, который со своим инструментом исправлял должность барабанщика). Это была наша команда, важно и чинно вступавшая в деревню. С восторгом вскочил Поручик. «Вот я их теперь, всю эту ракалью!..» закричал он, велел отпереть ворота и бросился на улицу; я последовал за ним умоляя его: быть осторожными «Э, братец, не бойся! теперь-то я им и покажу, как Русские поступают….» — «Но ради Бога не насильственно,» — «Будь спокоен!»
Тотчас же выстроил он всю команду в боевой порядок и приказал послать за Шульцом и Вег-Инспектором. Они явились — а с ними небольшая группа крестьян, которая однако же остановилась в почтительной от нас дистанции. Поручик потребовал себе две Фурманки и спросил Шульца: может ли он их получить добровольно, или должен взять насильно. Шульц приказал, чтоб в 1/4 часа Фурманки были готовы. — «Теперь обоих вас и Шульца и этого Унтер-офицера, беру я под арест и довезу в город к Бургомистру с жалобою на то, что один отказывал Русским войскам в ночлеге и пище, а другой возбуждал против нас крестьян к насильственным мерам.»
Оба заерошились. — «Как под арест! только Начальство Его Величества Короля Прусского может нас арестовать….» — Прошу смирно, отвечал Поручик. Это уж не ваше дело судить о том: имею ли я право, или нет, а что имею на это средство — так вы сами видите. (При этом указал он на грозный вид команды). Следственно выбирайте сами. Хотите ли добровольно, как арестанты, ехать со мною в город или хотите быть связанными?» И то, и другое им очень не правилось. Они, обратились к крестьянам требуя их защиты, — но те не двигались с места, а советовали ехать добровольно в город. — Оставалось покориться своей участи. Явились фурманки, — и в одну сели мы с Поручиком, а в другую посадили двух арестантов и двух дюжих кавалеристов, для надзора за ними. Команду поручили Фельдфебелю, приказав ему стоять смирно и под ружьем на улице до нашего возвращения. Наконец отправились мы в Велау и явились к Бургомистру.
Я рассказал ему все происшествие в самых пышных Немецких фразах — и дипломатика его стала в тупик. Он не мог официально допустить, чтоб военная команда, вопреки недавно обнародованным приказаниям, следовала другим маршрутом, — но не мог также и приказать в тогдашних политических обстоятельствах, чтоб команде Русских, израненных воинов, было отказано в гостеприимстве. Он однако же выпутался из своего затруднительного положения. Оба наши арестанта были призваны, — получили строгий выговор, Вег-инспектор отравлен под арест, — а Шульцу приказано команду нашу принять и продовольствовать как сего дня, так и завтра. (Поручик объявил, что ему дневка необходима) Нас же Бургомистр просил после дневки идти на Алленбург, по новопредписанной военной дороге. Поручик потребовал себе письменного объявления. Оно было тотчас же дано, — и мы поехали с Шульцом обратно. Таким образом по пословице: и волки были сыты и овцы целы. — С торжеством возвратились мы в деревню. Команда стояла еще под ружьем. Мы велели собраться крестьянам и объявили им приказание Бургомистра. Шульц принужден был подтвердить его — и через полчаса мы были с жителями наилучшие друзья.
Пропировав тут два дня, пустились мы по новой дороге — и везде были принимаемы охотно. Остальной поход до Мариенбурга не имел уже никаких происшествий, не представлял уже ничего замечательного. Только Прейсиш-Эйлау остановило меня на целые сутки. — Шесть лет прошло со дня знаменитой битвы, на полях этих бывшей — и сколько с тех пор перемен в политическом составе Европы! (Я не предвидел, что с небольшим через год произойдут еще удивительнейшая). Я ходил осматривать все окрестности Кроме знаменитого кладбища, где в день битвы была главная квартира Наполеона и где горсть Русских подкравшись в метелице, чуть-чуть было его не захватила, — не осталось ни какой достопамятности этого сражения. Даже не многие из жителей знали подробности битвы. Судьба Прусской Монархии висела тогда на волоске — а жители Эйлау очень равнодушно вспоминали об этом дне. — Так чувство настоящего ослабляет и истребляет впечатления прошедшего!
Наконец мы дошли до цели Маршрута. Мы были на Висле в Мариенбурге. Явясь к Коменданту, мы получили от него приказание сдать команду и расположиться на квартире впредь до распоряжения. — Отсюда уже отправляли команды не сотнями, а тысячами. — В тот же день узнали мы, что все наше Ополчение собрано в Мариенбурге и идет вниз по Висле к осаде Данцига. Я бросился отыскивать свою дружину, — но она осталась на границе в Юрбурге. Следственно я остался сиротою. Комендант давал мне на выбор: или идти с командою к главной Армии, где меня верно прикомандируют к какому-нибудь полку, — или явиться к Генералу Ададурову, командовавшему тогда С. Петербургским Ополчением, который меня также причислит к которой-нибудь дружине, — или даже наконец возвратиться в Юрбург. Последнее я решительно отвергнул, — а выбрал второе. В сражениях я уже был; — хотелось испытать удовольствие осады. — Худо ли, хорошо ли я выбрал — не знаю. Вероятно однако, что в главной Армии я бы больше выиграл по службе.
На другое утро я явился к Генералу Ададурову, принят был очень ласково — и тот-час же причислен к 5-й Дружине, которою тогда (за болезнью всех старших), командовал Коллежский Асессор С. Н. Корсаков. Я сей час сказал, что выиграл бы больше в Армии, — должен однако с благодарностью признаться, что в том общества офицеров в которое я попал, я едва ли еще не более выиграл в другом отношении. Я очутился в совершенно новом мире, В прежних обществах Офицеров, я чувствовал свое преимущество учености здесь оно исчезло и безо всякого унижения моему самолюбию. Там я пользовался всеобщим уважением, — но был одинок, — здесь все окружающее меня составляло одну сферу прекраснейшего общества. Какую разность увидел я тогда между Студентом — и людьми просвещенными. — Все знали не меньше моего, — и никто не думал напоминать об этом. Всякое хвастовство упадало пред тонкими сарказмами светскости. — Время проведенное в этом обществе, я почитаю за самое приятное, самое полезное в моей жизни. Правда весь Корпус отдавал ему справедливость и это еще более заставляло меня гордиться, что принадлежу к такой Аристократической компании.
Через несколько дней выступили мы под Данциг.
Глава III
Квартиргеры. — Мой товарищ. — Мы под Данцигом. — Разлив. — Клейн — Квадендорф. — Богатство жителей. — Разъезды по разливу. — Дружеская встреча с Французами. — Караул 5-го Апреля. — Партизан Фигнер. — Вылазка. — Десант. — Отражение. — Неудача в Нерунге. — Новый Главнокомандующий. — Переформирование ополчения. — Главная вылазка 28-го Мая. — Известие о перемирии. — Продовольствие Гарнизона. — Знакомство с Французами. — Деревня Гемпиц. — Предместье Сент — Албрехт. — Рыжая девка. — Чувствительная неудача. — Попытка с конгревовыми ракетами. — Начало осады. — Ночные Экспедиции. — Занятие предместий. — Морская Экспедиция. — Десантное войско. — Две неудачные атаки. — Буря. — Морская болезнь. — Храбрость моряков. — Взрыв канонерной лодки. — План спустить воду с разлива. — Неудача. — Правильная осада. — Первая параллель. — Траншеи. — Выпуск из города жителей. — Ужасное их положение — и голодная смерть. — Успехи осады. — Неустрашимость маркитантов и мальчиков. — Перевод на Нерунг. — Отпуск в Эльбинг на 5-ть дней. — Мы остаемся три недели. Любовные интриги. — План свадьбы. — Отъезд. — Возвращение. — Данциг взят. — Возвращение ополчения. — Встреча оного. — Распущение. — Заключение. —
Это было в конце Февраля. Мы пошли на Диршау. Я, как знающий Немецкий язык, отправился квартирьером вперед. Со мной поехал другой Офицер. — и мы разумеется тотчас же познакомились. Мог ли я воображать тогда, что этот скромный Квартирьер будет со временем знаменитейшим писателем, делающим честь нашей Литературе и нашему веку? Это был М. Н. Загоскин! — Тогда еще он и не думал ничего о будущих своих сочинениях. Эта страсть, эта способность развились в нем уже после похода. Тогда он был только веселый, остроумный Офицер, имеющий все сведения, отлично воспитанного человека. До самых мест расположения нашего под Данцигом, ехали мы с ним вместе, заготовляя квартиры для наших дружин (он был в другой, но все свободное время проводил в нашем обществе). Таким образом 25 Февраля прибыли мы под Данциг. Дружина наша заняла деревню Клейн — Квадендорф — и тут-то впервые увидели мы до чего может простираться зажиточность крестьянина. У нашего хозяина было 16 лошадей, 30 коров и столько запасов всякого провианта, что с месяц почти кормил он всю нашу Дружину с Офицерами (всего 136 человек) и только по прошествии этого времени стал брать от нас в возврат казенную порцию. — Подобное благосостояние жителей происходило от того, что Данциг с окрестностями на 2 мили, со времени Тильзитского мира, составлял вольный город. В эти 6-ть лет, жители не платили никаких податей, торговали беспошлинно и разбогатели донельзя. Эта свобода и богатство входили в тонкие политические виды Наполеона. Он хотел, чтоб Данциг никогда не пожелал возвратиться под скипетр Прусского Короля.
Итак мы были под Данцигом! Ополчению пришлось стоять на разливе. Этот разлив был произведен Французами для защиты слабейшей стороны Данцига. Устроив на Висле плотину, они затопили все низменные окрестности — и все сообщения, караулы на Форпостах и взаимные атаки производились тут на плоскодонных лодках, из которых однако в случае нужды можно было выскочить и идти пешком по пояс в воде.
Нужно ли описывать местоположение, окрестности и укрепления Данцига? Все это так известно. Очень посредственный город с 60 т. жителей прелестнейшие окрестности и бесчисленные укрепления, сделанные на досуге в продолжение 6-ти лет лучшими инженерами Наполеона. С самого начала осады мы мало имели случая видеть красоты форштатов и дач. Стоя на разливе, мы видели только Архипелаг домов и валов, выказывающихся из-под воды, слышали только кваканье лягушек, занимались только беспрестанными караулами и разъездами и изредка для забавы перестреливались с Французскими наездниками (в лодках), являющимися всегда весьма неожиданно для собирания по домам провианта. — Когда Ополчение прибыло под Данциг, то осадный корпус находился под командою Генерала Лёвиса и состоял из 10 т. человек, В Данциге же по всем известиям было более 30 т. — Мы были рассеяны на пространстве 20 верст, а они могли на каждой пункт направить массы вдесятеро сильнее, и при всем этом беспрестанные их вылазки всегда оканчивались не в их пользу.
Впрочем мы иногда и очень миролюбиво жили с Французами. На разливе было несколько прекраснейших дач, которых ни мы, ни они не занимали, но которые однако же и мы и они часто посещали. На одной из них, поблизости которой Дружина наша содержала передовой караул, жил Данцигский купец, старик с 3-мя дочерьми. Чего ж больше, чтоб быть там почти ежедневно. Приехав однажды не в обыкновенное время, мы увидели другую лодку, привязанную к забору. Полагая, что это кто-нибудь из другой Дружины, познакомившийся с этим приятным домом, мы преспокойно вошли в комнаты, — и что же? четыре Французских Офицера рассыпались в нежностях пред нашими красавицами. Мы вспылили, выхватили сабли, девушки завизжали и единоборство готово было начаться, вдруг расчетливый старик остановил нас — и самым трогательным образом просил не губить его и самих себя. Кто б ни остался победителем — я все таки погиб, — потому что обе стороны вменят мне в преступление радушный мой прием, и Русских и Французов. А вы сами рассудите, могу ли я не принимать тех, или других? Если б здесь стоял пост чьего либо войска, то я, разумеется, должен бы был соблюдать общие правила войны и не принимать к себе других, — а теперь я на какой-то нейтральной полосе, и если б даже не хотел, то принужден оказывать гостеприимство всякому кто ко мне приедет. Оставьте же, сделайте милость, господа, всякую ссору у меня в доме, и если угодно вам драться, то выезжайте на разлив, — а по моему, так лучше посидите и погостите у меня мирно и дружно. На поле сражения вы будете исполнять каждый свою должность и убивать друг друга, а здесь какие у вас личные ссоры? Дайте же друг другу руки и разопьемте со мною хорошего Иоганнсбергера. — Французы первые захохотали и подали нам руки. «Старик прав! закричали они, на все свое время!» Молча опустили мы сабли и подали руки Французам, а чрез полчаса мы уже разговаривали с ними так дружески, как будто с короткими приятелями. О политике разумеется ни слова. — Мы дали обещание друг другу ни кому не сказывать о нашей встрече — и покуда мы стояли на разливе, никто не знал об этом, — а мы продолжали навещать старика и дочерей его. Впрочем очень редко встречались опять с Французами.
5-го Апреля случилось на моем карауле весьма интересное происшествие. Казаки форпостов привели двух человек, вышедших из города. Я очень лениво спросонков стал допрашивать их по-немецки, как вдруг один из них заговорил со мною самым чистым Русским языком — и объявил о себе, что он Гвардии Капитан Фигнер. Имя партизана, столько прославившегося в 1812 году, было мне конечно очень известно, но я не знал, что он попал в Данциг и не понимал каким образом оттуда так спокойно вышел. —
С уважением вскочил я, чтоб всмотреться в человека, сделавшего себе историческое имя, стал его расспрашивать: как он очутился в Данциге и как вырвался оттуда? — но он не рассудил терять времени в пустых со мною разговорах, а просил поскорее дать ему конвой в главную квартиру, — что я и исполнил, поспешив донести своему отрядному Начальнику об этом происшествии.
12-го числа сделал неприятель сильную вылазку из Данцига. На нашу долю досталось несколько лодок с Фалконетами и пехотная колонна по валу. С знаменитого Березинского дня — это была для меня новинка — и почти шутка. Около 1500 человек с 8 орудиями с обеих сторон — это после огня Полоцкого ~ была петушиная драка. Сначала отступили мы, потому что вал, по которому шла колонна неприятельская, был у нас в тылу, — но когда мы поравнялись с ним, и к нам подоспели два орудия (а у Французов были только фальконеты), то не уступили им уже ни шагу, не смотря на превосходство их сил. Более часа продолжалась перестрелка, — но как наши два орудия гораздо сильнее действовали, нежели их мелочь, то мало помалу и пустились они в обратный путь, не прорвавшись ни в один дом, где бы им можно было поживиться, коровками и прочею живностью). Когда же дело дошло до усаживания в лодки, то видимый беспорядок распространился в их рядах. Нам велели тотчас крикнуть: ура! и броситься на штыки. Этот последний маневр чрезвычайно не понравился неприятелю — и он, оставя нам добычу две лодки, с остальными наскоро убрался домой.
Наши сгоряча догоняли многих пешком но воде и приводили до плен. Все наше дело кончилось чрез 1 1/2 часа — но зато вдали мы слышали сильную канонаду и перестрелку — и после узнали, что на левом Фланге было гораздо важнейшая вылазка, которая также однако не удалась неприятелю. Весь день простояли мы в ожидании вторичного посещения — и ввечеру пошли по домам рассказывать друг дру[5] …………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………..
…….досадою должны были быть свидетелями поражения наших товарищей, не имея средств помочь им. Правда на береговом валу выставили мы все наши 6 орудий и начали стрелять на ту сторону, — но скоро заметили, что это бесполезный труд. И друзья, и неприятели были от нас гораздо далее пушечного выстрела. Из главного корпуса отправили туда сильный отряд чрез Диршау, но это составляло обход в 50 верст, — а до тех пор Французы целые два дня пропировали в занятых ими деревнях и 17-го числа пошли обратно, оставя только в них кошек и собак. Все прочее было угнано и увезено. Верно на целый месяц взяли они там провианта и Фуража для всего города. С тех пор тамошний отряд был усилен и прикрыт сильными полевыми укреплениями, — но с тех пор до поздней осени Французы уже не показывались на Нерунге.
Герцог Виртембергский с самого своего прибытия к Данциг, взял Ополчение под особенное свое покровительство. Занялись переформированием его — и вскоре вместо малочисленных 16 дружин составились 5 сводных. При этом случае я был сделан ротным Начальником. По моему чину это было чрезвычайно много.
Между тем осадный корпус ежедневно усиливался вновь прибывающими к нему войсками, — и это оказалось вскоре очень полезным. — 28 Мая неприятель сделал вылазку всем своим Гарнизоном с 80 орудиями. — Целый день продолжалось самое упорное, самое жаркое дело — и под вечер разбитые Французы возвратились в крепость, не прорвавшись ни в одном пункте.
С обеих сторон урон был значителен, — и что же? все кровопролитие было без пользы, без нужды. В главной Армии Наполеон заключил перемирие и 29 Мая приехал курьер к нам с этим известием, в то самое время как мы хоронили своих товарищей, убитых накануне. Днем бы ранее приехать курьеру — и все бы они остались живы!
В последнем деле наш отряд очень мало участвовал. Чтоб позабавить нас, выслано было и против нас несколько лодок, но они только что разъезжали, стреляли, дразнили нас, но высадки не хотели делать. Мы отвечали тем же — и с обеих сторон не много греха взяли на душу.
Когда мы узнали об условиях перемирия, то были очень недовольны. Мы было уж довели Французов, что они, по слухам, стали уже кушать и коннику, — и после неудачной для них вылазки 28-го Мая, надеялись вскоре принудить их к сдаче, вдруг объявили нам, что во все время перемирия должны мы продовольствовать весь гарнизон. Это было очень для нас прискорбно. Мы не чувствовали, что в тогдашнем политическом отношении Европы, крепость наша ровно ничего не значит, — и что перемирие это: — величайшая ошибка Наполеона, которая привела союзных в стены Парижа, а его на Эльбу и Елену.
Очень любопытно и занимательно было видеть сцены, происходившие во время перемирия. Сначала долго спорили о количестве рационов для продовольствия гарнизона. Рапп хотел на 30 т. Герцог Виртембергский не соглашался отпускать более как на 17 т. (мы имели через жителей верные сведения, что болезни и вылазки уменьшили гарнизон до 17 т.) Рапп поспорил, побесился — и согласился. Но и тут при доставке всякий раз чего-нибудь недоставало;— и ссорам и жалобам не было конца.
По статьям перемирия предоставлялось каждой осажденной крепости 3 версты пространства от города, которое было нейтральным. Здесь с обеих сторон собирались и торговцы для продажи, и родственники для свиданья, и Офицеры из любопытства. В числе последних были часто и мы, — и Французы из Данцига. Сколько Драматических явлений было тут! У черты нейтральной стояла наша цепь караулов — и ей строго было запрещено пропускать кого либо из города. Но поминутно являлись разлученные семейства, которых свидания составляли трогательнейшие картины — и Герцог ежедневно давал разрешительные пропуски этим несчастным. Здесь мы приходили проводить время с Французскими Офицерами — и признаюсь, знакомство многих из них было очень приятно. Сам Герцог Виртембергский имел однажды свидание с Генералом Раппом, — а Начальник нашего Ополчения (Сенатор Бибиков) и обедал раз у него в городе. К этому приглашены были все почетные граждане Данцига — и во время стола, когда разумеется из учтивости речь дошла до отличной храбрости защитников крепости, Рапп сказал самым любезным образом: «что до тех пор не сдаст Данцига, пока не съест эту толстую свинью!» — то есть Бургомистра, на которого при этом указал. Все Французы покатились со смеха, но Русские и Немцы с молчанием встретили эту милую остроту.
При самом начале перемирия, Ополчение было переведено к центру осадного корпуса. Здесь мы были на горах и занимали своими землянками наивеликолепнейшую равнину у деревни Боркфельд. Здесь Ополчение было обмундировано самым щегольским образом, — и здесь простился с нами навсегда Начальник наш Сенатор Бибиков, оставивший в это время военную службу. Перемирие должно было кончиться 14-го Июля, но из главной Армии прислано было, что оно продолжено до 6 го Августа. Это бездействие стало наконец становиться очень скучным. Мы стали ездить по окрестным деревням и городам. Я нашел себе очень приятное убежище от скуки в Гемниц, где стоял наш Вагенбург. Там новая Анхен возбудила во мне чувства, которых я уже боялся со времени последней неудачи в Шлиново. К счастью, на этот раз, я не имел уже подобной сонливости. В предместии Сент-Альбрехт основалась также новая полукофейная, куда Офицеры сходились толпами. Основателем заведения — была девушка, лет 18, бойкая, умная и довольно красивая. Один цвет волос её был не выгоден, — и за него прозвали мы ее по военной простоте: рыжею девкою. Впрочем это название было вовсе не от презрения к ней, — а именно по вольности военного лексикона. Не смотря на бойкость и шутливость, составлявшая принадлежность горького её состояния, она была скромна — и никто не мог похвастать, каким либо коротким с нею обращением. Все сбирались туда посидеть, поболтать, пошутить, поиграть между собою в карты, попить — и разойтись. Долго был я безмолвным посетителем этой красавицы, наконец пустился в разговоры и даже в любезности, — но судьба готовила мне несколько ударов сряду самых чувствительных по части волокитства. Здесь был первый. Видя мою робость и потому, почитая себя безопасною от моей предприимчивости, рыжая девка, (мне право совестно называть ее таким образом, но нельзя же исказить предания), вскоре сделалась со мною очень дружною. Все это заметили, поздравляли меня с победою, и подсмеивались на мой счет. Я разумеется не старался уверять всех в моей невинности, хотя сам был очень в ней уверен. Мало помалу мы действительно сблизились с нею, сколько застенчивость моя мне позволяла, — но я всякий день однако бранил себя за свою глупость, собирался на следующий день все поправить и поступал опять также. Тогда как все уверены были в моем торжестве, когда я видел с её стороны все признаки склонности, — я все откладывал, да откладывал. Наконец в один вечер простота моя была слишком очевидна. Погода была ненастная — и она уговаривала меня остаться ночевать. Я же не хотел показать своей изнеженности пред дождем — и уехал домой, сказав, что в первую хорошую погоду непременно останусь у нее. Увы! хорошей погоды уже для меня не было. На другой день, когда мы пришли пить кофе, ужаснейшее известие поразило нас. Татарский Полковник Князь Б. увез нашу Дульцинею, — и всеобщие насмешки полились на меня со всех сторон. Я отшучивался, смеялся, но внутренне бесился на себя, на нее, и на весь свет.
Чтоб утешиться в своем горе, я отправился в Гемниц, где уже давно не был. Что же? В доме у моей Анхен стояли Армейские Офицеры, которые, не знав о моих домашних тут связях, тотчас же разболтали мне свои удачные волокитства — и Анхен играла тут первую роль; я было не поверил, подзадорил рассказчиков и мне взялись доказать дело на опыте. Я не дождался этого горького опыта — и уехал проклиная ветреность и любовь.
Оставалось искать утешения в пылу сражений. Перемирие кончилось. Началась серьезная осада. До сих пор с Февраля месяца была только блокада; теперь Англичане привезли нам осадных орудий, конгревовых ракет и всякой всячины; мы занялись деланием фашин и туров, — и вскоре работа закипела. 17-го Августа были сделаны великолепные приготовления по случаю конгревовых ракет. Английский Артиллерист поставил у Форштата Оры свой станок и объявил нам, что пустит в город 200 ракет, что верно в 30 местах загорится, что мы в это время должны сделать всеобщую тревогу, что Рапп сбесится и сделает вылазку, что мы разобьем его и ворвемся на плечах его в Данциг. Весь осадный корпус стал под ружье. Началось бросание ракет, началось и кончилось. Город ни в одном месте не загорелся, Рапп не сбесился, не сделал вылазки, мы его не разбили — и разошлись преспокойно по домам.
Другая выдумка была также не совсем удачна. Стали ежедневно делать ночные экспедиции и нападения на неприятельские укрепления. Сначала разумеется нечаянность и превосходство сил доставляли нам выгоды, — но то, что ночью захватывали, то поутру обыкновенно принуждены были оставлять, потому что всякое подобное полевое укрепление было под защитою 3-х 4-х сильных батарей, которых сосредоточенный огонь был слишком убийствен. Потеряв таким образом более 1000 человек взялись наконец за обыкновенную систему осады и это было самое верное, самое лучшее средство. Чтоб открыть траншеи, надобно было завладеть предместьями. Лангефур против Оливских ворот казался самым удобным пунктом — и 21-го Августа произведена с нашей стороны сильная атака на этот Форштат, — а в то же время для развлечения неприятеля и на другие посты. Нападение было сделано в 4 часа пополудни, — такое время когда мы знали что Рапп обедает. Неожиданность и быстрота атаки имели полный успех. Лангефур, Штрис, Нейшотланд были тотчас же зашиты; но что всего чувствительнее было для Раппа: — это истребление мызы Шельмюль, где жила его любовница. С бешенством бросились Французы на все занятые пункты, чтоб их отнять у нас, и яростнейшая битва закипела; по Русская стойкость преодолела самые дерзкие напоры неприятеля — и Рапп мог только отбить свою любимую мызу, потому что она была под защитою 40 орудий с Голыма (сильно укрепленного острова между Данцигом и Вейксельмюндом), которых огонь слишком много заставлял нас терять людей. В Лангефуре однако горсть Поляков засела в два Блокгауза и с отчаянием защищалась всю ночь, осыпая нападающих Русскими ругательствами. Под утро Блокгаузы были зажжены, Поляки выжиты оттуда и все истреблены.
На море пред Данцигом имели мы тогда также значительные силы: 80 Канонерных лодок, 5 Бомбандирных судов, 2 Голеты, и Фрегат и около 20 Транспортных судов (на которых нам привезли осадные орудия). Вздумали употребить в действо столь значительную морскую силу. 25-го числа поставили всю эту Флотилию против Вестерплата и Фарвассера. С 10-ти часов утра открыли со всех судов ужаснейшую канонаду, хотели разрушить все прибрежные укрепления, приготовили на транспортах десантные войска, чтоб занять эти крепости, — и кончили тем, что ввечеру отошли в Пуцик для исправления поврежденных судов. — Неудачу этой попытки приписывали (как и всякие в свете) вовсе посторонним и непредвидимым причинам. Надобно было еще раз попробовать. Лодки могли починиться в 5 дней и потому наш десант (в числе которого была и наша дружина), оставлен был на судах, чтоб приучить солдат к морю. Но нашей сухопутной натуре это очень не понравилось — и судьба готовила нам вовсе неожиданную неприятность. В ночь с 23-го на 24-е сделалась буря; у берегов нельзя было оставаться — и мы пустились лавировать вдоль и поперек по Балтийскому морю. У меня Шкипер был Англичанин, который меня чрезвычайно полюбил, потому что я при первой встрече сказал ему несколько Английских слов. — Это самая слабая струна у Англичанина. Если он принужден говорить другим языком, то обхождение его навсегда останется холодным, — но несколько Английских слов (ala Figaro) — и он растаял. — Совсем десантом сделалась разумеется морская болезнь и под утро все войско лежало на палубах в самых неблагопристойных конвульсиях. Напрасно хлопотал около меня мой Капитан, — рому я не пил, лимон не помогал, всякий взгляд на пищу возобновлял рвоту. — Мучительнее этой болезни я не знаю ничего. Тоска, отвращение от всего, расслабление, голод, жажда и беспрестанная рвота. — Трое суток провели мы в этом печальном положении, наконец ветер стих, — море улеглось и мы завидели желанный берег. Тотчас же послано было донесение Главнокомандующему, что весь десант лежит без ног и надо каждому солдату по двое, чтоб поставить его на ноги. Решено было: высадить войско на берег (в Калибку) и дать отдохнуть впредь до приказания. — Кое-как сложили нас в боты — и выгрузили на берег. — Добрых два часа лежали мы на берегу, не имея сил встать. Все вокруг нас вертелось, — и море, и корабли, и деревня. С помощью добрых поселян перевезли нас на Фурманках — но и тут мы крепко держались за телеги, боясь вывалиться, потому что все таки и лошади, и дома, и люди вальсировали около нас самым Фантастическим образом. Вошли в хижины, — также пляска. Сели за стол — и тот кружится. Легли на кровать — и та прыгает. Наконец уснули — и во сне — то все кружится. Это было нестерпимо. — Зато мы целые сутки тут спали непробудным сном — и первым чувством, первым словом по пробуждении было: обедать! Я думаю Прусские крестьяне дивились нашему северному аппетиту. Это было какая-то ненасытность. Удовлетворяя этой потребности, за что мы принялись? Как вы думаете? — Опять спать, потому что многие после обеда стали жаловаться, что у них опять голова кружится.
Так прожили мы до 5-го Сентября. В этот день ввечеру нас опять нагрузили в боты и перевезли на прежние транспорты. — Мой Англичанин чрезвычайно мне обрадовался, забросал меня фразами, которых я десятой доли не понимал, отвечая очень степенно: yes! — За ужином мы уже гораздо более стали друг друга понимать, — а по утру за завтраком, я уже частехонько отпускал Фигаровское: god damn!
На этот раз атака началась в 9 часов утра. Только Русским солдатам можно делать такие вещи, каких мы были свидетелями (потому что сами стояли в весьма почтенной дистанции, имея пред собою во 2-й линии бомбардирные суда, галеты и Фрегат, — а в первой, все канонерские лодки). — Неприятель видел наши проделки издали и успел приготовить нам отличную встречу. Едва подъехали лодки на пушечный выстреле, как более 100 орудий начали осыпать их ядрами, — но они молча гребли вперед и не отвечали на выстрелы. Более 200 сажень ехали они все под таким ужасным огнем, подъехали на картечный выстреле — их стали обсыпать картечами, но они все продолжали грести, не отвечали ни одним выстрелом. Наконец на расстоянии полукартечного выстрела, остановились, выстроились, крикнули ура! и открыли со всех лодок ужаснейшую канонаду, усиленную задними бомбардирными судами. — Это было прекраснейшее зрелище! (особливо для нас в 3-й линии). Много уже видали мы опасностей, много слышали канонад, много видели примеров неустрашимости, — но эта пальба оглушила нас, — а храбрость этих моряков изумила:
Тут в первый раз еще видел я ужасное действие каленых ядер, которыми Французы угощали нас с берега. Одно такое ядро попало в пороховой ящик канонерской лодки— и она, с 50-ю храбрыми моряками взлетела на воздух. Один Офицер избег всеобщей участи. Командир судна послал его донести Контр-адмиралу, что лодка сильно повреждена и не может долее оставаться в лиши. Получив дозволение вывести ее, он уже подъезжал к ней обратно, как вдруг все товарищи его взлетели на воздух. Спасенный судьбою, он в ялике пристал к судну дивизионного командира, но едва стал всходить на нее, как замертво ранен был картечью.
До 6 часов вечера продолжалась обоюдная пальба, — но ни одна неприятельская батарея не была сбита, наших 12 лодок почти исщеплены, более 300 человек выбыло у нас из Фронта, — и атака тем кончилась. Более храбрости, более самоотвержения нельзя было оказать, — но успех был невозможен — После бывшей трех дневной бури и при свеженьком ветерке того дня, была на море порядочная зыбь. Как же могли при таком колыхании, хорошо метить и попадать с лодок в амбразуры прибрежных батарей!
После этой неудачной экспедиции, надобно было испытать еще одну выдумку. Прусский Инженер, при осаде бывший, объявил, что слабейший пункт крепости находится со стороны наводнения. Это точно была правда. Он донес, что в осеннее время вода в Висле очень низка, и гораздо ниже полей, наводненных весенним разливом. И это была правда! — Он предлагал следственно, чтоб прорыть вал на Висле и спустив воду разлива, начать атаку с той стороны. — Тотчас же принялись за дело. Вал прорыт — и вода действительно начала тотчас же стекать с полей самым чувствительным образом. Какой восторг! Но судьба кажется забавлялась над нами. В ту же ночь подул сильный морской ветер, Висла надулась, поднялась — и вместо того, что до сих пор разлив был на 15 верст, он очутился на другой день на 30 верстах. Много погибло тут скота, смыто хижин, — но жители все успели убраться, очень недовольные выдумкою своего соотечественника.
Оставалось приняться за правильную осаду — и тогда-то дело пошло на лад. Установя все осадные орудия, открыта была 7-го Октября по городу канонада, — и менее нежели в полчаса Данциг уже горел в 4 местах. Тут выстрелы направлены были в зажженные места, — и нам с высот в подзорные трубы видно было, как пламень разливался из дома в дом, из улицы в улицу, как несчастные жители бегали и суетились для спасения своих имуществ, как пожарные трубы и часть гарнизона старались остановить силу пожара, и как беспрерывное действие наших батарей, поражая эти толпы, заставило их наконец отступиться и предать все на жертву судьбе. Трое суток продолжался губительный пожар, — тысячи семейств остались без крова и пищи, — но бедствия жителей только начинались еще.
Чтоб сбыть с рук толпы этих бедняков, Рапп объявил, что он согласен выпустить их из города. Несчастные дались в обман. С восторгом спешили они воспользоваться позволением Раппа, толпами бросились за город, радостно пробежали Французскую передовую цепь — и что же? вдруг с Русской цепи были встречены выстрелами! — Несколько решительных людей отправились депутатами к командующему цепью, который, однако же выйдя к ним навстречу, объявил, что имеет строжайшее приказание: никого из жителей не пропускать сквозь цепь, — и что если они покусятся хитростью или отчаянием прорываться; то солдаты будут в них стрелять. С тоскою смерти воротились они к Французской цепи, — но (вообразите их ужас!) там встретили их тем же: выстрелами и угрозами. — Что было делать всем этим несчастным? — Они остались под открытым небом, между двумя враждующими войсками, под выстрелами с обеих сторон, без пищи и надежды на спасение. Невозможно описать страдания этих выходцев. Многие женщины вышли беременны, — ужас и отчаяние ускорили их роды, — и в этом-то положении без призрения, без пристанища, на голой земле, в Октябрьские ночи, при громе свистящих над головами ядер, при виде голодной смерти, — ныне раздирали сердца солдат своими рыданиями и мольбами. Еще раз командующий цепью послал к Герцогу Виртембергскому описание этой картины, испрашивая дозволения: пропустить эту толпу. Закон войны был неумолим. Последовал новый отказ, новое строжайшее запрещение. — Более недели прожили тут эти несчастные, питаясь кореньями, травами и припасами, тайком им ночью даваемыми от сострадания солдат. Мало помалу толпа стала редеть — и исчезла. Трупы их были погребены на этом же месте. Оказалось, однако, что из 460 человек вышедших из города, найдено только 112 трупов. Куда же девались остальные? Разумеется, никто не разыскивал, — но всякий догадывался, что к чести человечества, солдаты и Офицеры на цепи стоящие, пропускали их по ночам, жертвуя чрез то собственною своею жизнью, если б нарушение приказа было открыто.
После ежедневных канонад, пожаров и взаимных нападений заложена наконец 1-я параллель против Иезуитен-шанца. Тут начался для нас новый род службы. Это были траншейные караулы. Надобно отдать справедливость, что этот род был довольно неприятный. Сидеть целые сутки в яме, быть поминутно осыпаемому проклятым картофелем (так прозвали мы картечи), по ночам наблюдать за падающими звездочками (так назывались бомбы), — и ложиться пред ними плашмя на землю, (это верное спасение при разрыве бомбы, бьющей вверх широким конусом) — и все это время но обыкновению голодать: — вот все траншейные удовольствия!
Любопытно было при этом видеть, как привычка делает неустрашимым. Молодые Прусские маркитантки ежедневно во всю осаду являлись в наш лагерь с булками, водкою, вишнями и пряниками. Со времени открытия траншеи, мы ежедневно подвигались вперед и опасности увеличивались — но они с тою же точностью и постоянством приходили к нам каждое утро, приседали немножко, при свисте летящих ядер, шутили при посыпании чугунного картофеля, с веселостью рассказывали нам свои новости и не прежде оставляли нас, как весь их запас бывал разобран. — Деревенские мальчишки также часто забавляли нас своею смелостью. — Чтоб неприятельские ядра не пропадали даром, их вырывали из земли и смотря по калибру, раздавали по батареям для обратной пересылки по адресу. За каждое вырытое ядро платилось по дитке (около 7-ми копеек), — и этою работою обыкновенно занимались мальчишки из окрестных деревень. Надо было видеть, с каким нетерпением стояли они под выстрелами и ждали ядер. Лишь только вроется в землю, они тотчас бросались к нему и вырывали его. Напрасно мы кричали им, чтоб подождали немного, потому что часто летали и начиненные ядра, которые разрывало и черепками убивало, — но это никогда не останавливало мальчишек. Им поскорее хотелось заработать дитку и накупить себе пряников.
24-то Октября Французы попытались сделать нечаянное нападение на Нерунг, где им так посчастливилось 15-го Апреля. С тех самых пор тамошний отряд ни разу не был обеспокоен неприятелем. Не мудрено, что бездействие родило беспечность. И действительно они так искусно подкрались, что застали Командующего отрядом в глубоком сне, едва успевшего спастись. Но на этот раз они не только не нашли никакого провианта, но подоспевшим резервом были чрез полчаса прогнаны с уроном.
По этому ли случаю, или по другим распоряжениям, нашей Дружине велено было отправиться на Нерунг, для подкрепления тамошнего отряда. Обход был по-прежнему чрез го-д Диршау — и мы употребили на это четыре дня по жесточайшей грязи. Когда же пришли туда и пробыли трое суток, то ужасная скука овладела нами. После жизни самой деятельной и наполненной ежеминутными опасностями, вдруг перешли мы в совершенную бездейственность. — Тоска, да и только. — Надобно было искать рассеяния. С начальником 1-й роты вздумали мы отпроситься в город Эльбинг, лежащий около 60-ти верст от Данцига. Предлогом отпуска был размен ротных денег. — Полковник пустил нас на 5 ть дней.
По непроходимой грязи ехали мы туда трое суток, — и по этому уже расчету не могли воротиться к сроку отпуска, а как ответственность за просрочку одинакова, то мы и вздумали подолее пожить. — Да и можно ль было иначе? Прелестнейший город, отличное общество, чудесный везде прием, у нас много денег, молодости и охоты влюбиться…. День за день, веселость за веселостью. Удовольствие за удовольствием — и мы прожили три недели. — Товарищ мой влюблен был в дочь одного городового Советника. Это было ему и под стать. Он был из весьма хорошей Фамилии, значительного чина (в 20-ть лет Коллежской Асессор), отличной образованности, прекрасный фортепьянист, наилучшей и благороднейшей души человек и очень хорош собою. Мудрено ли ему было понравиться и Немкам и Немцам? — Его везде на руках носили, — а за ним и я был приглашаем. При нем все мои дарования исчезли, — но я этому не завидовал. Я был занят очень скромным волокитством. Я страстно влюбился в дочь хозяина нашего Английского трактира и с ума сходил по ней. Один из ежедневных тамошних посетителей, купец, сделался моим другом и поверенным. Казалось он от души старался помогать нам, — но Тереза, уступая силе моей любви, хотела законного брака — и это держало в узде порывы моего романтизма. Я однако же всякий день более и более воспламенялся, потому что короткость обхождения сильно жгла молодую кровь. Поверенный мой с Немецким радушием хлопотал за меня, я ему давал поручение за поручением… вдруг я узнал, что он сам влюблен в Терезу — и уже однажды предлагал ей свою руку, — но получил отказ. — Это меня взорвало. С бешенством бросился я к нему, сказал ему о том, что узнал — и получил от него очень равнодушное признание, что все это точно правда. — За что ж вы сердитесь, прибавил он? Да может быть еще десять человек влюблены в Терезу, — но разве это мешает вам быть предпочтенным ею? Если вы на ней женитесь, то она конечно будет счастлива, — и я любя ее, буду очень рад. Обольстить же ее вы верно не захотите…. Я тотчас же смягчился и помирился. Самоотвержение его меня трогало. Я решился также пожертвовать собою и поручил ему объявить ей и отцу, что я действительно намерен на ней жениться. Он немедленно выполнил мою комиссию. Тереза была в восторге, отец изумился, — но надеялся однако изумить и меня. Он велел сказать мне, что как ни велика честь, делаемая его дочери, но что он дает за нею 20 т. талеров, а это-де то же чего-нибудь да стоит, Впрочем и он, и Тереза изъявили совершенное свое согласие. Я был счастлив, полетел к ним, обнимал всех и с той минуты пользовался всеми правами жениха.
Надобно однако было открыть все товарищу. Его я больше всего боялся. Кое-как намекнул я ему о моей любви — и это его отнюдь не удивило, но когда я скрепясь сказал, что готов даже жениться на Терезе, — то он представя мне все безрассудство подобного поступка, прекратил все рассуждения тем, чтоб после завтра отправляется под Данциг, потому что в городе известно стало о капитуляции, заключенной Раппом, — и следственно нам надо было торопиться ехать к церемониальному шествию. Я ожидал этого, но как вместе с тем знал, что свадьба моя не теперь же может быть сыграна, то и замолчал, уверенный внутренне, что все-таки поставлю на своем. На другое утро объявил я Терезе, что еду завтра под Данциг, с тем чтоб устроить свои дела и возвратиться к ней как можно поскорее. Она поплакала, я расцеловал ее, успокоил— и проведя с нею один из приятнейших дней моей жизни, уехал на другое утро.
В грустном расположении духа ехали мы оба с товарищем. И он, покидал любимейшее свое существо, и он был любим, — но и ему для успеха не было другой перспективы, кроме холодного Гименея. Он имел довольно силы, чтоб оторваться от этой развязки. — В 1 1/2- милях от Эльбинга была обыкновенная переправа чрез Вислу (или рукав ее: Ногат), подъехав к ней, вдруг объявляют нам, что сильный лед, шедший по реке, прекратил всякое сношение и, что мы не прежде 2-х недель теперь попадем на ту сторону. — Что было делать против судьбы? Внутренне оба радуясь, воротились мы в Эльбинг, явились к Коменданту, — и как ему известно уже было о прекращении сообщений, то он дал нам новые квартирные билеты, — и мы вдруг неожиданно опять явились к нашим тоскующим красавицам. Быстро пролетели эти две недели, — и не смотря на все удовольствия наши, нам было очень досадно, что под Данцигом все без нас кончилось. Эльбингские газеты уже известили нас о неутверждении ГОСУДАРЕМ ИМПЕРАТОРОМ капитуляции, о приказании ЕГО предложить гарнизону, или сдаться военнопленными, или продолжать Защищаться, о со гласии его на исполнение воли ГОСУДАРЯ, о церемониале сдачи крепости, выхода войск и празднествах в Данциге в честь Русских, — все это случилось без нас! — Мы ежедневно справлялись о переправе и при первой возможности полетели туда.
Не очень выгодно было являться с повинною головою. Просрочка была жестокая. Я, как младший, оправдывался тем, что должен был слушаться старшего товарища. Он же не знаю, как и чем, убедил нашего Полковника в своей невинности — и все кончилось самым благополучным образом. Мы отправились в Данциг, чтоб осмотреть его и погулять.
Весело было проезжать теперь мимо траншей и батарей, не слыша уже вечного аккомпанемента ядер и картечи. Весело въезжать в город, перед которым целый год почти стояли в почтенном отдалении; весело ходить по разоренным его улицам и мимо разрушенных зданий, весело повторять себе с гордостью: — это мы победили; но чувство тщеславия скоро удовлетворяется, притупляется, пресыщается. Человеку нужны приятнейшие ощущения — а тут их не было. При изъявлениях радости народной, видна была везде бедность и даже неискренность. Выгоды Наполеонова правления избаловали Данцигских жителей. Им очень не хотелось возвратиться под власть Прусского Короля. Они даже отправили Депутацию к АЛЕКСАНДРУ, чтоб Он их взял в свое владение, но между союзными Монархами дело это было кончено — и Депутатам отвечали, что не их забота выбирать себе властителей, и чтоб они явились за приказанием к своему Государю, Королю Прусскому.
Так кончилась осада Данцига. Со дня открытия траншей, менее нежели в два месяца, ужасная эта крепость принуждена была сдаться. Действие Русской артиллерии превосходят всякую похвалу. Семилетние труды Французских инженеров так были избиты нашими ядрами, что между батареями даже сообщения не было от обломков; все почти их орудия были подбиты и передовые наши траншеи были уже на гласисе. При нынешнем военном искусстве нет уже непреодолимых крепостей, если только перед ними можно рыть траншеи.
Вскоре по взятии Данцига воспоследовал ВЫСОЧАЙШИЙ Указ о роспуске Ополчений, — и что же? никто почти из нас не был этим доволен. Союзные войска вступали тогда во Францию. Начинался последний акт величественной Драмы: Падения Наполеона, — а нам приказывали сойти со сцены. Это было очень грустно! — Притом же отобрали у солдат ружья, как бесполезную вещь, для мирных поселян, возвращающихся на родину. И это было нам очень неприятно. Сколько воспоминаний соединилось для воина с ружьем его, бывшим свидетелем и товарищем в двухлетних битвах! Это была бы для него и для потомства его святыня, на которую внуки приходили бы любоваться и рассказывать повести о великой године испытания.
Что еще сказать о нашей службе? Обратный поход — был уже не что иное, как прогулка праздных людей[6]. B Кенигсберге узнали мы о взятии Парижа — и об окончании всей войны. Радуясь величию и славе Русского оружия, мы грустили однако, что не участвовали в этой знаменитой развязке, которая в истории народов составит эпоху, которая снова изменила географию Европы, которая свергла династии, признаваемые 10 лет, и которая возвела Россию на небывалую дотоле степень могущества, славы и величия.
12-го Июня возвратились мы в С. Петербург. Встреченные вдовствующею Императрицею, Герцогом Виртембергским и военным Министром Горчаковым, явились мы на той же Исаакиевской площади, на которой в 1812 году принимали свое знамя, и мы с гордостью могли сказать, что не постыдили его. Тот же Преосвященный благословил теперь наш возврат, который осенял нас тогда знамением креста, идущих на бой. Сколько великих перемен с тех пор произошло! Из какой борьбы Россия вышла победительницею!
И с нами сделалась не большая перемена. Из 14 т. воинов бывших тогда в строю, теперь и 4-х не стояло налицо. Где же остались прочие? Мир вам, с честью погибшим за родину!
Так мы начали, служили и окончили службу. При тогдашних великих событиях об нас скоро и забыли. Это участь всех дел человеческих. Все мы разбрелись по разным местам — и я могу похвастать последнею глупостью: что возвратился в прежнее ведомство гражданской службы, вместо того, чтоб перейти в военную. И теперь еще я раскаиваюсь в этом! — Многого бы со мною не случилось……….но довольно! Будущее в руках Всевышнего. — Аминь.