1. МОГИЛЬНАЯ И ЗАРЕЧЬЕ

Запоздавшая весна пришла быстро и шумно, как приходит гость, которого задержали дома перед уходом. Теплый захребтовый ветер, дышавший весенней лаской, ударил влажными крыльями в лицо Матвея, и старик сказал раздумчиво:

— Зима шибко спесивая была. Зато, смотри-ка, весна какая дружная!

Капралов не ответил, глубже надвинул на лоб ватный с меховым околышем картуз. А Матвей вздохнул и вдруг взмахнул рукой, захватив в широкий жест и бесконечный размет лесов, и изгибы Чусовой, и прибрежные горы:

— Краса-то какая, а! Эх, зачусовская наша сторонка, раздолье вольное! По гляди-ко отсюда, душа радуется!

Чугунный бас Матвея дрожал скрытой лаской. Таимое это волнение дошло и до Капралова, он поднял голову, увидел простор горных лесов, прихотливые извивы Чусовой, облака, лебедями уплывающие вдаль, но снова ничего не ответил, встал и посмотрел внимательно, будто впервые, на памятник, у подножья которого они сидели.

Тяжко давил землю массивный постамент, а на нем, раскинув могучие лапы, лежал громадный якорь, опутанный толстейшими, в руку, цепями. Постамент опоясывала затейливая славянская вязь:

«Его Императорское Высочество, государь Цесаревич, Наследник Всероссийского престола, Великий князь Александр Николаевич, удостоил своими руками носить сей якорь в якорной мастерской при посещении своем Шавдинского завода, мая 1837 года».

— Удостоил. Своими руками носить! — заговорил неожиданно и раздраженно Капралов. — Батька мой видел, как он, это самое, удостоил! Рабочие волокли, а он изволил одним пальчиком в белой перчаточке прикоснуться. Вот тебе — своими руками носил. И всюду у них, у чертей, обман!

Капралов помолчал и вдруг закричал сварливо:

— А я вот носил! Своими руками. Тоже удостоил! Целое торжество было. Сначала молебен, а потом мы, литейщики, поволокли его сюда, на Думную гору. На своих горбах волокли! Начальство так приказало. Для большей торжественности. Им торжество, а у нас кишки через глотку полезли. В ем, в якорьке-то, триста пудов с хвостиком! Я через него до гроба грыжу нажил, калекой стал. Это уж при последнем из них было, при Николае. При нем же в девятьсот седьмом году последние караваны по Чусовой прошли, — вспомнил Матвей.

Капралов стянул к переносью густые меховые брови:

— Ты все о своей Чусовой? Надоел ты мне, лосман!

Литейщик поднялся на постамент памятника и, прислонившись к якорю, посмотрел вниз. Лес, прибрежные горы, тишина. А меж горами горит электрическими огнями завод, заревом доменных печей бросается в потемневшие вечерние облака.

Речка Безымянка, что пала в Чусовую, и заводской пруд делили завод на две части. По левому берегу Безымянки, у подножья Думной горы, разметались недружно избы рабочей слободки Могильной. Все знают, что прозвана она так по заводскому кладбищу, прильнувшему к крайним избам слободы. Но никому неизвестно, почему обитателей Могильной, заводских рабочих и рудничных шахтеров, издавна кличут «гамаюнами». Какими путями залетела в эти раскосые бревенчатые улицы вещая птица, кто и когда именем[1] ее о крестил голодных, нищих и безвестных обитателей Могильной слободки? Не персидские ли тучнобородые и жирнощекие купцы, издревле плывшие вверх по Волге и Каме за уральским чугуном и железом, прозвали так, в издевку, поротых, битых, закандаленных «кузюков»[2]? Возможно, что так оно и было!

А правый берег, высокий и сухой, захватило Заречье — где дома служащих, главная контора, где церковь, полицейский участок, казенка, почта, частная аптека и облупленные колонны гостиного двора.

С времен петровских и екатерининских, со дней строгановских и демидовских враждовали между собой Заречье и Могильная. Но была эта лютая вражда глухою и затаенною. Лишь в день крещенья на льду пруда в костоломной кулачной «стенке» выплескивались наружу обоюдные злоба и ненависть, презрение и страх. И били тогда нещадно — и под ребра, и под душу, и в челюсть.

Так жили Могильная и Заречье, близкие и далекие одновременно, ибо разделяли их не только хилая Безымянка и пересыхающий заводский пруд, но и ненависть глубокая, неуемная, как море.

А сам завод, его цеха и печи, легли между слободой и Заречьем тотчас за плотиной пруда, на скате ущелистого оврага, в котором ломали на флюсы белый сахаристый кварц. Еще дальше, в широкой долине, вгрызся в земляную утробу штреками, квершлагами и гезенками рудник Неожиданный. Отсюда руда по заводской железнодорожной ветке шла в домны. Ветка эта соединяла не только рудник с заводом: перекинувшись мостом через Безымянку, обойдя брезгливо Могильную, она выходила у разъезда на магистраль, стальными нитками рельсов связывая завод и с красной РСФСР и с белой Сибирью.

…Старый литейщик смотрел пристально вниз, на завод. Могильная была тиха и безлюдна. На кривых загогулинах ее улиц, освещенных редкими фонарями, лишь вякнет недужно дряхлый пес или стукнет калитка под неосторожной рукой. Заречье тоже притихло, лишь трескотня сторожевой колотушки долетала оттуда. Но Капралов не верил этой обманной тишине и безлюдью.

— Притаились. Ждут, — сказал он, ни к кому не обращаясь.

Тогда Матвей тоже встал, распрямив длинную волчью спину, расставив короткие ноги, и тоже поднялся на памятник. Одет он был в домотканный сермяжный армяк, на ногах — незашнурованные, с загнутыми носами австрийские ботинки, а на голове торчала нелепо сине-голубая студенческая фуражка. Лоцман сел на изгиб широкой якорной лапы и сказал горько:

— По десять, а то и все двенадцать тысяч пудов, бывало, на каждую коломенку грузили. Это как по-твоему, а? А в караване по полтысячи и более барок плыло. Если шибко грамотный, сосчитай, насколько это потянет! Одних бурлаков тысяч двадцать — тридцать на сплаве кормилось. Да-а, все было и все в Каму сплыло!

У подошвы Думной, на заводской ветке взвизгнул пронзительно паровоз. И Матвей сорвал с головы студенческую фуражку, ударил ее пропаще о землю, закричал отчаянно:

— А теперь конец тебе, лосман! И тебе и Чусовой конец! Сожрала вас чугунка проклятая!

— Не шаперься, лосман, — скучно сказал Капралов. — Надоел, говорю, ты всем со своей Чусовой. Прошло ваше время!

— «Не шаперься… Лосман!» — передразнивал насмешливо Матвей. — Ан, буду шапериться! Слушай-ко.

Матвей протянул руку куда-то в темноту, и, словно повинуясь его приказанию, из темноты прилетели чавканье и тарабары топоров.

— Слышишь? Коломенку в поход ладят. Станки заводские сплавлять будем. До Перми. От Колчака спасаемся. Вагонов, поди-ко, нехватило! Последний, чай, сплав будет на моем веку.

— Далеконько собрался, лосман! — сказал недобро Капралов.

— Далеко? Нищему деревня не крюк, — серьезно ответил Матвей. — Я ведь не даром. Большевички пять пудов ржи посулили, картуз вот дали и ботинки жиганские.

Он пошевелил загнутым носком ботинка и добавил:

— Но коли сапог не выдадут, не соглашусь барку вести! Вот те крест!

— Ты что же, за сапоги революции служишь? — спросил спокойно Капралов, а Матвей, не видя, знал, что густые брови литейщика стянулись к переносью. — Видали вы таких стервецов? Рабочий за новую жизнь борется, а он… А он с сапогами тут вертится! Ты что же, и для Колчака барку поведешь, ежели он тебя сапогами пожалует?

— А чего не вести? Кто накормит, на того и работать буду.

— А если тебе винтовку в руки дадут, кого стрелить будешь? Чего головой трясешь? Ни в тех, ни в сех отсидеться думаешь? Или…

Горячий выкрик литейщика оборвался. В Заречьи бухнул вдруг колокол, спугнув вечернюю тишину, и заколотился лихорадочной дрожью набата. А затем взмыла крутая вспышка заводского гудка.

— Тревога!.. Айда, лосман. Бежим!..

Капралов по-молодому спрыгнул с памятника на землю и побежал под гору, туда, где завод, как филин, смотрел горящими глазами окон.

А Матвей нашарил, не спеша, валявшуюся под ногами студенческую фуражку, с трудом напялил ее на голову и тоже начал спускаться с Думной. Но шел он не к заводу, исходившему тревожными гудками, а к Чусовой, бившей в тесные берега по-весеннему крутой и звонкой волной.

2. СЕКРЕТНЫЙ ЭШЕЛОН

Удар был неожидан и свиреп.

Белые ударили от железной дороги, нацелившись на Могильную. На темнозеленых английских шинелях колчаковцев были нашиты восьмиугольные раскольничьи кресты. Колчаковское командование знало, что среди шавдинцев много раскольников разных толков: часовенные, поморцы, липаки. Но «гамаюны» выбрали эти кресты прицелом для своих ружей. И только после упорного боя малообученные «гамаюны» оставили самодельные окопы и отступили в горы. В слободку они не вернулись, и в горах стало больше одним партизанским отрядом.

А Заречье весело готовилось к встрече долгожданных гостей. Зареченский поп, молодой смешливый отец Анисим, готовил крестный ход; владелец зареченской аптеки, господин Лейзе, готовился поднести победителям букет искусственных шелковых роз; зареченские дамы спешно утюжили бальные платья.

Торжественная встреча была отложена на три дня, когда фронт отодвинулся от Шавды на десятки километров, а на завод прибыл штаб бригады. Командир бригады, генерал-майор с царскими свитскими аксельбантами, проследовал в автомобиле прямо в Заречье, не остановившись в слободке. Он приложился к кресту и подошел под благословение отца Анисима. Затем принял букет шелковых роз от мадам Лейзе и приложился к ее ручке. Вместе с генералом, в одном с ним автомобиле, вернулся на завод бежавший от красных бывший директор завода мосье Лялайг.

Первым приказом генерала было — арестовать семьи рабочих и шахтеров, ушедших в горы, в партизаны. Сотню стариков, старух, детей заперли в бывшем полицейском участке. Партизаны ответили па это лихим налетом на Заречье. Целые сутки развевалось на зареченских заставах партизанское знамя — длинный шест с красным лоскутом.

Генерал решил проучить взбунтовавшихся «Гамаюнов». В окрестные леса и в горы была послана карательная экспедиция.

Каратели находили в горах шалаши, теплую еще золу костров, лесное безмолвие. Но партизан не встречали. И вдруг прокатывался длинный выстрел берданки или шомполки и падал в смертельной потяготе солдат, украшенный восьмиконечным крестом. И снова — безмолвие.

Пока каратели ползали по горам, «гамаюны» произвели второй налет — на железнодорожный разъезд, где заводская ветка соединялась с магистралью. На разъезде стояли десять товарных вагонов с новенькими пломбами и с надписью: «Секретно». Они пришли из глубокого тыла и ждали отправки на фронт. Отбить секретный эшелон партизанам не удалось; они отступили, унося своих раненых. Но перепуганный комбриг приказал передать эшелон на заводскую ветку. Вагоны были передвинуты через мост в Заречье и поставлены в безопасном месте — между казенкой и церковью.

Партизаны, догадывавшиеся о грузе секретного эшелона, поняли, что эта добыча ускользнула из их рук.

3. ВЗРЫВ

Шествие открывал гостеприимный хозяин — директор завода мосье Лялайг, веселый и галантный старичок, на ходу приплясывающий и припевающий, за что заводские рабочие прозвали его «тетей Лялей».

За мосье Лялайгом двигался бригадный генерал, окруженный свитой из офицеров. В свите, среди безотрадно серых русских шинелей, нежно голубели французы в шинелях небесного цвета. За военными выступали дружной стайкой «лучшие люди» Заречья: отец Анисим с попадьей, господин Лейзе с женой, гостинодворские купцы с семьями.

— Сюда, мосье и мадам! — расшаркивался и пританцовывал «тетя Ляля». — Вот наше маленькое хозяйство, вырванное из рук захватчиков и грабителей нашими доблестными защитниками!

«Маленькое хозяйство» — огромные, выстроившиеся в ряд цеха с новенькими заграничными станками, гигантские склады для угля, руды, готового литья, мартены и грациозно приподнявшиеся на чугунных лапах домны — произвело на всех гнетущее, тяжелое впечатление. Здесь, как в заколдованной сказочной стране, была кладбищенская тишина, было мертво и безлюдно.

— Простите, мосье Лялайг, но почему здесь такое… такая тишина? — очень правильно по-русски спросил один из французов, с пятью золотыми нашивками полковника на рукаве. — Почему завод стоит? Где рабочие?

— В горах! — тихо и скорбно ответил приунывший директор. — В партизанах.

После этих горьких слов общее настроение заметно упало и вновь поднялось лишь в «стегальне», хотя ничего особенного здесь не было — обычная, правда, очень старая изба, широкий двор, на дворе невысокий столб. И «тетя Ляля» объяснил, что к этому столбу когда-то привязывали беглых или провинившихся «гамаюнов» и стегали кнутом. Отсюда и название — «стегальня».

— Это замечательно! — восхитился генерал и кинул адъютанту: — Запишите, поручик. Этот добрый старый обычай надо воскресить!

Поручик, восторженный и суетливый юноша, с румянцем на щеках, старательно записал: «Возобновить стегальню».

У поручика было богатое воображение, и он, глядя на стегальный столб, живо себе представил: тонко, по-змеиному свистит ременный кнут и тугим, раскаленным обручем обвивает обнаженную поясницу со следами незаживших еще рубцов. Хохотнул лукаво и перевел веселый, восторженный взгляд на горы, сжавшие завод. Внимание привлекла гора оригинальной формы, с памятником — якорем на вершине.

— Как называется эта гора? — обернулся поручик к «лучшим людям».

— Это Думная, господин офицер, — ответил отец Анисим, считавший себя краеведом. — А названа так потому, что древние насельники края — чудь, собирали на ней свои вече, думные сходбища.

— Неправда! — сказал кто-то непочтительно. — Думной она названа по причине бывшего на ней сходбища для соглашения между собою взбунтовавшихся рабочих нашего завода.

Все оглянулись и удивились, что это маленький невзрачный старик в надвинутом на лоб ватном картузе.

— Ну, и как? — спросил с ехидцей отец Анисим. — Удачный был бунт?

— Нет! Начальство заводское и поп заманили всех рабочих в церковь на молебен, а при выходе из церкви перехватали коноводов и сослали в Сибирь, на каторгу. Потому не удался бунт! Не добились рабочие своих правов!

Отец Анисим прикусил раздраженно губу. Поручик потер растерянно румяный, как яблоко, подбородок. Не растерялся только генерал:

— Ты кто такой? Большевик?

— Рабочий здешний, — ответил мирно старичок. — Семен Капралов, литейщик.

— Записать! — шепнул генерал поручику.

Восторженный поручик записал поспешно в блок-нот:

«Рабочий Семен Капралов. Тайный большевик».

Прочитал предыдущую надпись и подумал восторженно: повидимому, этого самого Капралова на этой самой стегальне первого и отлупцуют.

— А теперь, дорогие гости и защитники, — поспешил замять общую неловкость «тетя Ляля», — нам осталось осмотреть только рудник, и — обедать!

Чтобы попасть на рудник Неожиданный, пришлось вернуться к железнодорожной ветке. Когда шли вдоль полотна, увидели десять вагонов с новенькими пломбами и надписями: «Секретно. Огнеопасно». Сцепщик, подняв тяжелую петлю стяжки, прицеплял к вагонам паровоз. Мощный декапод храпел, как застоявшийся конь, сдерживаемый толстым кучером.

Генерал хлопнул ладонью по стенке вагона.

— Прямым сообщением на фронт! Пасхальный подарок красным! И, как всякий подарок, держится в секрете.

Восторженный поручик захохотал первым. Остальные поддержали его дружно и весело.

…Мосье Лялайг решил показать гостям самое интересное — проходку новой шахты. Он подвел их к черному жерлу шахтного ствола, а сам встал на отвал пустой породы, поднятой из шахты, вытянул руки, прося внимания, но земля вдруг тяжко охнула, содрогаясь. «Тетю Лялю» швырнуло вниз, и он съехал с отвала к ногам попятившегося оторопело генерала.

В наступившей свинцовой тишине все услышали: на ветке кричит испуганно и громко паровоз. А потом закричал истерично господин Лейзе:

— Это взорвался мост через Безыменку! Видите — дым, и эшелон стоит!

— Поручик, немедленно узнать и доложить! — приказал отрывисто генерал.

Поручик побежал вприпрыжку по шпалам в сторону Заречья. Вернулся он через полчаса, верхом, и доложил:

— Мост через Безыменку взорван! Секретный эшелон невредим, но остался по эту сторону реки! Задержано пять человек. Их ведут сюда!

Задержанных привели. Один крепко и часто вытирал ладонью глаза, залитые кровью из раны на лбу; перебитая рука второго висела плетью; третий был почему-то в одном лишь грязном и закоптевшем белье (от взрыва загорелась его одежда, и он сам сорвал с себя пылающие лохмотья); четвертый прихрамывал и морщился, держась за бок; пятый был здоров, весел и дерзко разглядывал генерала круглыми, чуть на выкате глазами:

— Бунтовать?.. Взрывы устраивать? — подбежал генерал к арестованным. — Кто?.. Кто такие? Откуда?

— Крепильщик, — сказал человек с глазами, залитыми кровью.

— Бурильщик, — сказал тот, что в одном белье.

— Известно кто, шахтеры! — крикнул здоровый, веселый и озорной. — Шахтеры, отсюда, с Неожиданного!

— Шахтеры? — пошел на него генерал, расстегивая револьверный кобур. — Шахтеры, говоришь?

Веселый шахтер попятился и встал на краю шахтного ствола. Внезапно похолодевшей спиной, дрогнувшими ногами почувствовал сзади себя бездну, пропасть. А по лицу генерала, как мимолетный взблеск, пролетела судорога ярости, и он надвинулся на шахтера вплотную.

— Шахтер, говоришь? — спросил для чего-то еще раз и тихо и тяжело уронил набухшие злобой слова. — Прыгай в шахту, если шахтер!

Шахтер понял, озорные его глаза погрустили, но он не шевельнулся.

— Прыгай! Сейчас же! — гаркнул взбешенный генерал, поднимая на него револьвер.

— Ладно, — тихо ответил тот, — сейчас прыгну.

Он глубоко вздохнул и повел вокруг снова дерзкими глазами. Большое рыжее солнце падало за горы. Плавились медные стволы сосен на их вершинах. Над Заречьем летали, играя крыльями, белые и синие голуби (попович гоняет). На взгорьях глухо брякали боталами пасущиеся лошади. Шахтер вздохнул еще раз глубоко и медленно, цедя сквозь зубы сладкие запахи весны и, подпрыгнув смешно, по-детски, исчез в черном отверстии шахты.

Женщины истерично вскрикнули. Маленький и пухлый рот поручика округлился лился, стал рыбьим. А генерал, переведя револьвер на второго шахтера, раздетого, вновь крикнул:

— Прыгай!.. Прыгай, св…

Но тот в свою очередь крикнул свирепо:

— Прыгну… Только блендочку давай! Без блендочки не согласен!

— Какую блендочку? — растерялся генерал.

— Лампу, лампу шахтерскую просит, — шепнул ему Лялайг.

Генерал поглядел удивленно на директора, испуганно на шахтера, отмахнулся и пошел прочь, безнадежно, старчески сгорбив спину…

Остальные четверо были повешены около церкви на нагих еще, черневших грачиными гнездами березах. Порывистый ветер с Чусовой раскачивал удавленников, и перепуганные грачи носились с карканьем над березами, над церковью, над Заречьем. От их зловещего карканья зябко, пугливо ежились зареченские обыватели в теплых своих, толстостенных домах.

* * *

…Капралов встретил Матвея около церкви. Лоцман стоял, привалясь спиной к белой, как сахар, березке, и, казалось, внимательно прислушивался к мрачному, встревоженному карканью грачей. Злой ветер с Чусовой раскачивал повешенных и трепал, закидывая за плечо могучую седую бороду лоцмана. Литейщик посмотрел внимательно на Матвея и удивился: в глазах лоцмана стеклом стояли слезы. Матвей, заметив Капралова, краем бороды вытер глаза и крякнул:

— Ну и ветрище! Как из трубы, дует. Из глаз слезу вышибает…

— О ветре после поговорим! — оборвал его сурово Капралов и показал на повешенных. — Это как понимаешь?

— Эх, грачи-то разорались, — будто не слышал Капралова лоцман. — Вот нечисть!

— О грачах кому другому рассказывай! — прикрикнул литейщик и снова показал на повешенных. — Значит, что Василий или вот Сеня, покойнички, что «тетя Ляля» или генерал, — для тебя одно и то же. Так, что ли?

— А иди ты к нечистому, старый пес! — заорал злобно лоцман. — Чего липнешь, чего по пятам бродишь? Отвяжись, не то солдата крикну!

Лоцман плюнул под ноги Капралову и зашагал к поселку. Литейщик долго следил за высокой, плечистой фигурой лоцмана. И вдруг вздрогнул, стиснул кулаки.

Матвей поднялся на крыльцо главной конторы.

4. «СОВЕТ НА ФИЛЯХ»

Дом главной конторы, занятый под штаб бригады, стал страшен и недоступен. В комнаты никого не пускали, зловеще ныли там зуммеры полевых телефонов и сидели затянутые сигарным дымом угрюмые, озабоченные офицеры. Не только «гамаюны», — зареченцы тоже обходили этот старинный стильный дом с портиком, украшенным колоннами.

Но сегодня двери главной конторы принимали гостей одного за другим. Уверенно поднялся по знакомым ступеням мосье Лялайг, со смиренным достоинством прошествовал отец Анисим, пробежал торопливо господин Лейзе, по двое — по трое проходили купцы и бывшие чиновники. Их приглашали на второй этаж, в огромный двухсветный зал, усаживали за огромный, покрытый зеленым сукном круглый стол. Со стен зала смотрели на «лучших людей» грудастая Екатерина, плосколицый курносый Павел, длинноногий Александр I и, в траурной раме, румяный рыжебородый Николай II.

«Во главе» стола сел генерал, по левую его руку — «тетя Ляля», по правую — французский полковник в черном кителе и широких красных бриджах с черными лампасами. За креслом генерала встал восторженный адъютант. Отец Анисим и господин Лейзе, оба коротенькие, сытенькие, смешливые, сели рядом. И когда адъютант разложил на столе перед генералом огромную, как скатерть, аккуратно склеенную карту-трехверстку, Лейзе шепнул отцу Анисиму:

— Прямо-таки… совет на Филях!

— Только не против французов, а с французами! — тоже шепотом ответил поп, и оба фыркнули так, что все остальные участники совещания посмотрели на них удивленно и укоризненно.

Генерал откусил щипчиками кончик сигары, закурил и спичкой начал вымерять расстояния на лежавшей перед ним карте. Двое суток глядит он на эту проклятую карту, и двое суток она отвечает ему одно и то же: секретный эшелон, который штаб корпуса требует немедленно продвинуть к фронту, попал в ловушку.

Мост через Безыменку восстановить в короткий срок невозможно: береговые скалы круты, обрывисты, высоки. Как же перебросить эшелоны на магистраль, к разъезду? Генерал придумал было неплохое средство. Со стороны магистрали, к взорванному мосту паровоз подал десять пустых вагонов. Из Могильной выгнали всех, от мала до стара, для ручной перегрузки секретного эшелона. Но люди без толку простояли у взорванного моста весь день и всю ночь. Через Безыменку, вздувшуюся от таяния снегов в горах, не было ходу ни в брод, ни на лодках. Обычно смирная, сейчас она бешено ревела и несла на своих пенных волнах где-то снесенные деревянные мосты, сорванные плетни, смытые будки, бани, целые сараи… Ручная перегрузка не удалась. Оставалось одно — Чусовая, сплав. И баржа имеется — была заготовлена красными для эвакуации заводского оборудования. Но кто возьмется провести ее по коварной Чусовой до линии фронта?

Генерал отложил в сторону сигару и, поднявшись, изложил перед собравшимися свои затруднения. Но говорил он бодро, энергично, бодростью слов и тона стараясь заглушить наползающие сомнения и опасения.

— Вы — лучшие люди России! Вам мы доверяем вполне! — закончил свою речь генерал. — Советуйте! Помогайте!

Затем поднялся французский полковник и на чистейшем русском языке сообщил, что на данном направлении войска верховного правителя Колчака вступили в район французских концессий. Кроме Шавдинского завода, здесь расположены: Анонимное общество золотых приисков, платино-промышленная компания, Камское акционерное общество, золотые прииски Шарля Бруар и т. д., и т. д. Поэтому данным участком фронта особенно интересуются генерал Жанен[3], поэтому и он, полковник Пишон[4], присутствует здесь. И он должен, к сожалению, предупредить тех, кого это касается, что если через два дня секретный эшелон не будет переброшен на фронт, то генералу Жанену будет сообщено, что…

Полковник не кончил и обвел присутствующих недобрым взглядом. Его глухие, без блеска глаза давили, и все, а особенно генерал, почувствовали себя глубоко виноватыми и перед полковником Пишоном и перед генералом Жаненом.

Первым нарушил тяжелое, гнетущее молчание отец Анисим:

— Позвольте мне высказаться, ваше превосходительство, как местному аборигену, знающему край… Конечно, не боги горшки обжигают, но провести груженную барку по Чусовой — дело сугубо трудное. Во-первых, — бойцы, береговые утесы. Ну, там, Востряк или Сосун, или Омутной, например. Если ударит о них барку, — вдребезги! Во-вторых, изволите ли видеть, подводные камни, по-местному говоря, — «таши». Эти, фигурально выражаясь, подводные резаки, враз барже брюхо распорют! Опытный глаз нужен, чтобы «таш» под водой заметить. Только зыбь малая, да воды кружение его обличают. А кроме того, пороги, или, по-местному говорится, переборы. Для примера возьмем Коноваловский, Ревень или Носиху. На них скорость течения верст двадцать — тридцать в час. Прямо-таки водопад! В миг барку опружит, перевернет. Вот теперь вы знаете, господа, какова наша Чусовая! — с гордостью закончил отец Анисим.

— Спасибо, батюшка, утешили! — взорвался бешено генерал. — Плел-плел, слушать тошно! Значит, сплав по Чусовой невозможен? Так, выходит?

— Опытный лоцман нужен, — робко пролепетал отец Анисим.

Но в этот момент наклонившийся к уху генерала адъютант шепнул что-то, и генерал, просияв внезапно, крикнул обрадованно:

— Зови, зови немедленно! Вот кстати, чёрт побери!

Глаза сидевших за круглым столом с удивлением уставились на вошедшего в зал огромного плечистого старика в седых кудрях, с пышной, тоже кудрявой седой бородой и почему-то со студенческой фуражкой в руках. Он согнул в поклоне широкую, как печка, спину и громыхнул басом:

— Мир господам почтенным!

— Ну и голосок у тебя, только рыбу глушить! — засмеялся прибодрившийся генерал. — Как фамилия-то твоя, старик?

— По имени Матвей, а по фамилии будем Майоровы.

— Благородная фамилия, военная! — снова засмеялся генерал.

— У них, ваше превосходительство, вся слобода такие фамилии носит, — вмешался почтительно Лейзе. Майоровы да Генераловы, Капраловы да Полковниковы. Предки их были произведены в эти чины Пугачевым, которому они сдали завод без боя и даже пушки для него отливали.

Генерал посмотрел на старика и, помрачнев, подумал, что ему весьма подошла бы пугачевская опояска — белое с красными концами полотенце через плечо.

— Ты что, никак раскольник? — спросил строго отец Анисим, заметив, что седые кудри старика подстрижены в кружок — «под горшок».

— Так, милостивец, старой веры держусь! — поклонился попу Матвей.

А генерал снова просиял, вспомнив раскольничьи кресты на шинелях своих солдат, и снова приветливо спросил:

— Ну, что хорошего скажешь, милый?

— С просьбишкой к тебе, ваше благородие, или как тебя называть, не знаем. Хомута на шею ищем, работенки, значит. Узнал я, что ваша железная дорога не ходит, потому как краснопузики мост через Безыменку попортили. Вот и прошу я, дозволь те ваш груз на барке по Чусовой доставить. В последний раз сплавил бы барочку. Больше-то, видно, не придется!

— А почему тебя, Майоров, интересует наш груз? — слегка, вскользь спросил полковник Пишон.

— Я с тобой, ваше французское благородие, буду, как говорится, душа на распашку, сердце на ладоньке. На чистоту! — ответил лоцман искренне, но скосил опасливо на француза медвежьи свои глаза. — Бедность одолела, барин милый, заработать хочется. Видишь, я какой, как турецкий святой, сам в луже, а пуп наруже!

Матвей распахнул сермяжный армяк и показал голое, грязное брюхо. Все захохотали.

— А сколько вы хотите за свои труды, Майоров? — спросил деловито Лейзе.

— Лишнего не попрошу, — заторопился ответом Матвей и начал загибать пальцы на руке. — Перво-наперво — муки крупчатки «два ноля», красного клейма, ну… десять пудов. Затем, старухе на сарафаны ситцу, тоже аршин десяток. Мне на портки холста аршин пять. Кроме того, господа милостивые, у меня зимнего обряду нет…

— А не много ли запрашиваешь, Матвей? — спросил в шутку отец Анисим.

— А ты не суйся не в свое дело, поп! — обозлился лоцман. — Барки по Чусовой водить — не кадилом махать! Сам знаешь, чай, Чусовую. Бедушная река, похоронная! Не даром пословица сложена: «На Чусовой простись с родней». А трудов-то сколько! С наблюдательной скамейки не сойдешь, не присядешь. Бурлаки кашу расхлебать не успевают, куском хлеба живут. Легко ли, батя? Потому и прошу еще одежу мне, полушубок овчинный, шапку теплую и обувку тоже. Только мне жиганских ботинок не надо! — поднял он ногу в ботинке с загнутым носком. — Мне сапоги-полувал подавай! А еще…

Матвей вдруг лукаво сощурился и блудливо шмыгнул носом:

— Чаю я не пью, табаку не курю, одно у меня удовольствие — водочка! Прошу еще водочки полведра, чтобы ходил я целую неделю веселыми ногами. Вот и все! Коли согласны, господа милостивые, прикажу старухе, чтобы затирала подорожники. Завтра утречком и тронулись бы, со господом. Ишь, буйствует весна, дружно идет! Еще денек — два, и конец паводку. Обмелеет Чусовая!

Генерал молчал за время всего разговора, изучая пытливо лоцмана. Забытая, нагоревшая сигара струила голубые ленты легкого душистого дыма. Генерал спохватился, сунул сигару в рот и ударил крепко ладонью по столу:

— Ладно! Я согласен! Но вот тебе, старик, и наше условие!..

— Кончается благополучно наш совет на Филях, — шепнул Лейзе отцу Анисиму. — Не забудьте, ваше преподобие, отсюда прямо ко мне. Заложим по маленькой, и в проферансик.

* * *

Всю ночь не спало Заречье.

Солдаты руками подавали вагон за вагоном к пристани. А там, под мокрым снегом и ветром, шла возня, слышался приглушенный говор, слова команды. Снимали с вагонов пломбы, откатывали двери, волокли на пристань какие-то ящики.

5. ОТЧАЛ БАРЖИ

Утром прошел первый теплый дождь, и пристань пропиталась тихими, мирными запахами древесной плесени и водяной свежести. Так пахнут старенькие купальни где-нибудь на даче. И мирные эти запахи успокоили восторженного поручика, измученного недобрыми предчувствиями. Его, с полувзводом солдат, генерал отправил конвоировать барку. Это и было генеральское «наше условие».

Солнце еще не вставало, а пристанский берег был усыпан народом. Вся Могильная, непонятным образом перебравшаяся через Безыменку, пришла на проводы баржи. Даже ребятишки облепили человечьей икрой прибрежные кусты и скалы.

Чусовая, злая и взъерошенная, играла в лучах зари синими и малиновыми струями. И без того вздувшаяся вешними водами, река совсем освирепела от прошедшего дождя, крутила ошалело водоворотами и выбрасывалась на берег злою, рассыпающейся в пену волной. По стержню реки неслись оторвавшиеся лодки, мостовые брусья, бревна. Вот водоворот завертел неохватный мостовой брус, с сосущим свистом втянул его под воду и выбросил снова на поверхность так, что брус вылетел стоймя, словно кто ударил по нему снизу.

Поручик покачал головой и посмотрел пугливо на барку.

У края пристани, в затоне пришвартованная стальными канатами, стояла коломенка, огромная баржа из «коломенных» — столетних сосен. Толстые, десятисантиметровые ее борта, тщательно подогнанные и проконопаченные, возвышались над водой метра на три. Палуба коломенки, в сорок метров длиною и восемь шириною, покрыта поперечною крышей, кроме кормы.

Чусовая била в борта коломенки тяжелыми волнами, как чугунными молотами, но барка едва заметно покачивалась от этих могучих ударов. У громадной пятиметровой рукояти барочного «пера» (руля) стоял десяток солдат. При быстроте и силе течения Чусовой только десяток дюжих парней справился бы с барочным рулем.

Бесконечная вереница подвод разгружалась на коломенку. По сходням бегали солдаты и добровольцы из зареченцев, волокли ящики с иностранными клеймами и русскими надписями: «Владивосток», «Мерв», «Пешавер».

Усталые солдаты, тащившие длинный, похожий на гроб ящик, споткнулись, и выпавший из их рук ящик ударился о камень. В грязь посыпались новенькие английские карабины Ли-Энфильд.

— Гляди-ко, ружья! — загудел недобро берег. — Против наших!.. И вдруг смолкли разом говор, крики, ругань; лишь одинокий ребячий голос прозвенел недетской ненавистью:

— Лосман идет! Матюшка-предатель!

От Заречья к пристани спускался Матвей Майоров. Был он в новом, угольно-черном, с расшитой грудью, романовском полушубке, несокрушимых, подкованных бахилах и заячьей шапке-ушанке. Полушубок его был подтянут английским офицерским ремнем с крючками вместо пряжек.

— За полушубок душу продал! Иуда! — крикнули из толпы. Матвей посмотрел из-под пригоршни в сторону крика, но крикнувший сам шел на него. Это был Капралов.

— Совсем, гад, захолуился! — еще издали, горячо заговорил литейщик. — И нас и их предаешь, старая собака!

— Прости, брат! Нужда одолела. По неволе к полю, коли лесу нет!

— Поневоле? Врешь! Ты нам сусоли не размусоливай! Таких гадов, как ты, надо натло уничтожать! — крикнул визгливо, со слезами Капралов и, поднявшись на цыпочки, ударил лоцмана кулаком по лицу. Новая шапка-ушанка Матвея упала в грязь.

— Не сметь!.. Не сметь драться, мерзавец! — выдернув из кобура револьвер, побежал к старикам поручик. — Застрелю.

— Стрели ладом! — сказал сурово Капралов. — Промашки, гляди, не дай!

— Грозишь, старая ветошь? — взвел курок офицер.

— Погоди, барин! — загородил Матвей Капралова. — Подъявый меч от меча погибнет! Ничего, я стерплю. Господь терпел и нам велел.

И, поклонившись низко Капралову, сказал смиренно:

— Спасибо, брат. Давно бы так! По делом мне.

Затем повернулся к барже и, сразу сменив смиренный елейный тон, загромыхал своим басом:

— Управились, молодцы? Айда-те, трогаем. Отдай канаты!

Свернутые канаты грохнулись на палубу. Коломенка, почуяв свободу, вздрогнула всем своим громадным телом, скрипнула о доски пристани и медленно тронулась.

— Клади руль направо! — рявкнул снова Матвей.

— Напра-во! — врастяжку, хором ответили солдаты-рулевые, наваливаясь на рукоять. Нехотя повернулась коломенка кормой к пристани, носом к середине реки. Так, боком, несло ее до стержневой струи, и тогда опять запел лоцман:

— Руль на конь![5]

— На ко-онь! — навалились солдаты. Коломенка, несмотря на свою громоздкую неуклюжесть, легко повернулась, встав вдоль течения, приподнялась носом на волне и всей своей громадой плавно ринулась вперед, забирая ходу. Капралов. — Промашки, гляди, не дай!

6. ЧУСОВАЯ

Свободные от вахты солдаты пели складно и задушевно:

Реве-ела буря, дождь шуме-ел…

Чусовая тоже пела, звенела веселой весенней волной. С левого низкого берега несло сладкими клейкими запахами распустившихся берез. А правобережье вздыбилось серыми скалами гранита и белыми известковыми стенами — «иконостасами». А на гребнях прибрежных скал, высоко-высоко, погляди — шапка свалится, темнеет еловый и сосновый лес. Между двумя этими несхожими берегами Чусовая крутила такие «петли», как говорят здесь, на какие неспособна ни одна река в мире. Иная «петля» тянется километров на двадцать, а пешеходу, в узком месте «петли», по перешейку достаточно метров триста пройти.

— Ну и силища же в ей! — улыбался довольно Матвей.

— В ком? — не понял поручик.

— Да в Чусовой жа! На вид, словно озеро, не шелохнется, а погреби навстречу — тогда узнаешь. Сила! Никакому вашему пароходу не совладать.

Слова эти окончательно успокоили поручика. Он убедился, что на таком стремительном ходу, каким мчалась коломенка, ее на лодках не перехватить. Да и не справиться гребцам с ярым чусовским течением. А к берегу коломенка не пристанет до конечного причала, до линии белого фронта — так и приказал генерал.

И поручик лег на разостланную доху. Под мягким весенним солнцем, под ласковым ветерком думал в полудремоте… Чусовая! Древний путь из Азии в Европу. Эти прибрежные скалы эхом откликались на разгульные песни новгородских ушкуйников. Иногда ватаги новгородских «пробойных промышленников» клали свои головы и кости в уральских ущельях и лесах, но чаще робкие «не воистые» уральские дикари — Пермь, Печора, Югра или Чудь — покорялись новгородским воинам-купцам и платили дань «господину великому Новгороду».

Так основывались на Урале первые русские колонии.

А потом иные, невеселые песни услышала Чусовая. Заблестела месяцем на чусовских берегах беспощадная Строгановская секира, выросли на берегах вольной реки Чусовские Городки, со стен которых мрачными жерлами глядели пушки, а у запалов дежурили недремлющие пушкари. И под тяжелой Строгановской рукой застонала Чусовая без радостной крепостной и кабальной песней. Под защитой секир и пищалей выкачивали отсюда Строгановы соль и «мягкую рухлядь» — драгоценные меха.

И песни ермаковой сарыни слышала Чусовая. И ермаковы коломенки носила гульливая чусовская волна. Из Чусовой «заворуй Ермак» поднялся по ее притоку, речке Серебряной. А затем

По Серебряной шли  — до Журавлика дошли.
Оставили они тут лодки-коломенки,
На той Баранчинской переволоке… [6]

Так и сейчас еще поют на Урале.

По Баранче, азиатской уже реке, Ермак сплыл в Тагил, потом в Туру, Иртыш, и так в самое сердце кучумова царства, к сибирской столице — Искер. И не даром именем ермаковым названы по Чусовой и урочища, и пещеры, и бойцы…

…Мысли поручика прервал тревожащий, беспокойный шум.

— Что это шумит? — приподнялся он на локте.

— Чусовая о боец бьется! — взволнованно и бодро ответил лоцман. — Готовься, ребята!

Все ближе грохот бьющейся о камни воды, и вот из-за поворота показался боец, грозно нависший над рекой, а у подножья окантованный белой тесьмой беснующегося прибоя. Чусовая подхватила, как перышко, коломенку и понесла ее на боец.

— Перо влево!.. Круче забирай!.. — крикнул Матвей.

Но барка на обезумевшем течении не слушалась руля. Поручик зажмурился, как испуганный ребенок. Ему показалось, что угрюмый боец оторвался от берега и летит на коломенку.

— Спускай лот! — скомандовал лоцман. И тотчас с кормы бултыхнулся в воду на толстом канате «лот» — чугунная плаха в полтонны весом… Лот, скользя по дну реки и цепляясь за его неровности, затормозил ход барки. Она пошла тише и стала послушнее на руль. Кроме того, лот от тяжести своей скатился в борозду реки и, увлекая за собой корму, снова поставил барку на фарватер. Перед самым бойцом она нырнула носом в стремнину, словно поклонилась насмешливо утесу, и, обогнув его, вышла на спокойное плесо.

— Ловко, чёрт возьми! — восхитился поручик и засмеялся облегченно.

— Тридцать годов на этом стою! — самодовольно расправил бороду Матвей. — Знаю, что с Чусовой не шути, головой ответишь! А мне еще пожить хочется, винца с хлебцем попить!

И снова завернулся беззаботно в теплую доху поручик и вздремнул сладко. Вздремнули и солдаты тоже. И никто не заметил, что барка нацелилась носом на середину реки, где вода кипела ключом. Громыхнула вдруг барка, заскрипела всеми бревнами, что-то заскребло по ее дну. Затем она накренилась на левый борт и остановилась, мелко вздрагивая от бьющих в корму волн, как загнанное, испуганное животное. И тот час тишина на барке сменилась криками и воплями:

— На камни напоролись!.. Тонем!..

Камни!..

— Тихо-о! — подмял вопли и крики тяжкий бас лоцмана. — Перо вправо клади!

Барка помедлила, словно раздумывая, и медленно двинулась, по-прежнему вздрагивая.

— Пошла-а! — закричали на палубе. — Иде-ет!

И тогда барка судорожно тряхнула кормой. Послышался треск. Румпель приподнялся кверху, с висящими на нем солдатами-рулевыми, затем рванулся вправо, разбросав их по палубе.

— Спускай лот!.. — закричал пропаще лоцман. — Второй спускай… третий!

Третий лот спустили так быстро, что из-под каната, от трения о борт, вылетел клуб дыма. И это спасло барку. Волоча за кормой полуторатонную т я жесть трех лотов, она отвернула нос от подводных «ташей» и нацелилась на берег. Ее подхватило какое-то странное течение.

Люди затаили дыхание, не веря своему спасению. А коломенка медленно подходила к правому гористому берегу.

Лоты подняли, баржу прикрутили канатами к береговым деревьям. Лоцман на лодке осмотрел руль и вышел на берег сумрачный.

— Вдребезги разнесло перо о таши. Ночевать придется. С утра чиниться начнем, а пока заваривай, ребята, кашу!..

7. ЕРМАКОВА ГОРА

Поручик крутился по берегу. Вынюхивал. Высматривал. Прислушивался. На дне его сознания затаилась жуткая уверенность, что эта случайная авария грозит ему бедой. Но он еще бодрился. На берегу — ничего подозрительного. И поручик начал разглядывать внимательно гору, к подножию которой они причалили.

— Ты чего вихляешься, как козел непривязанный? — подошел к нему лоцман. — Слазим-ко лучше на гору. Взглянем, нет ли поблизости чего-нибудь такого, что нам с тобой не по вкусу. Чуешь, о чем речь?

Они начали подниматься по голым гранитным утесам к заросшей лесом вершине.

— Как эта гора называется? — посмотрел поручик на карту. — Не знаешь?

— Как не знать, Ермакова гора! А почему так — вот слушай-ко. Давай сядем, я выше не пойду, ноги не держут. Старость не радость!.. Здесь, внутри горы, прежде люди жили, чудь волшебная, заклятая. Они и доселе в горе живут, иной раз слышно, как они промежду собою разговаривают. А Ермак, бают, в Сибирь тремя войсками шел, тремя путями![7] Одно войско, и Ермак с ним здесь по чусовскому берегу шло. А тута, видишь, тропа только одна, ее никак не минуешь. Попало ермаково войско на эту тропу, а чудь волшебная и почала сверху каменьями бить! Ермак видит, не совладеть ему с чудью клятою — давай, говорит своим молодцам, назад подадимся. Как бы в роде по-вашему, по-военному, отступление устроили. Отошли они назад, а тут вечер, тут ночь, а чудь по ночам силы не имеет. Ну… заклялись они и колдовством своим в гору ушли. А Ермак подглядел, сквозь какое место они в камень ушли, да на том месте крест и высек. И посейчас, этот крест виден, ежели выше по тропке подняться. Так волшебные люди чудь за этим крестом и сидят, и выходу им теперь нет. Слышно, иною ночью, как они там плачут, жалуются: гу-гу-гу!.. — гудят в горе.

— Хороша сказка! — улыбнулся бледно поручик. — К ночи лучше не рассказывать. Но только чудь волшебная нам не страшна. Других надо опасаться! Я выше пойду, до вершины поднимусь.

— Ну что ж, гуляй! Гляди, однако, волчья свадьба не сожрала бы. У них, у серых, сейчас самое гульливое время. Яруют! — засмеялся лоцман нутряным, затаенным смешком. — А я вниз поплетусь, кашу хлебать.

Поручик расстегнул кобур и пошел медленно вверх по тропке. Справа по-прежнему голые угрюмые камни, слева — обрыв к реке, и внизу маленькая, как игрушечная, барка. А вот и крест, грубо высеченный на скале каким-нибудь раскольником-отшельником. «Чудь! В какую чушь верят эти дикари!..»

Крепким ароматным настоем распустившихся деревьев и трав ударило в ноздри. Исчез голый камень скал. Кругом, и справа, и слева могучий лес и высокая сочная трава. Дюжие сосны, пихты и ели, молодые липы, и клен, и корявый илем, унизанный цветами, похожими на шишки хмеля. На опушке — трубчатые листья черемухи и яркокрасный пион, или, по-местному, Марьин корень, которого так боятся гадюки.

Где-то лепечет студеный родник… Поручик стоял на вершине Ермаковой горы.

Спрятавшись за толстую сосну, чуткими стеклами бинокля прощупывал окрестность. Обтаявшие и зазеленевшие вершины гор и хребтов спокойными, могучими волнами уходили вдаль, в кипящее золото заката. Нигде ни признака человека: ни крыши, ни дымка, ни собачьего лая.

Пустыня!

Поручик сел на поваленное бурей дерево. От быстрого подъема кровь била в виски, шипела в ушах. И шум этот начал приближаться, разрастаться, и слышались в нем осторожные крадущиеся шаги, глухие, словно подземные голоса: гу-гу-гу!..

Поручик вскочил. Что это?.. Чудь в горе разговаривает?! Отплюнулся раздраженно:

— У страха не только глаза, но и уши велики! Чёрт… неужели трушу!

Сдерживая поднимающуюся изнутри неуемную дрожь, прислушался.

Чусовая плескалась в берега, шумно вздыхала бурунами у бойцов и на «ташах». В прибрежных кустах хрипло залаяла лиса, в глубине леса забормотал тетерев, на ближайшей отмели густо загоготали гуси.

Пустыня!

Поручик огляделся еще раз. Дыбятся горы. На потемневшем небе рассыпались крупные, как орехи, звезды. Костры, разложенные солдатами на берегу, длинными огненными столбами отражаются в воде. А кроме — ни луча, ни искры.

Пустыня!..

Но спускаясь с горы, пугливо оглядывался, вздрагивал от каждого шороха и злился на себя за бабью нервность.

Лег на носу барки, завернувшись в доху. Решил не спать до рассвета. Глядел на темный, загадочный силуэт Ермаковой горы. Каменная ее громада вдруг заколыхалась, подпрыгнула к ярким звездам, и поручик опустился незаметно в бездонные глубины сна.

8. ЧУДЬ

Сквозь теплую дремотную лень услышал лишь тревожные крики:

— Где поручик, чтоб ему лопнуть!.. Господин поручик!.. Что же делать будем?..

А когда выпростал из теплого меха голову, тогда только услышал далекие и близкие выстрелы и еще страшный, грохочущий шум. На рассветном и побледневшем, словно усталом небе, четко вырисовывалась зловещая Ермакова гора. Над нею трепетно светилась одинокая запоздавшая звездочка. А на склонах горы копошились неясные быстрые тени и вниз летели огромные камни, целые утесы — как показалось поручику. Камни скатывались к солдатским кострам, тушили их, опрокинули и расплющили пулемет, разбросали стоявшие в козлах винтовки, как живые, гонялись за разбегающимися солдатами.

— Чудь!.. Чудь волшебная!.. Чудь из горы вышла!.. — вскрикнул дико поручик и, спрыгнув на берег, побежал навстречу каменной лавине…

…Матвей лежал в растяжку на палубном настиле. Он припадал испуганно к доскам головой при каждом выстреле, снова робко приподнимал ее и неожиданно увидел поручика.

Офицер бежал, неумело прыгая через камни. Правый его погон, сорванный пулей, свесился на грудь. За поручиком, шлепая по лужам валенками и размахивая кремневой шомполкой, скакал по-козлиному старый Капралов. Литейщик остановился, прицелился в поручика и выпалил. Но упал не поручик, а Капралов, сбитый крепкой отдачей кремневки. Он шлепнулся в лужу, задрав ноги в размокших валенках. Тогда остановился поручик и поднял револьвер, целясь в лежащего литейщика.

— Не смей, стервь! — крикнул испуганно Матвей, одним прыжком очутился около офицера и ударил его кулаком по голове. Поручик упал, уронив револьвер к ногам Матвея.

Капралов подошел несмело. Сказал конфузливо, отряхивая грязь:

— Не шомполка, а шлепалка! И вперед и взад бьет!

— Да уж навозный из тебя вояка! — заухал смехом, как филин, лоцман.

— Грыжа мне воевать мешает. Говорю, грыжу нажил, когда тот чёртов якорь царский таскал, — начал сердиться Капралов и кивнул на лежащего поручика. — Насовсем убаюкал? Ну и кулачищи у тебя!

— Оклемается. Я ведь с расчетом бил, чтоб не до смерти. А вы как? Расчербарили колчаков? Bo-время успели. Еще бы чуть, и опоздали. Днем вам бы их не взять.

— Ты маленько виноват! — продолжал сердиться Капралов. — Чего раньше не упредил, дурак старый? По делом я тебя по уху звезданул, там, на пристани. Хотя и за другое бил. А как отошел я от тебя к людям, в толпу, тут меня старуха твоя и поймала. Все твои слова в точности передала. Ну, я само-собой мерина под седло, и в горы, к нашим, к «гамаюнам». Едва успели!

Густая тесьма его бровей шевельнулась вдруг ласковым изгибом.

— А ты как, старый леший, доспел дело? Перо, бают, нарочно сломал?

— Я все могу! Я Чусовую, как свою запазуху, знаю! — распушил Матвей бороду и поглядел свысока на подходящих «Гамаюнов».

Партизаны были вооружены старенькими берданами, охотничьими дробовиками, самодельными пиками, даже вилами-тройчатками.

— Оружьишко у вас, вижу, хреновое, — покачал он головой и кивнул на барку. — Айдате, коли так. Получайте новенькое, самолучшее! В целости и сохранности доставлено, как генералу было обещано…