Историко-приключенческий роман

Рисунки худ. И. Королева

Часть I

НЕЗНАЕМАЯ СТРАНА

— Далеки вы, земли Арапские! Всев. Иванов.
… Я кинул отчий кров. И пусть засыплет иней Следы моих шагов! П. Орешин.

I. Тайна охотничьего зимовья

— Стой!

Крик этот властно, как удар бича, рассек тишину морозной ночи. Собаки, из последних сил тащившие тяжело нагруженные нарты, дружно остановились. Это были желтобурые юконские лайки-малемуты, потомки черного полярного волка. Запавшие бока их судорожно трепетали, пересохшие языки красными суконными лоскутьями свешивались из раскрытой пасти. Горячее дыхание животных, поднимавшееся кверху густой молочно-белой струей, опадало тончайшими ледяными кристалликами.

Коренастый человек в высокой волчьей шапке, закутанный в оленью доху, со вздохом облегчения бросил на нары длинноствольный французский шаспо и тотчас же принялся ожесточенно растирать рукавицей побелевшие щеки.

— Ну и мороз! — поворчал он в бороду. — Градусник упал наверное до пятидесяти ниже нуля. Только опустишь руки, лицо немеет. А попробуешь высморкаться — рукавица к носу примерзает. Веселого мало, не правда ли, Хрипун?

Последние слова относились к вожаку запряжки, огромному сибирскому волкодаву. Густая длинная шерсть делала его похожим на лохматый шар. Острая тонкая морда, стоячие нервные уши и влажные золотистые глаза придавали ему особенную, осмысленную красоту. Он один из всей упряжки не улегся, а поджимая по очереди мерзнущие лапы, выжидательно глядел на хозяина.

— Слушай, старый бродяга, — продолжал человек, — куда же это загнал нас трехдневный буран? В России мы еще или уже в Канаде? Ты не знаешь, а?

Говоря это, он пытливо оглядывался по сторонам. При скупом свете зари он увидел, что нарты его, счастливо обойдя глубокий овраг, сползли в тихую, защищенную от ветров и поросшую уродливым кустарником долину. В нескольких шагах от нарт темнело трапперское зимовье — небольшая хижина, сложенная из сосновых кругляков и проконопаченная оленьим мхом.

— Кто строил ее? — пробормотал человек. Как все люди, прожившие долгие годы в одиночестве, он привык разговарить сам с собой. — Эта хибарка наверное современница Витуса Беринга[1], — продолжал он. — Ветха уж очень. А впрочем не все ли равно, была бы крыша над головой.

И он удовлетворенно забасил:

Ой у мене був коняка,
Був коняка-разбежака!..

— Ну-ка, мой коняка-разбежака, — засмеялся он, выпрягая Хрипуна из постромок, — пойдем осматривать наши апартаменты!

Отбив топором примерзшую дверь, он шагнул через порог хижины. Пахнуло, как из старого погреба, затхлой холодной плесенью.

Хрипун вдруг вздыбил шерсть и с рычаньем попятился назад. А когда увидел, что хозяин продолжает продвигаться в глубь хижины, тявкнул отрывисто, словно предостерегая.

— Ты никак трусишь, Хрипун? Это тебе не к лицу, варнак сибирский. А-а, да тут кто-то есть! Эй, приятель, спишь, что ли? А где же твои собаки?

Ответом было лишь злобное рычание Хрипуна. Человек сделал еще шаг и тотчас же испуганно попятился назад. На широкой лавке, под маленьким закопченным образком лежал скелет, завернутый в обрывки меха. Череп с прилипшими к скулам клочьями кожи скалил зубы в жуткой улыбке.

«Чей это скелет, — снимая шапку, подумал человек, — индейского воина, траппера, купца — скупщика мехов или миссионера? Впрочем кого же кроме нашего брата-траппера занесет в эту глушь? Ошибся дорогой, проглядел в лесу или в горах примету, оставленную другим звероловом, неосторожно расстрелял попусту заряды — и вот конец».

Он отошел к дверям и задумчиво облокотился о притолоку.

«А может быть, это жертва борьбы двух могущественных врагов, двух компаний, не поделивших богатства дальнего севера, — Российско-Американской и Компании Гудзонова залива. Ни для кого ведь в Аляске не тайна, что два непримиримых врага — Петербург и Лондон — последнее время заняты мыслью вредить один другому, Возбуждать войны между подвластными им племенами индейцев, отнимать друг у друга фактории, завладевать дорогами и волоками. Эта глухая борьба не раз уже переходила в открытые враждебные действия».

— Ведь предупреждали же меня приказчики нашей компании, — пробормотал он, — чтобы я не доверял трапперам Гудзонова залива. Подстрелят из-за угла! Неужели же, — траппер скривил губы в горькой улыбке, — в наш просвещенный девятнадцатый век вернулись куперовские времена, когда короли французские платили гуронам пятьдесят франков за скальп англичанина, а короли английские давали ирокезам вдвое дороже за шевелюру француза?..

Траппер оттолкнулся от притолоки и, не обращая внимания на вой голодных собак, двинулся опять вглубь хижины. Осторожно откинув полуистлевшие меха, пошарил руками.

— Ничего! Ни ружья, ни револьвера, ни даже кинжала. Ясно: убит и ограблен!

Но тут взгляд его упал на продолговатый предмет, торчавший в пазу между бревнами. Дернул его с силой к себе и покачнулся, не встретив сопротивления. Это был деревянный черенок ножа. Лезвие, изъеденное ржавчиной, сломалось от одного прикосновения к ручке и осталось в пазу. Наклонился, чтобы достать его, и увидел какие-то знаки, вырезанные на бревне. Это был четырехконечный крест и цифра:

1816

— Пятьдесят лет, — воскликнул он, — лежит здесь этот мертвец! И пятьдесят лет здесь никто не был. В какую же дыру я попал!.. Да ведь здесь пропадешь, как… швед под Полтавой. Впрочем, что за малодушие! У этого бедняги не было оружия кроме ножа, а у меня дальнобойный шаспо с двумястами патронами, собаки, нарты. Вот только буссоль, буссоль! И где я ее мог потерять?

Он снова склонился над скелетом:

— Но кто же сделал эту короткую и в то же время многоговорящую надпись? Сам ли он, чувствуя уже холод вечности, вырезал для себя эту скромную эпитафию, или же был с ним товарищ? А может тайный враг? Что это, несчастье или преступление?..

Траппер вышел из хижины, забыв закрыть дверь. Но у порога остановился, ошеломленный. Зимнее негреющее солнце красным распаленным шаром поднялось над горизонтом. И при свете его заснеженная земля, белая, сверкающая, казалась девственной, незапятнанной еще пороками и преступлениями людей, такой, какой выбросило ее море на заре времен. Вершины гор, обступивших долину, словно сочились кровью. Особенно одна из них, величественно вскинувшая вершину, похожую на пирамиду, пылала пожаром.

Он стоял, опустив голову. Оттого ли, что зимними утрами мир кажется особенно пустынным и в сердце просыпается темный ужас одиночества, или оттого, что за спиной его улыбался мертвой улыбкой череп, но лицо траппера было печально. Он смотрел не отрываясь на пламеневшую пирамиду далекой горы, а губы его шептали:

— Всегда один! Стоять одному перед несравненным по своей дикой красоте пейзажем — не страшнее ли это одиночной камеры царского равелина? В одиночестве жить, в одиночестве умереть…

II. Гризли с гор

После суточного бессонного перехода слушать, как потрескивают в костре сосновые шишки, бездумно созерцать, как дымятся промерзшие мокассины — удовольствие громадное. Это удовольствие утраивается, если желудок набит, хотя бы и аладьями из ржаной муки. Но разве можно как следует просмаковать эту полярную сиесту[2], если на руку ложится сначала тяжелая серая лапа, а потом крепкие когти начинают нетерпеливо царапать мех мокассин?

Череп скалил зубы в жуткой улыбке…

— Отстань, Хрипун! Я сам хорошо знаю, что пора ехать. Но я не тронусь отсюда, не похоронив беднягу, что лежит там в хижине. Он пятьдесят лет ждал этого, и грешно было бы ему отказать. Вот оттает под костром земля, зароем его кости, и тогда в путь. Да отвяжись же! Чего вертишься, как бес перед заутреней!

Но Хрипун не успокаивался. Он настораживал то правое, то левое ухо, то оба вместе. Подняв морду, пес тревожно втягивал воздух, собирая черный лакированный нос в тысячи мельчайших складок. Беспокойство вожака передалось всей стае. Малемуты выбрались из снежных нор и, подняв уши, выжидательно уставились в одну точку.

— Эй, зверье! — крикнул траппер. — Какая муха вас укусила?

В этот миг сука Стрелка, нервная и злая, первая ринулась от костра, а за ней и остальные собаки.

— Назад! Стрелка! Казбек! Царь! Назад! — бесновался траппер.

Но какой-то могучий инстинкт, более сильный, чем страх перед человеком, увлекал вперед стаю. Тогда вмешался в дело Хрипун. С хриплым простуженным лаем он метнулся вперед и в два прыжка обогнал свору. Затем — удар грудью, лязг клыков, и стая, поджав хвосты, вернулась к костру.

— Спасибо, приятель! Чорт знает, что я стал бы делать без тебя с этой арестантской ротой. Ну, а теперь мы вдвоем посмотрим, что там такое случилось. Идем!

Человек и собака отошли с полкилометра от костра и остановились под уродливой карликовой сосной. Так как траппер оказался против солнца, то вначале кроме блеска снега ничего не видел. Лишь приставив руку козырьком ко лбу, разглядел громадного светлобурого зверя, выскочившего из ближайшей поросли. Человек ясно видел и его бочонкообразное туловище, и шаткие лапы, и маленькую лобастую голову. Зверь передвигался длинными прыжками, похожими на галоп лошади. В зубах он тащил что-то мохнатое, повидимому детеныша.

— Вот так штука! Гризли!.. — воскликнул траппер. — Медведица, да еще с детенышем. Какой дурак поднял ее не во-время из берлоги? Она теперь зла как ведьма.

Хрипун не выдержал и с заливистым полулаем-полувоем выбросился вперед. Медведица круто остановилась, осев сразбега на задние лапы. Положила на снег детеныша и скорее удивленно чем злобно поглядела на неизвестно откуда появившегося пса. Затем оскалила пасть и двинулась в наступление. Но Хрипун сам уже напал на нее. Серой молнией метался он вокруг зверя, нападая с боков и с тылу. Медведица едва успевала изгибать шею, стараясь уследить за проворным врагом. Наконец, убедившись, что одними зубами от собаки не отбиться, она встала на дыбы, намереваясь пустить в ход главное свое оружие — когти. Этого только и ждал человек.

— Хрипун, назад! — крикнул он.

Медведица, заметив нового врага, стоявшего в полусотне шагов, минуту в нерешительности топталась на месте, затем со злобным пыхтением заковыляла к человеку. Сбросив рукавицу, траппер приложился и спустил курок. Звук выстрела прокатился от глетчера до глетчера. С веток сосны упал снег и долго стоял в воздухе сияющей изумрудной пылью. Медведица с глухим воплем рухнула на передние лапы, затем повалилась набок. Но падая, она одним конвульсивным взмахом лапы успела вырвать бок у Стрелки, выскочившей из кустов. А затем вся стая малемутов, ждавшая где-то за кустом исхода боя, накинулась на побежденного врага. Траппер бросился в свалку. Его кнут из оленьих ремней опоясывал туловища собак.

— Вот тебе, Казбек! Это тебе, Бомба! А тебе, Царь, два удара, потому что ты подлее и трусливее всех!

Когда стая, скуля, разбежалась, траппер подошел к убитой медведице.

— Смотри, Хрипун, это гризли, близкий родственник нашего костромского косолапого «мишки». Но это горный гризли, — видишь, передние лапы у него вдвое короче задних. Это он-то и прокладывает нам тропинки в горных лесах. Я сам видел в Скалистых горах Британской Колумбии, как голодными зимами они, не залезая в берлоги, целыми полчищами спускались в долины подкормиться. А взгляни-ка на эти штучки, — он приподнял лапу зверя с распустившимся веером сильно изогнутых когтей. — Ведь это настоящие кинжалы! Каждый из них длиной в мой палец. Да ты не смотришь. Эй, старик, что это ты делаешь? Никак в приемные отцы набиваешься?

Хрипун, растопырившись над медвежонком, старательно облизывал ему морду. Траппер подошел ближе и вдруг, испуганно вцепившись Хрипуну в загривок, оттащил его в сторону.

— Стой, дружище! Этак, войдя во вкус, ты и нос ему откусишь.

То, что он издали принял за медвежонка, вблизи оказалось индейским ребенком, заботливо запеленатым в меха. Бронзовое личико с карими изумленными глазками чуть-чуть выглядывало из-за оборки мехов. Лицо малыша для предохранения от мороза было намазано жиром. Его-то и слизывал с таким аппетитом Хрипун.

Человек бросился в свалку…

Подняв ребенка, траппер положил его на сгиб левой руки, а правой почесал под шапкой затылок:

— Хрипун, мы с тобой вляпались в грязную историю. Видимо придется нам превратиться в передвижной воспитательный дом… Хотя нет. Слышишь? Будь я проклят, если это не приближаются родители, ищущие свое чадо.

Где-то близко, за снежными холмами раздался лай сначала одной собаки, потом другой, третьей…

III. Встреча с «Бешеными»

Траппер не без тревоги подсчитывал маленькие черные точки, сползавшие с дальнего бугра. Вскоре можно было разглядеть с десяток индейцев, бежавших на лыжах мелкой рысцой. Такой бережливой рысцой краснокожие проходят без привалов расстояния, удивляющие белых. Вслед за передовыми охотниками с холма спустились нарты, запряженные по-индейски: сначала вожак, потом веером все остальные собаки. Вот уже слышны и гортанные крики погонщиков:

— Эгай-гайя!..

— Смотри, Хрипун, какие у них длинные меховые рукавицы. Выше локтя. Честное слово, это очень похоже на митенки моей тетушки, которые она надевала, отправляясь на бал в Благородное собрание. Но шутки в сторону, что же это за племя?..

За километр до одинокого траппера индейцы переменили рысь на медленный важный шаг. Белый внимательно их разглядывал. Приближавшихся воинов нельзя было назвать краснокожими в полном смысле этого слова. У них была желтооливковая кожа, угловатой формы лицо, крепкие челюсти, выпуклые дуги бровей и орлиный нос.

— Это не аляскинские поморы и не алеуты. Те плосколицые, — пробормотал траппер. — А коли так, тем хуже для меня. Повидимому, это «независимые».

Индейцы были уже на расстоянии нескольких метров. Теперь белый разглядел, что лица их были раскрашены, а краска покрыта толстым слоем жира, испещренного блестками слюды.

— Тэнанкучины! — вскрикнул с тревогой траппер. — Бешеные тэнанкучины!

Приближавшиеся индейцы были действительно тэнанкучины, что значит «люди с реки Тэнана»[3]. Это было могучее, воинственное и действительно независимое племя, не испытавшее еще на себе «русской ласки». Они не были приведены к присяге на верность далекому, таинственному «белому царю». Поэтому все попытки собрать с них «ясак» (дань) соболями оканчивались неудачей. Они уходили в дикие, недоступные еще дебри родного Юкона, а когда служащие Российско-Американской компании находили их и там, тэнанкучины угощали ретивых компанейщиков пулями и стрелами. Тэнанкучины упорно не хотели иметь дела с русскими. Их ни разу еще не видели на компанейских постах и факториях. Были слухи, что они меняли свои драгоценные меха на плохие русские ситцы, но только через другие племена.

— Стой! — крикнул траппер, когда индейцы подошли на несколько шагов. И он поднял ружье прикладом кверху. Это для всех аляскинских племен было общепринятым знаком мира.

Индейцы остановились. Белый увидел в их блестящих карих глазах лишь дружелюбие и радость. Из толпы воинов выдвинулся один, высокий и стройный, в красной лисьей шапке. Пояс его был украшен когтями гризли. Это был вождь племени, или «князек», как величали их в казенных русских бумагах. Его ружье — старинная, заряжающаяся с дула кремневка — было также повернуто прикладом кверху. Белый перестал себя чувствовать котенком в своре собак; он понял, что у тэнанкучинов пока нет враждебных намерений.

Князек заговорил первый на том полиглотском[4] наречии, на котором говорило все аляскинское юго-западное побережье.

— Привет тебе, о белый человек! Пусть благость солнца согревает твою голову и тепло его дойдет до твоего сердца. Я рад встрече с великим русским охотником.

Белый ответил князьку в духе той же торжественной индейской риторики:

— Привет и тебе, вождь. Пусть Клуш, великий властитель горных вершин, покровитель охоты и рыбной ловли, будет милостив к тебе. Но разве вождь знает меня? Почему он назвал меня русским охотником?

— Ты русский, — твердо ответил князек. — Ты охотник и скупщик мехов, которого мы давно уже прозвали Черные Ноги.

Первые годы своего пребывания в Аляске траппер носил высокие яловочные сапоги, за которые и получил от туземцев это прозвище. Потом он сменил сапоги на более удобные мокассины, но прозвище так и осталось за ним.

— Я рад, что вождь знает меня, — ответил русский. — Но я еще не знаю его и не знаю, с какими намерениями он приблизился к моей стоянке.

— Я Красное Облако, — гордо ответил князек, — повелитель всей земли Тэнана и вождь тэнанкучинов, которых вы, русские, называете Бешеными. А ищу я своего сына.

Взглянув на русского, стоявшего с перевернутой винтовкой в одной руке и со спасенным ребенком на другой, он добавил чуть дрогнувшим голосом:

— И я вижу, что ты спас его.

Русский молча протянул ему ребенка. Князек уже спокойно и равнодушно, словно это был не родной его сын, а какая-нибудь вещь, передал малютку стоявшему рядом индейцу. Затем, вытащив из-за пазухи затейливо выточенную из какого-то мягкого и удивительно легкого камня трубку, протянул ее белому. Тот набил трубку русским черным мохнатым табаком, сделал несколько затяжек и передал ее вождю. Это была пресловутая «трубка мира».

Когда было покончено и с этой церемонией, князек сказал:

— Мы ненавидим русских. Вид их неприятен нашим глазам. Поэтому мы не приходим в их крепости и не пускаем их в наши стойбища. Но тебя мы знаем давно, уважаем и любим. Ты никогда не обижал индейцев, никогда не обманывал их при расчетах, опоив «русской водой».

Траппер неопределенно гмыкнул. Практика научила его быть осторожным с «независимыми» индейцами. Они умели усыплять бдительность врагов не хуже европейских дипломатов. И чтобы переменить тему разговора, он спросил:

— Скажи мне, вождь, каким образом гризли утащил твоего сына?

— Позавчера, — отвечал Красное Облако, — мы убили медвежонка, что отбился от матери. В шкуру его я завернул моего сына. А вчера, когда мы готовили себе стоянку, наши собаки вдруг залаяли, вырвались из упряжи и бросились на гризли; зверь словно из-под земли вырос. Но медведица успела все-таки схватить шкуру своего детеныша, а в нее был завернут мой сын. Мы сейчас же встали на лыжи и кинулись в погоню за зверем. Стемнело, и мы сбились со следа, и если бы не ты, я бы не нашел своего сына. Что ты хочешь от меня в награду, Черные Ноги?

Русский оживился:

— Я буду благодарен тебе, вождь, если ты скажешь, где я нахожусь. Я шел из Миссии[5], но буран сбил меня с пути.

— Ты стоишь на берегу Читтинии, — ответил князек.

— На берегу Читтинии? — удивился траппер. — Я не знаю такой реки.

Красное Облако напряженно сдвинул брови, видимо что-то припоминая.

— Вспомнил! — радостно сказал он. — Люди из Нувуки[6] называют еще эту реку Купер-ривер.

— Медная река! — вскрикнул русский. В его голосе слышались одновременно и радость и испуг. — Так значит я в стране медновцев?

— Да, — ответил князек. — Это страна трусливых псов атна-танов.

Атна-таны, или медновцы, как называли их русские, жили по реке Медной вплоть до Воскресенского залива. Племя это пользовалось дурной славой. Присягнувшие на верность царю, часто посещаемые русскими и поэтому развратившиеся, медновцы с ястребиной жадностью бросались на любую добычу. Подстрелить белого из-за дырявого одеяла было для них пустяковым делом. Поэтому и радовался русский, что случай уберег его от встречи с этими мародерами Аляски.

Указывая на далекую величественную гору с ледяной пирамидальной вершиной, траппер спросил:

— А это гора св. Ильи?

— Да, или Большая гора, как зовем ее мы, индейцы, — ответил вождь.

— Так значит я еще на русской территории. Ведь Большая гора — гигантский природный пограничный столб между Аляской и Канадой. А это что за горы? — Он указал на изборожденные глетчерами хребты, примкнувшие предгорьями к вершине св. Ильи.

— Чугач! — лаконично ответил Красное Облако.

— Чугачские Альпы! — радостно воскликнул русский, вспоминая, что вулканическая цепь Чугача амфитеатром опоясывает залив Короля Вильяма. — Спасибо тебе, вождь. Теперь я знаю, где нахожусь, и легко найду отсюда дорогу к русским факториям.

Красное Облако покачал головой:

— Нет, о Черные Ноги. Я хочу отблагодарить тебя. Поэтому подвяжи покрепче мокассины, надень лыжи и направь твоих собак по следу моих. В наших угодьях много зверя. Мы будем вместе охотиться. А потом я продам тебе всю пушнину, заготовленную охотниками моего племени.

Русский колебался лишь мгновение. Не только отказ, но даже длительное раздумье могло бы оскорбить гордых индейцев. Кроме того заговорило и самолюбие: проникнуть в недосягаемые места, завязать торговлю с независимыми тэнанкучинами, — да ведь об этом будут говорить на всех постах и факториях Компании!

— Хорошо, вождь, — ответил русский. — Мои собаки пойдут по следу твоих. Но не раньше, чем мы похороним человека, который лежит вон там, в трапперском зимовье.

Лицо князька, до сих пор бесстрастное, вдруг изменилось; на нем отразился испуг и злоба зверя, попавшегося в капкан.

— Человек в той хижине? — хрипло выкрикнул он, надвигаясь на русского. — Кто он? Охотник, купец, белый, индеец? Как он умер? Кто его убил?..

— Ты, вождь, словно женщина спрашиваешь сразу о нескольких вещах, — невольно пятясь назад, ответил русский. — Так не разговаривают мужчины и воины. Но я не могу ответить ни на один из твоих вопросов, потому что после смерти этого человека прошло пятьдесять ледоходов.

«Привет тебе, о белый человек!..»

Красное Облако сразу успокоился.

— Спеши, о Черные Ноги, — бесстрастно сказал он отходя. — Мои воины помогут тебе поднять землю для мертвеца.

* * *

Когда на месте недавнего костра вырос могильный холм, солнце, едва поднявшееся над ближними хребтами, снова начало опускаться. Словно стыдясь своего бессилия, оно стремительно скатилось за горизонт, и на землю камнем упала полярная ночь.

Русский опустился перед могилой на колени.

На небе трепетала зеленоватая пелена сполоха (северное сияние). Она медленно гасла, таяла, а ниже ее начала вырисовываться яркая дуга, запылавшая вдруг зеленым, желтым, красным огнями. Дуга начала выбрасывать световые столбы. Вспышки эти полосовали небосклон от горизонта до зенита.

Индейцы громко бормотали заклинания в честь Киольи — духа северного сияния. А русскому казалось, что они молятся за безвестного мертвеца.

Пламя сияния металось по небу в неистовом разгуле. Теперь оно походило на хаотический костер, лижущий огненными языками дно гигантского небесного котла. И вдруг сразу, как свеча, на которую дунули, сияние погасло.

Русский встал с колен и подошел к своей упряжке. Хрипун ткнулся ему в ноги. Обхватив его голову, траппер шепнул собаке на ухо:

— Дружище, а ведь я так и не понял, гости мы или пленники…

Затем, подняв кнут, щелкнул громко, словно выстрелил. Собаки легли в постромки, выгорбив спины и глубоко врезаясь когтями в твердый снег. Дружно рванули и потащили, подвывая, взлаивая на бегу от усердия…

IV. На Трубочной скале

— Чье лицо высечено на желтом кружке? — спросил Красное Облако.

Князек тэнанкучинов и русский траппер Черные Ноги сидели на вершине Трубочной скалы, называвшейся так потому, что из нее выламывали камни для изготовления «трубок мира». Долина верхней Тэнаны уходила в даль волнистой равниной, покрытой ковром зелени. В нескольких верстах от Трубочной скалы свернул на восток Юкон, мрачный, черно-желтый, с унылыми берегами, поросшими ивняком, березой и дремучим сосновым бором. Он шел в берегах тяжело и плавно, как поток густого масла.

Близ устья Тэнаны, где Юкон разлился на добрых две версты, виднелось летнее стойбище тэнанкучинов — сотня бревенчатых хижин и вигвамов. Чуть дальше на берегу Юкона острый глаз траппера различал решетки для сушки рыбы и челноки, укрепленные на высоких шестах.

Арктическая полночь затопила долину солнечными лучами. Круглые сутки стояло солнце в небе, словно его привинтили к небосводу. Русскому нравились эти бесконечные июльские дни. Он любил и вольный крик гусей в полдень, и бодрящий холодок ясного утра, когда все предметы выступают четко и рельефно, как в стереоскопе.

Вождь, не получив ответа на свой вопрос, удивленно посмотрел на русского и улыбнулся понимающе. Черные Ноги, упершись подбородком в ладони, смотрел отсутствующим взглядом на блестящий простор великой северной реки. Но он не видел черной глади Юкона. Он смотрел в прошлое, перебирая четки воспоминаний.

Вот уже скоро полгода, как он живет среди тэнанкучинов. Не пора ли вернуться к русским? Пожалуй, Компания уже вычеркнула его из списков своих служащих. Все эти шесть месяцев почти целиком прошли в охоте, плечом к плечу с Красным Облаком. Сезон был на удивление удачный. В хижине русского грудами были свалены меха — аляскинское «пушистое золото».

Красное Облако и Черные Ноги с десятком храбрейших охотников племени пробирались даже за деревню Анвик на Нижнем Юконе, которая служит расовой границей между индейцами и эскимосами Аляски: и та и другая сторона в незапамятные времена торжественно поклялись не переходить во время охоты этой межи. А однажды, увлекшись погоней за стадом карибу (оленей), они поднялись вверх по Койокуку (приток Юкона) и проникли в суровую арктическую страну. Но выдержав побоище с койокуками, злейшими врагами тэнанкучинов, они вынуждены были снова спуститься к Юкону.

Большею же частью они охотились в среднем течении Юкона, на безлюдных снежных равнинах. Пять лет назад племя юкон-кучинов, жившее здесь, почти целиком вымерло от эпидемии скарлатины, занесенной к ним русским миссионером.

Трапперу вспомнилась ночевка в мертвой деревне Нулато. Здесь, спасаясь от страшной болезни, укрылись человек двадцать последних юкон-кучинов. Ночью на них напали воины враждебного племени и передушили юкон-кучинов в их хижинах дымом. Так исчез с лица земли целый народец.

Благодаря этим охотничьим походам Черные Ноги познакомился с центром Аляски, известным лишь в общих чертах по рассказам (в большинстве лживым) скупщиков пушнины и охотников Компании, никогда не бывавших здесь. Обширные земли эти также принадлежали «белому царю», но, к счастью, племена, их населявшие, не видели еще ни одного царского чиновника. Даже на правительственных картах этот район изображался белым пятном.

Тэнанкучины ревниво охраняли свои границы, и почти все попытки русских проникнуть на среднее течение Юкона оканчивались неудачей.

Черные Ноги с гордостью думал, что он один из первых русских, посетивших эти места. С удивлением и любопытством наблюдал он жизнь тэнанкучинов, записывая для памяти все достойное внимания.

Оставшиеся в стороне от торговых сношений с русскими и канадцами, тэнанкучины, или Бешеные, как прозвали их за исступленные религиозные пляски, сохранили первобытный образ жизни и обычаи. Они татуировали лица, а волосы украшали перьями в виде высокой короны. Над этой сложной прической возвышался пучок волос, обычно вымазанных глиной. В носовой хрящ они продевали костяную или каменную палочку. Кожаный летом и меховой зимой костюм их украшался по шву бахромой и стеклянными бусами, вымененными через посредников-индейцев на постах Российско-Американской компании.

Черные Ноги вскоре пришел к убеждению, что тэнанкучины почти единственное племя Аляски, сохранившееся в том первобытном виде, в каком краснокожие явились русским в эпоху открытия и завоевания Аляскинского материка.

У тэнанкучинов например сохранился еще древний обычай, напоминающий самосожжение индусских вдов. В конце зимы Черные Ноги был свидетелем одной такой сцены. Умер вождь рода тэнан-кучинов-Лягушек, Железная Жаба. Тело вождя положили на большой костер из смолистого хвороста. Когда хворост разгорелся, жена умершего, молодая сквау, спокойно взошла на костер и обняла труп мужа. На ее голове вспыхнули распущенные густые волосы. Черные Ноги вскрикнул и невольно бросился на помощь женщине. Но воины, окружавшие костер, грубо отбросили его назад. Русский с ужасом увидел, как женщина протянула руку в бушующее пламя и дотронулась ладонью до груди мужа. Только после этого, под восторженные крики всего племени, она сошла с костра. Женщины, подбежав к ней, сорвали клочья пылающей одежды и, набросив ей на голову оленью шкуру, потушили тлеющие волосы.

Русскому нравился образ правления тэнанкучинов. Черные Ноги поразился, увидев, как много общего было между социальным строем дикарей Аляски и древней республикой — Великим Новгородом. Здесь также собиралось своеобразное вече, а вождь играл роль посадника и зачастую даже не передавал сыну свою власть. Вождь избирался всем племенем, но племя же и могло сместить его в любое время. Власть вождя во время войны или охоты была неограниченной, но объявить войну без согласия совета старейших он не мог. Во всех своих поступках вождь должен был считаться с волей народа.

— Кто высечен на этом кружке? — упрямо повторил свой вопрос Красное Облако.

Русский поднял голову. На пергаментной ладони князька лежал золотой русский империал. Усатая физиономия Николая Первого и вызвала вопрос вождя.

— Это, — сказал русский, — человек, которого вы называете «великий белый вождь».

— О-о!.. — в удивлении протянул Красное Облако. — Так значит это и есть тот вождь из Пити-бури, для которого люди со светлыми пуговицами хотели собрать с моих предков дань.

— Да, это он. Я уже рассказывал тебе о нем.

— Ты говорил, что он твой враг, — задумчиво сказал князек. — Почему он твой враг?

Русскому не хотелось разговаривать. Лежать бы вот так, недвижно, отдавшись лениво сладостному чувству. Но такой вопрос заслуживал ответа.

— Видишь ли, вождь, — начал траппер, — это долго и трудно объяснять, но я все-таки попробую. Вот твой народ — тэнанкучины делится на роды: Лягушек, Гусей, Сов, Акул и Медведей. У каждого рода есть свой вождь. Но ты, повелитель всей земли Тэнана, любому из этих вождей, если они взбунтуются, можешь сделать конец.

Русский красноречиво провел ребром ладони себе по горлу.

— Так? Значит, твоя власть велика. Но ты знаешь, что в Ситхе[7] живет большой русский вождь, который и над тобой вождь и который и тебе, если захочет, может сделать конец.

Мрачное выражение губ Красного Облака показало без слов, что такое желание вождя из Ситхи будет стоить ему не дешево.

— А вождь из Пити-бури, — продолжал русский, — если захочет, то очень легко может сделать конец и вождю из Ситхи. Теперь ты понимаешь, как велика власть вождя из Пити-бури? Ну, так знай, что я и мои друзья мы хотели сделать и ему конец. Нам очень хотелось отправить его на охоту в вечные поля.

Черные Ноги бросился на помощь женщине…

Видно было, что вождь до крайности поражен. Он долго не находил слов, а затем пробормотал почти с благоговением:

— Поистине ты великий воин! Но как звали твоих друзей, и за что вы хотели сделать конец вождю из Пити-бури?

— Они носили разные имена, но все мы вообще назывались по имени нашего главного начальника петрашевцами[8].

Красное Облако беспомощно пошевелил губами, силясь повторить мудреное русское слово.

— За что конец? — продолжал траппер. — За то, что он плохо управлял своим племенем. Скажи, вождь, когда ты возвращаешься с охоты со своими воинами и когда каждый из них приносит домой, положим, по три шкурки бобра, разве ты берешь в свою пользу из них две шкурки, оставляя им по одной?

Видно было, что князек не сразу понял такой нелепый вопрос. Лишь обдумав его, он ответил;

— Конечно, нет! Я владею только той добычей, которую сам настрелял.

— Ну, вот видишь! — воскликнул русский. — А вожди из Пити-бури грабят свой народ, забирают две трети добычи для себя и для своих близких.

— А он жив и сейчас, этот злой вождь? — указал на монету князек.

— Нет, он умер, — ответил траппер. — Но сейчас вождем в Пити-бури сидит его сын. И потому-то, боясь мести сына за отца, я не могу вернуться на родину. Теперешний вождь русских уже стар, но свиреп и зол.

— Мы убиваем своих стариков, — деловито сказал Красное Облако, — для того чтобы уничтожить лишние рты. Они сами просят об этом. Им дают выпить отвар чилибухи[9], затем перерезают горло и бросают труп собакам. А собак потом съедаем мы сами. Видишь, как хорошо? Все довольны: и старики, и собаки, и мы.

Снова замолчали, погрузившись каждый в свои мысли. Индеец внимательно рассматривал изображение «злого вождя». А русский, зачарованный тишиной долины, спокойным величием реки, снова далеко унесся мыслями.

V. Огненные люди

— Скажи, Черные ноги, — снова заговорил князек, — почему вы, русские, и все другие белые так любите эти желтые тяжелые кружочки? — и он указал на монету.

Траппер удивленно поднял голову. Его поразили мрачные интонации в голосе вождя. Лицо Красного Облака было угрюмо. Он почти враждебно смотрел на русского.

— Да потому, — отвечал траппер, — что у нас тот, кто имеет таких штучек больше чем другие, считается самым могущественным. На моей родине тебе дадут за нее больше, чем здесь за лисью шкуру.

По лицу индейца видно было, что он не может понять, как это такая маленькая плоская кругляшка может стоить дороже целой лисы.

— Белые люди — странные люди, — задумчиво сказал князек. — У вас плохие порядки, злые вожди, а вы, вместо того чтобы бросить злых вождей собакам, бежите к нам, в наши земли. И что вы спрашиваете в первую очередь? — Да вот этот желтый камень, который вы называете золотом. Так было и тогда, когда русские первый раз пришли к нам. Хочешь, я расскажу тебе, как это было? Я слышал это от наших стариков.

— Очень давно это было, не сосчитать, сколько раз с того времени уносил Юкон лед в Туманное озеро[10]. Но говорят, что перед тем как притти русским, он три лета не сбрасывал лед. Поэтому лососи не могли подниматься вверх по реке на свои нересталища, и люди голодали. Были и другие худые знамения. Белые медведи спустились почти до Юкона, а этого не помнили самые древние старики всех племен. Стада карибу с перепуга ушли в горы, и племена остались совсем без пищи. Собаки исхудали и выли все ночи напролет, выли до тех пор, пока их не съели. Тогда люди стали есть «хлеб карибу», или ягель, как зовете его вы, а также лишай-кругоноску. Дети плакали, в грудях женщин не было молока, даже воины валились с ног.

— И вот, когда наши предки совсем обессилели от голода, пришли люди с белой кожей, русские. Они приплыли на больших лодках откуда-то из неведомых далей Туманного озера. Теперь-то мы знаем, что они приплыли из Сибири. Люди красной кожи прозвали их Огненными людьми, потому что они умели с огнем и громом стрелять из длинных трубок.

Траппер понял, что вождь рассказывает о сибирских казаках-конквистадорах (завоевателях), которых приманила «мягкая рухлядь» — аляскинская пушнина, сулившая легкое и быстрое обогащение.

— Огненные люди сперва были ласковы с краснокожими, — продолжал вождь. — Первые повстречались с русскими малемуты Нижнего Юкона. Огненные люди осыпали подарками малемутов, а те, — о глупцы! — даже помогли им строить острог. Но лишь только выросли стены острога, — ты знаешь его, это русский Микель[11], — малемуты на своей шкуре почувствовали, как тяжела русская ласка. Огненные люди начали нападать на соседние стойбища, грабили все, что им попадалось на глаза. Они отнимали у мужей жен, у отцов дочерей, а сыновей заставляли работать на себя. Они забирали сани, собак, собольи меха, даже запасы еды из амбаров. А тех, кого захватывали с оружием в руках, русские избивали палками и плетками. Мало того — некоторых раздели донага, обмазали вонючей рыбой и бросили живьем на съедение собакам. Скажи мне, Черные Ноги, почему так злы и беспощадны были твои предки?

Траппер пожал плечами. Как объяснить индейцу, что особенность подонков белой расы — нечеловеческая жестокость и постоянная готовность притеснять слабейших? Ведь первые русские неофициальные экспедиции на американский материк в большинстве состояли из бродяг с очень темным прошлым. Это понятно: как раз такие люди и бывают более всего пригодны для подобного рода сомнительных предприятий. В первой половине XVIII века из Охотска ежегодно отплывали десятки судов; то сибирские звероловы-промышленники, купцы и просто беглые каторжане («утеклецы») направлялись «на Аляскинскую землю, называемую Американской, а также на знаемые и незнаемые острова».

Славные имена русских путешественников («землепроходцев») — сержанта Нижнекамчатской команды Емельяна Власова, штурмана Наводчикова, русского метиса Колмакова, промышленников Трапезникова, Глотова, Толстых не запятнаны бесчестными поступками. Этих «охотников за новыми землями», людей с несгибающейся волей, толкала в неведомую даль жажда открытий, бескорыстная любознательность исследователя, а может быть, и вечная мужицкая тоска по «вольной земле». Но команды их судов были набраны по большей части с борка да с сосенки из сибирского мелкого купечества, казаков, а зачастую из отбывших наказание преступников. И если упомянутые выше следопыты, открывшие в конце концов весь северо-западный берег Америки, ставили себе задачею «производство пушного промысла и всяких поисков и заведение добровольного торга с туземцами», то налетевшая вместе с ним саранча преследовала одну цель — грабеж беззащитных «язычников».

Чувствуя, что щеки его горят от стыда, русский ответил:

— То, вождь, были плохие люди, с сердцем черным от алчности. Плохие люди есть всюду, и среди белых и среди краснокожих.

— Неправда! — строго сказал князек. — Нас грабили и грабят люди с блестящими пуговицами, на которых изображен орел. А ведь эти люди — ваши начальники и слуги вашего вождя из Пити-бури.

Удар был меткий. Действительно, первые казенные экспедиции, направившиеся в Аляску «утверждать власть ее величества[12] во всех вновь открытых пунктах», начали это утверждение с грабежей и убийств. Так, экспедиция капитана Креницына и Левашова устроила избиение кротких алеутов. А Шелохов за такие «бои» с непокорными «язычниками», вооруженными лишь стрелами да дубинами, получает от царицы оружие «за храбрость» и золотую медаль. Люди со «светлыми пуговицами» оставили плохую память среди туземцев Аляски. Но Черные Ноги и не хотел их защищать. Поэтому он ответил коротко:

— Я же говорил тебе, Красное Облако, что вождь из Пити-бури и его слуги плохие люди.

— И ты знаешь, — продолжал князек, — чего больше всего искали Огненные люди? — Вот это самое золото. А за что они избивали робких малемутов? За то, что те будто бы скрывали от них места, где растет золото. Но малемуты трусливы, как… вон те снежные вьюрки.

Князек указал на стаи аляскинских воробьев, облепивших «бабьи головы», деревянистые растения с растрепанной верхушкой.

— Малемуты лишь выли по-собачьи, — продолжал он, — когда их стегал кнут русских. Не так делали настоящие воины. Как-то раз зимой три воина нашего племени, среди которых был и мой дед, приехали в русский острог. Русский начальник, что ходил со светлыми пуговицами и длинным ножом на боку, избил собачьим кнутом моего деда за то, что тот не уступил ему дороги. Русских было много, у них были огненные трубки, поэтому наши воины молча уехали. А ночью большой русский острог запылал ярким пламенем и сгорел дотла.

Красное Облако помолчал, видимо, сдерживая закипавшее волнение. Черные Ноги чувствовал, что вождю не легко вспоминать прошлое.

— Тогда же наши старики, — снова заговорил вождь, — решили на совете не иметь никаких дел с Огненными людьми. Но русские сами пришли к нам. Первым приехал белый человек, торговец молитвами, с волосами длинными, как у наших женщин. Он уговаривал наших людей принять своего бога, мертвого человека, прибитого к двум перекрещенным палкам, и обещал за это наградить племя разноцветными русскими тканями. Но когда наши воины узнали от него, что если они примут веру русских, то после смерти уйдут на небо, куда отправляются и умершие Огненные люди, все племя поголовно отказалось уверовать в мертвого человека. Тэнанкучины хотели отправиться вместо неба под землю, к своим предкам. А на небе разве они ужились бы с русскими? Огненные люди и там стали бы их бить собачьими кнутами! А потом длинноволосый русский захотел сжечь наши тотемы — он думал, что это наши боги. Тогда мы прогнали его. Он уехал, злобно ругаясь.

Черные Ноги невольно улыбнулся, вообразив бешенство неудачливого миссионера.

На опушке небольшой сосновой рощицы чернел «лес тотэмов»…

— После длинноволосого, — продолжал Красное Облако, — приехали к нам русские купцы. Они хотели под видом торговли оплести нас своими сетями. Но наши старики быстро разгадали ловушку русских. Купцы требовали две собольих шкурки за один русский нож, а если кто во-время не отдаст долга, тот должен отдать уже вдвое больше. Так что два соболя превращались под конец в десять, двенадцать и больше соболей, и нашим охотникам пришлось бы всю жизнь расплачиваться за один русский нож. Тогда мои предки прогнали и купцов и пригрозили, что если их упряжки снова покажутся около стойбищ тэнанкучинов, то их встретит дождь стрел. Купцы уехали, тоже бранясь и угрожая. А сейчас же после них пришли к нам и сборщики дани. Их было только четверо: вождь с ясными пуговицами и длинным ножом на боку и три воина с огненными трубками. И все-таки они не побоялись выступить перед всем нашим племенем и так дерзко потребовали дань, что мы сразу поняли: они принадлежат к очень могущественному народу. Они говорили, что посланы великим белым вождем, которому принадлежит и та земля, на которой мы живем, а потому мы и должны платить ему ясак соболями или золотом. Тэнанкучины не поверили, что они живут на чужой земле, а потому отказались платить дань. Русские уехали, бранились и грозили, что вернутся с большим войском и силою заставят тэнанкучинов платить дань «белому царю». Наши воины только смеялись в ответ…

Красное Облако вдруг резко оборвал свой рассказ.

VI. Огнем и мечом

— То, что я сейчас расскажу тебе, — не скрывая своего волнения, снова заговорил вождь, — я слышал от своего отца. Он в то время впервые надел на голову перья воина и раскрасил лицо боевыми красками. Вы, русские, называете нашу страну Аляской, а мы зовем ее Ала-еш, но и то и другое означает «большая земля». Тэнанкучины думали, что в нашей стране хватит места и нам и Огненным людям и мы будем жить без ссор и войн. Но разве знали мы тогда, что русских больше, чем икры в речке весной и что они непоседливы, воинственны и злопамятны? Правда долгое время они не трогали тэнанкучинов, хотя со всех сторон и приходили к нам черные вести о новых и новых их победах. Им покорились уже кенайцы, якутаты, живущие по берегам залива Якутат, ингалиты, или «непонятные», «косоглазые» Среднего Юкона, коча-кучины, или «люди низовья», гун-кучины, или «люди лесов», воры атна-таны и даже свирепые колоши. Лишь одни тэнанкучины не признавали власти русских. Все остальные племена поклялись в верности «белому царю», согласились платить ясак и подчинились новым правилам и обычаям белых пришельцев. Так, для того чтобы удушить старика по его же собственному желанию, надо было спрашивать позволения у русских. И зачем это русские вмешиваются в наши древние обычаи?

— Но это было еще не все. Русские отравляли индейцев «огненной водой», выманивали или попросту отнимали меха и били, били без конца, когда они отказывались показать, где растет золото. Но люди с красной кожей и вправду этого не знали.

— Кругом лилась кровь и слезы краснокожих, а мы, тэнанкучины, радовались, думая, что белая гроза миновала нас. Мы не знали, — горько улыбнулся князек, — что русские уже стягивали вокруг нашего племени петлю, окружая нас, как волчья стая окружает загнанного оленя. И вдруг в одну зимнюю ночь к вождю племени прибежал страшный вестник. На соседнее стойбище тэнанкучинов напали русские, сожгли хижины, перебили всех воинов, не пощадили даже мальчиков, разграбили запасы пищи, мехов, забрали собак. К утру можно было ждать их и в нашем стойбище. Не успел вестник все это сказать, как свалился мертвым. На нем нашли несколько ран от огненных трубок. Старики собрались на совет. Некоторые (нашлись и среди тэнанкучинов трусы!) предлагали покориться русским. «Что мы можем сделать с нашим жалким оружием против огненных трубок русских?» — говорили они.

— Ты ведь знаешь наше оружие? — обратился вождь к русскому. — Наши луки с короткими стрелами, медные ножи, костяные копья и деревянные дубины для ручного боя — что они перед оружием русских? Правда, наконечники стрел мы отравляем порошком из сушеного корня железняка, но русские прижигают раны раскаленным железом, смазывают их каким-то лекарством, и яд для них уже не опасен.

— Долго ломали голову старики. Как защититься от страшного врага? Не сложить же оружие и ясак к ногам русских! Тогда мой отец встал и сказал: «В открытом бою Огненные люди перебьют нас, как мы бьем весной москитов. Надо пойти на хитрость». И он рассказал совету, что он придумал. Совет решил сделать так, как говорил отец.

— Рано утром, когда луна еще не ушла с неба в подземный мир, прибыли к стойбищу незванные гости. Еще издалека услышали тэнанкучины лай их собак и скрип снега под их нартами, словно шум метели. Русских воинов было очень много. Они называли себя казаками. Все они были вооружены длинными ножами и огненными трубками. А еще одну очень большую огненную трубку везли на санях собаки. Эту трубку казаки положили на деревянную подставку и выстрелили по нашему стойбищу. Что-то со страшным шумом пронеслось над хижинами и с грохотом упало на землю. Поднялся кверху столб огня, дыма, полетели комья снега. Тогда наши воины вышли навстречу Огненным людям. В руках они держали луки с порванными в знак мира тетивами. Русские перестали стрелять и вошли в стойбище. Вожди племени покорно сложили к ногам казаков свое почетное оружие и груды мехов. Но главный русский вождь, что носил под шубой на плечах золотые дощечки, сказал нашим вождям, что только тогда простит тэнанкучинов, когда они уплатят «белому царю» ясак золотом. Вожди обещали дать золото, много золота, груды этого проклятого золота и пригласили казаков на пир.

— Женщины наварили и нажарили разных кушаний для гостей. На торжественный пир в кашгу, хижину совета, собрались все казаки, все воины племени и даже женщины и дети. Русские сперва заставили тэнанкучинов попробовать кушанья, боялись, как бы мы их не отравили, а потом, как голодные волки, бросились на горячую еду. И вот, когда казаки опьянели от сытной еды и «огненной воды», женщины и дети начали потихоньку уходить из кашги. А потом воины набросились на Огненных людей. Но недаром прозвали мы их «белой грозой». Они защищались с яростью огня, а их длинные ножи сверкали молниями и перерубали наши копья словно стебли травы. Вожди казаков стреляли из коротких огненных трубок, с которыми они не расстаются даже когда ложатся спать. Стоны, крики, стук оружия наполняли кашгу. Когда вождь нашего племени увидал, что казаки за каждого своего убитого кладут на землю четырех тэнанкучинов, он подал условленный знак. Воины быстро выбежали из кашги, закрыли двери, набросали в хижину горящие головни, закрыли дымоходы… Казаки сгорели живьем.

Князек замолчал, усилием воли гася недобрый огонек, загоревшийся в его темных глазах. А русский воображал жуткую расправу краснокожих с белыми завоевателями. Рассказанное Красным Облаком не было для него новостью. Он уже много раз слышал о тех жестокостях, какие творили обе враждующие стороны. Озлобление достигло наивысшей степени во время недавно потушенного всеобщего восстания индейских племен Аляски против русских. В дни этой войны был случай, когда индейцы пожертвовали собственными женами и детьми, чтобы отомстить русским. Заманив казаков в кашгу на пир, краснокожие, чтобы не возбудить подозрения русских, сожгли их вместе со своими семьями.

— После расправы с казаками, — снова заговорил князек, — мы откочевали сюда, в верховья Тэнаны, потому что боялись мести русских. Эти земли, — Красное Облако обвел широким жестом цветущую равнину, — недавно стали нашими. А древние наши угодья — те места, где мы с тобой встретились. Помнишь старое зимовье, вершину Большой горы? Теперь там охотятся атна-таны. Отрядам казаков не добраться до нас. При мне только один русский пересек землю тэнанкучинов. Но это не был ни торговец, ни разведчик. Его мы пропустили с миром, даже продали ему несколько собак. Это было четыре ледохода назад.

Черные Ноги понял, что князек говорит о русском путешественнике Иване Лукине, который в 1863 году первый поднялся по Юкону до канадской границы.

— А задолго до этого мирного белого приходили еще двое русских. Они пришли искать золото! — внезапно зазвеневшим голосом воскликнул вождь. — Одного из них собственноручно убил мой отец и набил ему рот золотом, тем проклятым золотом, ради которого они убивают, режут, стреляют людей с красной кожей!..

— Что ты говоришь, вождь? — удивленно воскликнул русский. — Золото? Так значит у вас есть золото?

— У нас много золота! — твердо ответил князек, глядя на трапера странным взглядом, и горящим и холодным одновременно. Так холодно сверкает на солнце лед. — У нас очень много золота, хотя и не такого, — указал он на золотой империал, — не круглого и без лица. Но наше золото такое же желтое, тяжелое и блестящее. Мы находим его в виде муки или песка или в виде речной гальки. Вот смотри!

Вождь вытащил из-за пояса аптекарский пузырек, попавший к нему из какой-нибудь русской фактории, опрокинул его содержимое в руку и протянул ее трапперу.

На коричневой ладони лежала кучка золотого песка, вернее, золотого порошка.

Русский ошалело мотнул головой. Какое-то странное подсознательное чутье давно уже говорило ему, что в недрах Большой Земли дремлет самое страшное взрывчатое вещество — золото. Он был уверен, что Аляска, известная теперь лишь своими мехами да рыбосушильнями, прогремит когда-нибудь как «золотое дно». Но он не думал, что и наивный примитивный житель центральной Аляски знает уже цену этого металла.

…Иногда приходилось карабкаться вверх по скалам.

— Но где же ты нашел это золото, о вождь? — спросил после долгого тяжелого молчания траппер. Мимолетная тень какой-то давней заботы проскользнула по лицу князька. Он медленно встал:

— Я скажу тебе, Черные Ноги, где мы находим золото. Ни одному белому я не доверил бы эту тайну. А тебе скажу, я верю тебе! Я расскажу тебе еще много другого. Ты узнаешь тайны, от которых твои глаза цвета неба раскроются широко-широко. Но имей терпение. На все свое время. А сейчас уже поздно, пора спать.

На склоне Трубочной скалы они расстались. Черные Ноги один спустился в долину. Мокассины его тонули в розоватом мху. Глубоко задумавшись, он незаметно добрался до стойбища тэнанкучинов. Треугольные фасады просторных хижин были украшены затейливыми резными фигурками. Посвященный в тайны индейцев мог бы по этим фигуркам узнать всю историю проживающей в хижине семьи. Почти перед каждой хижиной стояло по два деревянных столба, высотою до пятнадцати метров, также украшенных тончайшим кружевом деревянной резьбы. Тут были и животные, и люди, и целые охотничьи сцены, и гирлянды оружия, и даже предметы домашнего обихода. Черные ноги знал уже, что эти столбы — тотэмы — своеобразные гербы, подобные геральдическим знакам европейских аристократов. Один из столбов представлял отцовскую, другой — материнскую родословную. Чуть дальше, за стойбищем, на опушке небольшой сосновой рощицы чернел «лес тотэмов» — более сотни генеалогических[13] столбов. То были тотэмы умерших тэнанкучинов, чем либо прославившихся при жизни. «Лес тотэмов» — это гордость племени, это славная легенда о подвигах предков, это «Песнь о Гайавате»[14], вырубленная на дереве. Этот-то священный «лес тотэмов» и хотели сжечь русские миссионеры, приняв его за «требище язычников».

Русский прошел мимо кашги — обширной хижины из переплетенных ветвей, покрытых толстым слоем глины. Единственной мебелью этого «муниципального дворца» были длинные скамьи, расположенные высоким амфитеатром. Кашга служит местом для мирских сходов и примитивных театральных представлений в дни праздников.

Не доходя нескольких шагов до своей хижины, Черные Ноги вдруг быстро прыгнул в сторону и спрятался за угол соседнего строения. Из дверей его хижины выскользнула молоденькая девушка. Одежда из красной кожи плотно стягивала ее здоровое крепкое тело. Уходя, она запела:

Ветер — кого хочет обвеет,
Русский — кого хочет полюбит.
Нет у зимней ночи солнца,
Нет у русского любви к краснокожей.

Русский мягко улыбнулся, слушая эту песню, звучавшую горькой жалобой. Так, с позабытой на лице улыбкой вошел в свою хижину.

На грубом неоструганном столе нежно белел букет крупных аляскинских фиалок.

— Айвика, Летящая Красношейка, сестра Красного Облака, это она принесла мне букет, — прошептал русский. — Милая дикарка!

Траппер бережно поставил букет в фляжку, наполненную водой. Затем устало бросился на соломенные цыновки, устилавшие пол хижины, и заснул крепким, хотя и неспокойным сном.

VII. Злая земля

Зима началась рано. Еще в середине сентября принеслись с севера, с Ледовитого моря, холодные режущие ветры. А однажды утром русский услышал, как ветер словно могучим тараном бьет в стены его хижины. Это пришла осенняя буря. Но он не успел насладиться ее диким разгулом и мощью. Открылась дверь, и траппер увидел стойбища, запорошенные первым снегом, таким чистым, наивным, примиряющим с холодом зимы. Через порог хижины шагнул Красное Облако.

— Собирайся, русский, едем! — сказал он.

— Куда?

— Я покажу тебе золото тэнанкучинов.

Русский до крайности был удивлен. После разговора на Трубочной скале ни слова не было сказано об этом таинственном золоте. Но траппер почувствовал, что расспросы будут неприятны вождю тэнанкучинов, а потому начал молча собираться в дорогу.

Ехать на нартах еще было нельзя. Мало выпало снега. Холмистая тундра, окружавшая стойбище, местами белела, а местами и зеленела травой. Но оленьи шкуры равно легко скользят и по снегу и по мерзлой земле. Поэтому индейцы зашили в шкуры небольшими тюками все необходимое для похода и заморозили эти тюки, придав им определенную форму. Собаки, запряженные по одной на каждый тюк, взяли с места дружно.

В поход выступил небольшой отряд: кроме русского и вождя шел еще его брат Громовая Стрела, десяток воинов и Айвика, которая долго упрашивала князька взять и ее в эту экспедицию.

Сначала отряд шел знакомою русскому дорогой, вверх по Тэнане. Холмистая притэнанская тундра сменилась на третий день пути отрогами вулканических гор, тянущихся до канадской границы. Здесь отряд повстречался с Медной рекой, или Читтинией. Медная с глухим урчанием, скачками, как лошадь на галопе, неслась от порога к порогу. Она вывела отряд на огромное, усыпанное валунами плато. Вдали, на холме показался небольшой форт, или редут, как называли их русские, — пяток строений, обнесенных палисадом из громадных, в обхват, бревен с заостренными верхушками. В палисаде были прорублены бойницы для стрелков и амбразура, в которую хмурое выглядывало жерло орудия. На длинном флагштоке полоскался по ветру трехцветный флаг. В такие редуты обычно сажался небольшой гарнизон из десятка солдат или казаков, о которых начальство вскоре забывало: живи как знаешь и покоряй народы!

Индейцы шарахнулись от редута, как волки от ружейного выстрела, круто свернув на восток. Потянулись отвесные стены базальтовых, черных с металлическим отливом скал, поросших оранжевым мхом. Прошли огнедышащую гору, хотя и покрытую снегом и льдом, но выбрасывавшую столбы пара.

Теперь русский не мог уже понять, находятся ли они еще во владениях «белого царя» Александра Николаевича или уже вступили на землю королевы Виктории. В этих местах граница была чисто условная. Лишь ближе к Юкону она была определена точнее. Отряд с трудом пробирался узкими, часто пропадавшими тропами. Следуя извилинам страшных ущелий, они нередко попадали в тупики и тогда приходилось карабкаться вверх по скалам…

Когда вдали засверкала трехгранным алмазом вершина св. Ильи, Красное Облако приказал воинам остановиться и разбить лагерь на берегу хрустально чистого горного озера. Дальше князька и русского сопровождали лишь Громовая Стрела, Айвика и Хрипун, все время находившийся в беспокойном состоянии. Видимо, и на него действовал мрачный вид гор.

Перевалив через невысокий хребет, путники спустились в жуткое ущелье, которое вождь тэнанкучинов называл Злой Землей.

«„Злая Земля!“ — додумал Черные Ноги. — А пожалуй, лучшего названия и не придумаешь для этой мрачной дыры».

Русский еще раз внимательным, запоминающим взглядом окинул извилистую расщелину, в некоторых местах имевшую около десяти метров ширины. При крутых поворотах эта горная щель разветвлялась буквально на трещины, в которых легко можно было заблудиться. Но Красное Облако шел уверенно и быстро, не глядя по сторонам.

Базальтовые отвесные скалы, сжавшие ущелье, были лишены растительности; лишь изредка попадались одинокие приземистые деревца, чудом прицепившиеся к обнаженным камням. Кристальные карнизы ледников нависли над глубокими пропастями и широкими ледопадами сползали в Медную.

Внезапно река пропала, свернув в какую-то боковую дыру. А когда вдали замолк ее беспокойный грохот, русского поразила царившая в ущелье тишина. Казалось, все кругом заснуло непробудным каменным сном смерти.

— Мы уже кончаем путь, — глухо сказал Красное Облако, — у Горы Духов последний поворот.

Вскоре показалась невысокая, окутанная паром Гора Духов. Когда проходили мимо нее, откуда-то из глубины горы послышался глухой гул, предвестник готовящегося извержения. Это и был голос «духов», пугавший суеверных индейцев. Тут они снова повстречались с Медной. Река, обогнув Гору Духов, ушла на восток, разделившись на несколько рукавов. Вождь спустился с обрывистого берега к одному из рукавов Медной и остановился.

— Мы пришли, — сказал он спокойным тоном, за которым таилась буря сложных чувств.

VIII. Золото тэнанкучинов

Весенние ливни подмыли берег и выгрызли в недрах горы пещеру. Вход, заросший кустарником, был узок и низок, но когда проползли с десяток аршин, стены начали расширяться и вывели в небольшой грот с чашеобразным потолком. Громовая Стрела зажег пучок сосновых веток, обмазанных смолой. Выступили из тьмы стены и потолок пещеры, увешанные заплесневелыми сосульками сталактитов. Около одной из стен в небольшой ямке русский заметил развалины печки. Видимо здесь некогда жил человек. Но тотчас же внимание траппера отвлек Хрипун. Волкодав напружинил мускулы, шерсть вдоль спины поднялась дыбом. Но он молчал и неотрывно глядел куда-то в глубь пещеры.

Громовая Стрела наклонил горящий факел. Русский опустил глаза и на песчаном полу пещеры увидел… скелет человека, прикрытый обрывками мехов. Второй скелет! Первый был там, в трапперском зимовье.

Рядом со скелетом лежал нож из обсидиана[15]. Такое архаическое оружие могли употреблять только индейцы. И русский понял: этим ножом был зарезан белый. Золото обманчивым миражом завлекло его в пещеру. Черные Ноги наклонился и поднял нож.

— Это нож моего отца, — сказал Красное Облако. — Им он убил человека твоего племени.

Черные Ноги ничего не ответил, даже не обернулся. Странная тяжесть сдавила его грудь.

— А вот оружие белого, — продолжал вождь, склонившись над скелетом и шаря под обрывками мехов. Поднявшись, он протянул русскому старинный пистолет. Черные Ноги с любопытством осмотрел длинноствольный кремневый, с граненым стволом пистолет.

Тяжело вздохнув, траппер бросил пистолет обратно на сгнившие меха. Послышался странный звук, словно металл лязгнул о металл. Черные Ноги опустился на колени перед скелетом и откинул мех. Глаза уколол яркий блеск золота.

Рядом с голым черепом лежал небольшой мешок из оленьей кожи, в каких трапперы обычно хранят кремни, кресала[16], трут. Мешок лопнул, и через дыры лезли золотке самородки. Это-то золото и нашел здесь русский. Черные Ноги встал и молча направился к выходу.

— Погоди! — властно остановил его Красное Облако. — Ты еще не все видел. Иди за мной!

Рядом с гротом, в котором лежал скелет, оказался другой, узкий и длинный, похожий на каменный гроб. Вождь вырвал из рук брата факел и поднял его высоко над головой.

— Смотри, белый! Вот золото тэнанкучинов!

Русский увидел каменные полки, высеченные в стенах, а на полках ряды туго набитых мешков из лосиной кожи.

Красное Облако рывком сдернул с полки один из мешков и развязал его. Опять блеснули золотые самородки. Вождь опустил руку в другой мешок, и золотой песок жирной струей перелился из одной его ладони в другую.

Русский был ошеломлен. Горячий солнечный блеск золота ослепил его. Черные Ноги бросился к полкам. Развязывая мешки, он царапал руки об острые края самородков, погружал пальцы в туго податливый, тяжелый золотой песок.

Прикосновение руки, легко легшей на его плечо, отвлекло на миг внимание траппера. Он оглянулся. Айвика пытливо и пристально глядела в его лицо, словно пытаясь разгадать, не отравило ли уже золото своим ядом сердце русского? Черные Ноги ответил ей растерянной виноватой улыбкой. Но к нему уже возвращалось самообладание. Золотой бред исчез так же неожиданно, как и ворвался в его рассудок и сердце. Ему было стыдно перед девушкой. Пожав благодарно руку Айвики, русский окинул взглядом пещеру.

Вождь сидел на камне, неподвижный и бесстрастный. Черные Ноги быстро подошел к вождю и, удивляясь своему внезапно изменившемуся голосу, сказал:

— Здесь очень много золота! На него можно скупить все меха от Туманного Озёра до Великих гор[17]. Нет, куда там! Его здесь в три… в пять раз больше!

Красное Облако молчал, безразлично глядя куда-то в угол пещеры, где выжидающе залегла густая подземная темь.

— И об этом золоте никто не знает? — спросил русский.

— Никто, — ответил тихо вождь. — Кроме меня, Айвики и Громовой Стрелы. Таково было желание моего отца. А из белых это золото ты увидел хотя и не первым, но, поверь, последним.

— А кто же первым?

— Ты видел их кости. Их было двое. Они хотели украсть золото нашего племени. Мой отец с тремя воинами застал их здесь, когда они прятали намытое в реке золото. Один из белых выстрелил в моего отца вот из этой короткой огненной трубки, но не попал. Отец убил его каменным ножом. Другого связали воины. Белого привязали к дереву, а руки растянули на шесте. Потом воины начали жечь на его ладонях кору, пальцы его от огня скрючились, и он не смог бы всю жизнь ничего взять в руки. И на всю жизнь осталось у него это клеймо вора. Таков наш закон. На ночь воины оставили белого привязанным к дерезу. Но утром не нашли его. Собака русского перегрызла ремни, и он ушел. Отец бросился за ним в погоню. Целую луну провел он в горах Злой Земли, но так и не нашел вора, — русский словно провалился сквозь землю. Свою огненную трубку он оставил здесь. Ее взял себе отец. А вот оружие второго белого вора. — Красное Облако поднял свое ружье.

Черные Ноги впервые внимательно осмотрел ружье вождя. Это был старинный солдатский «фузей», — гладкоствольное пехотное ружье, с какими русские ходили и на Фридриха Великого, и на Бонапарта.

— Всю жизнь мой отец боялся беглого русского, — продолжал вождь. — Он ждал каждую весну, что в Злую Землю нахлынут белые. Десять ледоходов воины племени стерегли границу Злой Земли. Когда отец умирал, он приказал мне: «Если увидишь русского с обгорелыми пальцами, убей его на месте». Но я не видал такого… Помнишь, когда мы с тобой встретились, ты рассказал мне, что в охотничьем зимовье лежат кости белого, который умер пятьдесят ледоходов назад. Я сразу понял, что это и есть тот самый белый вор. Русского верно убили атна-таны, когда он проходил через их землю. А может быть он умер и с голода.

Черные Ноги вспомнил дату смерти, вырезанную над скелетом в трапперском зимовье, и решил, что последнее предположение вероятнее. Золотоискатель умер жуткой медленной смертью, кусая в голодной муке искалеченные пальцы, неспособные даже бросить камень в птицу или белку…

Красное Облако молчал. Лицо его было грустно и озабоченно. Тихо поблескивал последний из принесенных в пещеру факелов. Тьма уже кралась из углов, готовая прыгнуть и затопить пещеру, как только потухнет последняя ветка.

Русский увидел каменные полки, высеченные в стенах, а на полках ряды туго набитых мешков из лосиной кожи…

Вождь вдруг поднялся и молча пошел к выходу. Остальные последовали за ним.

IX. Изменник

— Мир с каждым днем становится все хуже, — говорил часом позже Красное Облако, — люди в нашем племени убывают, а пороки растут. Пища тоже убывает, потому что и звери подобно человеку уходят в подземный мир. Родная земля не хочет уже кормить своих сынов. Племя мое тает как снег от лучей весеннего солнца. Как спасти его?..

— Ты видел золото тэнанкучинов, русский, — продолжал Красное Облако, — но ты видел его еще не все. Ущелье полно золотом, ты найдешь его всюду, куда ни повернешься.

— Золото родилось на склонах гор, — сказал русский, — откуда оно в течение тысячелетий водными потоками смывалось и сносилось в ущелье. Поэтому и на дне Читтинии и на отмелях оно лежит толстым слоем.

— Да, там очень много золота, — грустно покачал головой вождь. — И если узнают об этом белые, горы застонут от шагов многих и многих Огненных людей. Ты думаешь, нам жаль золота? А на что оно нам? Но мы боимся голода, который придет в наши земли вместе с белыми. Белые распугают дичь, загонят ее к горам Ендикот, а может быть и дальше. Племя наше начнет голодать. Пищу мы должны будем покупать на это проклятое золото, но оно тогда будет в руках белых.

Тоскливая жалоба, звучавшая в словах вождя, взволновала русского. Но как он мог успокоить краснокожего? На стороне индейцев все законные права. Золото Злой Земли принадлежит им по праву первого захвата. Но разве в силах бороться юконские индейцы с чиновниками Новоархангельска или сибирскими купцами-золотопромышленниками? Севернее пятидесятого градуса широты не существует законов, а тем более в отношении непокорных «язычников». При помощи «достоверных лжесвидетелей» Огненные люди докажут, что золото Злой Земли принадлежит им, а не тэнанкучинам. Если же не поможет и это, то захват сокровищ будет произведен по праву военной добычи. Что стоит вызвать тэнанкучинов на открытый бунт против русских?

И знакомое уже чувство злобного бессилия при виде творящихся несправедливостей тупыми клещами сжало сердце траппера.

Закрыв глаза, русский представил себе ту живую лавину, которая хлынет сюда, на холодные равнины Аляски, как только разнесется весть о золоте. Придут купцы, продающие все, от солонины до собственной совести, бездельники, ищущие быстрого обогащения, авантюристы, у которых стволы револьверов стерты от частых выстрелов, а рукоятки покрыты зазубринами — отметками о числе убитых людей. Эта людская накипь принесет с собой свою пресловутую цивилизацию, которая развратит индейцев, вытравит, как едкая кислота, из их сердец все честное, великодушное и целомудренное… Нет, коли так, то уж лучше пусть попрежнему дремлет в черных пещерах Злой Земли этот страшный металл! Нога белого не должна ступить на землю тэнанкучинов!

— А что нам делать? Разве мы можем закрыть белым людям пути в наши земли? — спросил Красное Облако.

Русский удивленно вскинул голову. Не обладал ли вождь способностью читать чужие мысли? Ведь он своим вопросом логически закончил мысль траппера.

— Вы должны это сделать! — воскликнул русский. — Если не хочешь быть сожранным, сам рви зубами!

— У нас нет зубов, — глухо сказал вождь. — У нас нет огненных трубок.

— Надо их достать.

— Русские не продают краснокожим ни огненных трубок, ни пороха. Достать их для нас мог бы только белый. Но разве найдется белый, который пошел бы против своих?

— Найдется!

— Где же он?

— Здесь! Я достану для вас ружья!

Вождь вздрогнул всем телом, блеснул глазами. Он, видимо, хотел что-то сказать, но лишь отмахнулся рукой и отвернулся.

Молчал и русский. Порыв его прошел. Экзальтация, жажда подвига, желание защитить этих угнетенных сменились колебанием и неуверенностью в своей правоте. Он думал об измене родине.

Родина. Россия. Соотечественники… Какие это древние, ветхие слова! И все же какая могучая сила в них! Что дала ему Россия кроме тоски изгнания и мук одиночества? Но ведь в этом виновата не Россия, а всего лишь один человек. Он видел этого человека только раз, и на всю жизнь запомнились властное лицо, шелковистые бакенбарды и холодное металлическое выражение глаз. Это было в вестибюле Александринского театра. «Император… Его величество…» — змеился благоговейный шопот вслед человеку с холодными глазами. А он прошел, равнодушный, в сознании своей мощи, небрежно вскинув к каске женственно-белую руку. Эта холеная, барственная рука оттуда, из Зимнего дворца, из туманного Петербурга дотянувшаяся до черных юконских волн, мертвой петлей, намыленной удавкой сдавила горло несчастных тэнанкучинов. И разве не долг каждого честного человека больно ударить по этой руке?.. Измена? Ну, так что же! Слово это страшно только филистерам[18].

Траппер порывисто встал: «Итак, изменник? Пусть!..»

X. Ключ к Доброй Жиле

Вождь по-своему понял резкое движение русского. Он шагнул к трапперу, вытянув умоляюще руки:

— Не говори «нет», о, великий и справедливый белый охотник! Я знаю, тяжело итти против своих. Но отгони от себя эту черную мысль. Ты не пойдешь против своих. Не открывай широко твои глаза цвета неба. Не будет предательства!.. Знай же, что русские владеют страной Ала-еш-ха последнюю луну. Они продали нашу страну и нас тоже, как мы продаем своих собак белым людям из Нувуки.

Траппер пошатнулся словно получил удар в грудь. Затем тяжело перевел дыхание и уставился бессмысленным взглядом на чайник, поплевывавший в костер.

Его не удивило, что страну в полтора миллиона квадратных километров, то-есть равную но размерам Пруссии, Франции, Англии, Бельгии, Голландии и Швейцарии вместе взятым, продадут как какие-нибудь Коровьи Броды. Он знал, что человек из Зимнего дворца смотрит на Россию как на свою романовскую вотчину. А слухи о продаже Большой Земли американцам или англичанам давно уже тревожили русских, живших в Аляске.

Траппер был подавлен сознанием, что эта страна, которую он успел полюбить, теряет всякую связь с его родиной. Итак, теперь Аляска будет одним из штатов Дяди Сама. Значит, снова чужая земля под ногами…

— Кто сказал тебе об этом, вождь? — хмуро спросил русский.

— Об этом говорят на всех русских фортах и постах. Начальники со светлыми пуговицами и золотыми дощечками на плечах готовятся уже уводить казаков с русских фортов. А на постах купцы укладывают товары и уезжают в Ситху. Люди из Нувуки очень сильны. У них великие поселки, и они ездят в движущихся домах. У них много огненных трубок. Говорят, что они еще более жадны и жестоки чем русские. О, Черные Ноги, спаси нас от людей из Нувуки, привези нам много огненных трубок! Ты храбр и благороден, ты спас моего маленького сына, спаси же теперь и все племя тэнанкучинов! Ты можешь это сделать, если захочешь.

Голос вождя срывался от волнения. Индеец дрожал словно в ознобе. Он забыл, что показать свое волнение — величайший позор для краснокожего.

А в сердце русского поднималась злобная веселость и то нервное возбуждение, какое охватывает человека, идущего на явную опасность. Примешалось сюда и мальчишеское озорство, желание подложить свинью американцам, по праву купли отнимающим у него Аляску — его вторую родину. То-то удивятся эти купцы, когда «дикари» встретят их градом пуль!

— Хорошо, вождь! — воскликнул траппер, пряча в бороду лукавую улыбку. — Я достану для твоего племени ружья, даже в том случае, если чорт и бог заключат против меня союз. С американцами шутить нельзя, дело это опасное, а потому оно мне по вкусу. На что же мы будем менять ружья?

Красное Облако молча нагнулся над своими нартами, и к ногам траппера с глухим металлическим звуком упал кожаный, туго набитый мешок. За ним второй, третий, четвертый, пятый. Траппер был удивлен. Он не заметил, когда индеец успел взять золото из пещеры Злой Земли.

— Ого, не меньше двух фунтов! — воскликнул он, вскидывая на ладони один из мешков. — Следовательно здесь на двадцать тысяч рублей. Этого хватит, чтобы вооружить порядочную армию. Останется еще и на взятки чиновникам и на фрахт судна до какой-нибудь глухой бухточки, где мы выгрузим твои огненные трубки, вождь.

— Ты больше не возьмешь золота, Черные Ноги? — удивился вождь.

— Хватит и этого.

— Я хотел бы, — робко сказал Красное Облако, — чтобы ты купил для нас и одну большую огненную трубу, которую возят на нартах.

— Пушку? — расширил удивленно глаза русский и вдруг расхохотался. — А почему бы и нет? Вооружаться так уж вооружаться! У браконьеров-китоловов можно будет сторговать и пушку. Коли так, давай еще мешок, и баста!

— Вы должны это сделать! — воскликнул русский…

Поймав на лету брошенный вождем шестой мешок, траппер сгреб их все в охапку и свалил на нарты.

— Если тебе не хватит золота, — сказал вождь, — ты возьмешь его сам сколько будет нужно в пещере Злой Земли.

— Фью! — свистнул траппер. — Легко сказать, возьмешь! А как туда дорогу найти? У меня после нашего путешествия ничего не осталось в голове. Какие-то ущелья, тупики, вершины, тропки…

— Поэтому ты должен взять с собой вот это. — Индеец протянул ему какую-то трубку.

Развернув ее, русский увидел довольно большой кусок березовой коры. На коре китайской тушью был тщательно нарисован план Злой Земли. В правом верхнем углу изображена была большая гора с белой трехгранной вершиной — гора св. Ильи. От нее шла пунктирная линия (путь к сокровищу), извивавшаяся между ущельями, пересекавшая ручьи, хребет вершины и упиравшаяся в речку с такими прихотливыми вавилонами, что это могла быть только Медная. Пунктир опускался вниз по течению Медной, оставляя в стороне гору с дымящейся вершиной («Гора Духов», — догадался траппер) и упирался в холм, на котором была нарисована монета с двуглавым орлом. Это и была гора, в недрах которой хранилось золото тэнанкучинов. Рисовал план, видимо, моряк, так как страны света были обозначены изображенной в центре компасной катушкой с румбами и даже градусами. Местные названия не были нанесены, и конечно с умыслом, чтобы не облегчать расшифровку плана. Лишь внизу красовался заголовок и дата, написанные затейливой славянской вязью:

КЛЮЧЪ КЪ ОТЫСКАНИЮ ДОБРОЙ ЖИЛЫ.

Рисовано въ году отъ Рождества Христова 1816, Маiя 19, въ день сошествiя Святаго Духа.

— «Добрая Жила», — пробормотал траппер. — Так вот как назвали ущелье несчастные золотоискатели. Откуда у тебя, вождь, эта вещь?

— Ее нашел мой отец в сумке убитого в пещере русского, — ответил тот. — Искусно и правдиво изобразил на этой коре человек твоего племени путь к сердцу Злой Земли. Словно на крыльях птицы поднялся белый к облакам и оттуда нарисовал Злую Землю. Поистине велика мудрость русских! Возьми себе эту кору. Не имея языка, она все же расскажет тебе, как найти золото тэнанкучинов. Бери его сколько хочешь и для нашего дела и для себя!

— Коли так, спасибо, — растроганно сказал траппер. — Но не боишься ли ты, вождь, что я передам этот кусок коры людям моего племени?

— Никогда и даже на время одной молнии не подумал я, — торжественно сказал вождь, — что Черные Ноги может быть предателем! Нет, я верю тебе, как самому себе. Ты не захочешь причинить беду тэнанкучинам. Сердце говорит мне об этом…

Русский молча отвернулся, видимо взволнованный, и преувеличенно осторожно начал закатывать в мех план Доброй Жилы.

И вдруг вскочил, выдернул из ближайших нарт длинный шест. Вождь удивленно глядел на траппера. Вытащив нож, русский начал делать на шесте зарубки. Кончил, пересчитал. Зарубок было ровно шестьдесят.

— Возьми, вождь, — протянул он индейцу шест. — На нем столько зарубок, сколько дней в двух лунах. Срезай каждый день по одной зарубке и, когда дойдешь до последней, то снова увидишь меня, увидишь и огненные трубки, которые я привезу для воинов твоего племени. Или же… получишь весть о моей смерти, если мне это не удастся.

Индеец бережно положил шест на свои нарты.

— Я еду сегодня вечером, — уже спокойно и деловито обратился к нему русский.

— Тебе нужен кто-нибудь в помощь?

— Пожалуй, дай мне одного человека.

— Возьми с собой моего брата.

— Громовую Стрелу? Он мне нравится. Я согласен.

— Громовая Стрела покажет тебе древнюю кочевую тропу индейцев. Она выведет вас к Большой Соленой Воде[19], и через пять ночлегов увидите вы волны Якутата[20].

XI. Летящая Красношейка

— Пусть будет путь твой благополучен! — сказал Красное Облако ровным и спокойным голосом. Это была обычная индейская формула прощания. После нее следовало поднимать собак.

А траппер медлил. Через плечо вождя оглядывал он индейцев, толпившихся около нагруженных нарт. Но Айвики среди них не было. Русскому же так хотелось увидеть перед долгой разлукой лицо девушки, о тайной любви которой он уже знал; хотя бы взглядом проститься с ней.

Он грустно вздохнул и подошел к нартам.

Громовая Стрела — крепкий, низкорослый, с большой головой, с глазами темнокарими, пытливыми и смелыми, поднял уже собак и выжидающе глядел на белого.

— Трогай! — сказал русский.

— Э-гай! — крикнул повелительно Громовая Стрела.

Хрипун влег в набитый мхом хомут и уверенно повел за собой потяг.

На первом же подъеме русский оглянулся. Группа индейцев четко выделялась на белой пелене снега. В стороне, на сугробе сидел Красное Облако, опираясь на шест, данный ему белым. Сегодня после захода солнца вождь срежет первую зарубку.

Русский почувствовал вдруг, как горечь разлуки обожгла его сердце. Вместе с тем какое-то темное предчувствие надвигающегося несчастья овладевало им. Но это чувство тотчас же сменилось бодрым возбуждением, жаждой борьбы, движения и труда.

Ища выхода своему настроению, траппер свистнул. Потяг ответил взволнованным визгом и ускорил бег.

Громовая Стрела бежал впереди, высматривая следы зверей и прокладывая лыжами путину для собак. Русский шел рядом с нартами, рулевым шестом (каюром) регулируя и направляя их ход.

Два дня прошли без особенных приключений… Лишь на третий день наткнулись на походную палатку русского миссионера. От него траппер услышал подтверждение слуха о продаже Аляски американцам. По словам миссионера, официальная передача страны новым владельцам состоится на-днях в столице Аляски — Новоархангельске. Миссионер узнал об этом на побережье от моряков и, обеспокоенный переменой политической обстановки, мчался сломя голову за инструкциями в икогмутскую миссию.

На четвертый день произошла маленькая авария: на крутом спуске траппер, погруженный в свои мысли, не заметил засыпанного снегом камня, на который и налетели нарты, поломав при ударе копылья.

Авария произошла часа в три дня. На небо уже выкатился громадный искрящийся шар луны. Дни в ноябре под этими широтами коротки: светает в девять, а в три уже глубокая ночь.

Возясь при свете костра с треснувшими копыльями, траппер услышал вдруг неясное бормотание Громовой Стрелы, похожее на кудахтанье, которым краснокожие выражают удивление. Траппер посмотрел на индейца.

Громовая Стрела, отвернувшись от костра, пристально смотрел куда-то вдаль и вдруг вскрикнул раздраженно и удивленно.

— Что ты увидел, Громовая Стрела? — спросил русский.

— Айвика! — ответил уже равнодушно индеец и снова повернулся к костру, как будто разговор шел о лисице, а не о его сестре.

Траппер приложил к глазам козырьком ладонь. По снежной равнине, залитой молочным светом луны, скользила черная тень, приближавшаяся к их стоянке с быстротой летящей птицы.

— Не даром же имя ее Летящая Красношейка! — улыбнулся траппер. — Эх, ухарь-девушка!

«А когда я проснулась, — испуганным шопотом сказала Айвика, — то увидела, что волки уже сомкнули круг и ползут ко мне по снегу не далее чем в полполета стрелы…»

Натянув рукавицы, русский без лыж пошел к ней навстречу.

Айвика остановилась в нескольких шагах от костра. Жесткие, густые, блестящие черные волосы выбились в беспорядке из-под медового капора. На лицо девушки серой паутиной легла усталость, нос заострился, щеки впали, от чего еще заметнее выдавались скулы. Видимо нелегко далась ей, полуребенку, эта четырехдневная погоня за взрослыми мужчинами.

— Я пришла… — робко сказала Айвика.

— Вижу — ласково улыбнулся траппер. — А зачем?

— Я пойду с вами в Ситху.

Глаза траппера из ласковых стали сурово повелительными.

— Айвика, — строго сказал он, — ты ослушалась приказа твоего брата, великого вождя племени. Знаешь ли ты это?

— Знаю, — сорвался едва слышным шелестом ответ с губ девушки.

— А если так, то ты знаешь и то, что нужно тебе сейчас сделать.

— Что я должна сделать? — сгорбившись, словно под занесенным ударом, спросила Айвика.

— Иди обратно. Догоняй племя!

Девушка ничего не ответила, но в глазах ее траппер увидел сдерживаемый крик боли. Ему вдруг стало не по себе. Выплескивая дрогнувшим голосом и нежность и жалость, он повторил нетвердо:

— Иди обратно, Айвика. Слышишь?

— Я вышла из стойбища на полдня раньше вас, — не отвечая на вопрос, заговорила девушка, — и ждала, спрятавшись в снегу около трех сосен. Потом я пошла по вашему следу. Итти было тяжело — вы мчались как ветер…

Затем Айвика рассказала, как после первого же ночлега за ней пошли девять больших волков. Звери растягивались древком лука, на бегу смыкая концы. Но Айвика прибавляла ходу, и волки, услышав скрип снега под нартами траппера, отставали. На ночлегах она не зажигала огня, так как боялась, что брат или русский заметят ее и вернут обратно.

И вот, лишь только тьма опускалась на землю, появлялись все те же девять волков. Построившись снова в виде лука или луны на ущербе, они крадучись начинали соединять концы своего неполного круга. Тогда Айвика вставала и шла ближе к костру траппера. Волки шарахались в стороны, но не надолго. Как только она ложилась в новую снежную ямку, игра возобновлялась. Одну ночь из-за волков Айвика провела так близко от их костра, что слышала, как разговаривает с Хрипуном траппер и храпит во сне Громовая Стрела.

Сама же Айвика не спала ни одну из этих ночей. Если бы она заснула, то не проснулась бы. Но сегодня она почувствовала, что у нее нет больше сил бороться со сном. Лишь только она опустилась на снег, сон победил ее.

— А когда я проснулась, — испуганным шопотом сказала Айвика, — то увидела, что волки уже сомкнули круг и ползут ко мне по снегу не далее чем в полполета стрелы… Я испугалась так, что закричала, призывая… призывая тебя, Черные Ноги!..

— Я не слышал твоего крика, Айвика, — взволнованно сказал траппер.

— Я слышал, — бесстрастно откликнулся у костра Громовая Стрела — Но, я подумал, что это кричит заяц в зубах лисицы.

— Но волки не испугались моего крика, — продолжала девушка, — они еще быстрее начали приближаться ко мне. Тогда я надела лыжи, вытащила нож и бросилась прямо на одного из них. Гуп! Уаг!.. Это был еще молодой неопытный зверь. Он завизжал и прыгнул в сторону, а я вырвалась из их кольца. И вот я здесь. А волки очень разозлились. Слышишь?

Девушка ничего не ответила, но в глазах ее траппер увидел сдерживаемый крик боли…

С равнины прилетел злобный тоскливый вой волчьей стаи. А в недалеком низкорослом ельнике бегло зеленой искрой сверкали глаза «серых». — Я не пойду обратно, — сказала решительно Айвика. — Если ты прикажешь мне вернуться, я перережу себе горло!

«Это похоже на тебя», — подумал траппер, с опаской поглядывая на меховые ножны ее охотничьего ножа. — «Не человек — порох!»

И вдруг он к удивлению своему увидел, что стоит рядом с девушкой, а рука его нежно гладит её плечо. Крякнув конфузливо, отдернул руку и сказал уже совсем нерешительно:

— Конечно, одной тебе нельзя возвращаться к племени. Придется и нам вернуться, чтобы проводить тебя.

— Я не пойду обратно! — перебила его Айвика. — Я хочу итти в Ситху, в большое стойбище русских. Я хочу посмотреть, так ли красивы белые женщины, как о них рассказывают.

— Белые женщины! — опешил траппер. И вдруг понял все. И несмотря на затруднительность положения, ему захотелось радостно и счастливо засмеяться.

«Что это? — удивился он. — Неужели я счастлив от сознания, что этот ребенок ревнует меня? Неужели и я…»

Но мысль его оборвало кудахтание, донесшееся от костра.

— Не ослышался ли я? — спросил краснокожий. — Не говорил ли ты, что мы вернемся к племени?

— Говорил. Придется вернуться. Не можем же мы бросить Айвику на съедение волкам.

— Мы не можем возвратиться, — твердо сказал индеец. — Как только мы уехали, вождь повел воинов, что провожали нас к границам Злой Земли, обратно на Юкон. Они идут быстрее нас, они налегке, а потому Красное Облако уже довел отряд до Юкона. Отсюда до Юкона десять и еще два ночлега. У нас не найдется пищи для собак на весь обратный путь.

— Но как же быть в таком случае? — растерянно спросил траппер.

Индеец пожал плечами и отвернулся к костру. Лицо его было равнодушно и чуть насмешливо.

— Иного выхода нет. Придется тебе, Айвика, ехать… с нами, — смущенно сказал Черные Ноги.

Услышав радостный вскрик девушки, деланно строго сдвинул брови.

* * *

К концу следующего дня они услышали отдаленный гул. Он наплывал медленно, но непрерывно и все крепчал, заглушая уже визг снега под полозьями нарт.

— Большая Соленая Вода сердится, — робко прошептал Громовая Стрела.

В следующую минуту с вершины холма открылся белый от пены простор Великого океана.

Перед шестым ночлегом, как и предсказал Красное Облако, путники вышли к Якутату в том самом месте, где со св. Ильи сползал в бухту колоссальный глетчер Маласпина.

XII. Заставный капитан

В поселке Якутат на мысу св. Ильи Черные Ноги зафрахтовал небольшую гафель-шхуну с трехугольным парусом и двумя парами весел. Неуклюжее, но крепкое судно это напомнило ему плоскодонные «кунгасы» амурских рыбаков.

Владелец, он же шкипер шхуны, приторно вежливый китаец обещал высадить пассажиров в поселке Дьи, к северу от Кросс залива. Дальнейшее путешествие между островами архипелага Александра до острова Баранова, на котором расположен Новоархангельск, траппер предполагал проделать на каком-нибудь местном гребном судне.

Очутившись на судне, индейцы забились в темную, без окон, каюту и не выходили из нее до конца плавания. Они суеверно боялись моря.

На восходе солнца шкипер отдал концы, и шхуна пошла в открытое море. Трапперу казалось, что они стоят на месте, а назад плывет, удаляясь, вершина св. Ильи, переливавшаяся на солнце фиолетовыми, оранжевыми и голубыми огнями. Тревожные мысли роились в его голове.

Удастся ли ему из-под носа у янки вывезти оружие для индейцев? А если он будет пойман с поличным, что ждет его? Быть может выдача русским властям?.. Нет, что угодно, только не равелины Петропавловской крепости и не сибирские рудники!..

* * *

В шестидесятых годах прошлого столетия в этих водах собиралось до пятисот китоловных судов. То-и-дело встречались коренастые китобойные бриги и их разведочные лодки. Нередко горизонт обрызгивали фонтаны китов. На траверзе вершины Хорошей Погоды шхуну обогнал русский крейсер «Самоед», охранявший китобойные и зверобойные промыслы Российско-Американской компании.

В конце четвертых суток шхуна бросила якорь в крохотной бухточке поселка Дьи, у подошвы знаменитого глетчера Мюира, далеко выдающегося мысом в море.

Поселок Дьи, становище Русско-Американской компании, в эту пору бывал мертв и безлюден. Население его уходило на зверобойный промысел. На берегу — старинная часовня, около нее четыре покосившихся креста — могила давно умерших ее строителей, дальше десяток бревенчатых изб — зимовка индейцев племени дьи. На опушке леса большой, обитый тесом дом — компанейская фактория. А за лесом угрюмой грядой встал Чилькутский хребет — береговая горная цепь, отделяющая русскую Аляску от Британской Колумбии.

Высадившись на берег, траппер в сопровождении Айвики, Громовой Стрелы и Хрипуна направился к фактории. Фактор — бывший кавказский офицер, затем, последовательно: заставный капитан[21], рядовой сибирского понтонного батальона, дезертир, аляскинский зверобой, каюрщик (погонщик собак) и наконец служащий компании, — был старым другом и учителем траппера. С его помощью Черные Ноги надеялся нанять лодку до Новоархангельска.

Заставный капитан, к счастью, оказался дома. Встреча была радостной и бурной. Сухонький старичок, коротко — по-солдатски — остриженный, кривой на левый глаз, от восторга кипел как щелок.

— Филипп Федорыч, милейший мой! — ревел он «фрунтовым» басом. — И каким только ветром занесло тебя, оглобля с суком? Вот радости-то старику!

— По делу, Македон Иваныч, по важному делу, — отвечал траппер. — Помогите и научите.

— Да ты разоблачайся. А вы куда, чумазые, прете? — загрохотал вдруг заставный капитан на Айвику и Громовую Стрелу, робко перешагнувших через порог.

Индейцы молча повернулись и пошли к дверям.

— Стойте, Македон Иваныч, — твердо сказал траппер. — Эти краснокожие мои самые лучшие друзья.

— Хо-хо-хо! — закатился заставный капитан смехом, похожим на пушечные залпы. — Вот насмешил-то, оглобля с суком! Да ведь из-за тебя их и гнал-то. Думал, побрезгуешь. А у меня этих «индюков» каждую неделю невпроворот гостит. Ну, ты, божья коровка, — хлопнул он по спине оробевшею Айвику, — снимай хламиду-то свою!

Индейцы cняли кукланки[22] и уселись в углу на корточках.

— Так дело у тебя, говоришь! — обратился к трапперу заставный капитан. — Ну, дело после, а сейчас угощаться будем. Соня! — крикнул он своей шестнадцатилетней дочке. — Волоки на стол все, что в избе есть. Кашу давай, щи, из сеней оленью лопатку принеси. Самовар я сам поставлю.

Старик, крепкий и чистенький как ошелушенное зернышко ореха, подвижной как ртуть, смерчем крутился по комнате: гремел самоварной трубой, пилил мерзлую оленину.

А траппер, любуясь старым учителем, руководившим первыми его шагами в этой суровой стране, твердо решил рассказать ему о своем плане и попросить совета этого аляскинского старожила.

Заставный капитан впервые вступил на вечно мерзлую почву русской колонии в Новом Свете двадцать пять лет назад.

Македон Иваныч Сукачев в далеком уже теперь прошлом был офицером русской армии. Добровольно отправившись на кавказскую линию, он вошел во вкус «малой» партизанской войны. выказывая чудеса храбрости. С ротой лихих пластунов брал он в день по пятку и более черкесских завалов[23]. В одной из таких стычек Македону Иванычу, тогда уже штабс-капитану, чеченцы выкололи кинжалом левый глаз. Сукачева это ничуть не опечалило. «Спасибо бритолобым, — говорил он, — теперь по крайней мере прищуриваться не надо. Прямо вскидывай винтовку да пали!» — и в подтверждение своих слов всаживал пулю со ста шагов в копейку.

— Филипп Федорыч, милейший мой! — ревел капитан «фрунтовым» басом…

Но иначе отнеслось к этому случаю начальство. Сукачев был до мозга костей партизаном. Он сначала говорил, а потом уже думал, сначала стрелял, а потом разговаривал. Солдаты Македона Иваныча, как говорится, на руках носили, а начальство считало его вредным и беспокойным элементом. То прицепится к полковнику — куда де девались экономические полковые суммы, то облает какого-нибудь интендантского майора, зачем тухлую свинину в котел пластунам положил. А раз, когда после неудачной и бессмысленной атаки укрепленного аула легла почти вся рота Македона Иваныча, он командующему отрядом генералу прислал такой рапорт:

«Доношу, что от моей шестой победоносной роты остались в живых я да барабанщик. Аул Гухты не взят и никогда не будет взят, если войсками будут командовать мокрые курицы вроде вашего превосходительства. Штабс-капитан Македон Сукачев».

Генерал рапорту огласки не дал, боясь насмешек, но злобу на лихого партизана затаил. И вот, придравшись к ранению Сукачева, военно-медицинская комиссия признала его не годным к строю. Ему дали следующий, капитанский, чин и послали в один из уездных городов на должность заставного офицера.

Кипучему, деятельному и крайне самолюбивому Сукачеву унизительной показалась должность заставного капитана. С виду он смирился, но на сердце открытой раной горела обида. И как-то раз оскорбленное самолюбие вырвалось наружу.

Проезжавшему по шоссе важному генералу заспавшиеся инвалиды надзирательской команды долго не открывали шлагбаума. Персона взбеленилась и вызвала на расправу заставного офицера.

— Почему долго «подвысь» не командовал? — орал генерал на побледневшего Сукачева. — Как фамилия?

— Капитан Сукачев, ваше превосходительство.

— Не капитан Сукачев ты, а сукин сын! — крикнул в злобе генерал.

Оскорбление это было каплей, переполнившей чашу терпения. Македон Иваныч размахнулся и съездил персону по физиономии.

Судили. Разжаловали. Послали в сибирский понтонный батальон рядовым, но с правом выслуги в офицеры. Сукачев, лишь только немного огляделся, дезертировал. Добрался до Камчатки. Поймали, как лишенного сословных привилегий, отодрали на барабане шпицрутенами и снова отослали в батальон, теперь уже без права выслуги. Тяни до гроба солдатскую лямку! Но волю и энергию Сукачева ничто не могло сломить. Македон Иваныч погостил в понтонном батальоне всего несколько месяцев и снова дезертировал. На этот раз он махнул в Аляску. Высадился он на американский материк в 1842 году уже зрелым, тридцатипятилетним человеком.

За двадцать пять лет аляскинской жизни Сукачев переменил немало профессий. Дебри этой страны пришлись по сердцу кавказскому партизану. Сначала он взялся за ремесло траппера, затем, когда надоела Аляска, ушел в Канаду на службу Компании Гудзонова Залива каюрщиком-почтальоном. Увозя письма из глухих факторий, фортов, миссий, Македон Иваныч увез попутно себе жену. Двадцатилетняя дочь американского пастора без ума влюбилась в годившегося ей в отцы сорокадвухлетнего Сукачева. Македон Иваныч с треском, с шумом, с револьверной пальбой умчал на вихревом потяге из канадского форта Нельсон свою невесту. Перебравшись через Чилькутский перевал, заставный капитан в пылу бегства не заметил, как опять влетел на территорию русской Аляски. Путь в Канаду был теперь для него навсегда отрезан. Да и новое семейное положение обязывало к спокойной оседлой жизни.

Заставный капитан предложил свои услуги другой компании — Российско-Американской. Заправилы-компанейщики, обрадовавшись русскому, а тем более грамотному человеку, назначили Сукачева заведующим факторией в Дьи. Здесь и поселился Македон Иваныч с молодой женой. Строгая пуританка и сумбурный партизан не чаяли души друг в друге.

Но прожили они вместе недолго. Вскоре белокурая Мимми начала покашливать тем характерным сухим кашлем, который вызывается омертвением легких, когда-то сожженных морозом. Это сказалась переправа через Чилькут при шестидесятиградусном морозе. А на втором году замужества мистрисс Сукачева умерла, не перенеся трудных родов. Заставный капитан поседел за одну страшную ночь смерти жены. Он зарядил уже волчьей картечью верный штуцер, решив прощальный салют над могилой жены послать не в небо, а себе в рот. Но остановила мысль о родившейся дочери. Ради нее остался жить. И вот со смертью жены он безвыездно проживал в глухом Дьи, пестуя свою единственную радость, дочку Софью…

«Стальная пружина! — думал траппер, поглядывая на суетившегося заставного капитана. — Столько незаслуженных ударов судьбы перенес, а свеж и бодр как юноша. Согнуть его на время можно, а сломать — шалишь!»

— Ну-с, милейший мой, — прервал мысли траппера заставный капитан, — прошу к столу закусить да пропустить куфель-другой спиртного.

Через минуту траппер сидел за столом. Какими вкусными показались ему гречневая каша, щи, а в особенности хорошо пропеченный пушистый хлеб после надоевшей мерзлой рыбы и пресных, без дрожжей, лепешек. Но главнее удовольствие он оставил на дессерт. Это была газета, правда, двухмесячной давности, но все-таки настоящие московские «Русские Ведомости». Траппер наслаждался уже одним прикосновением к ее шероховатой бумаге. А слабый, чуть сохранившийся запах типографской краски доставлял ему тонкую и глубокую радость.

Ужин кончился поздно. Соня тотчас же раскинула постель для траппера, индейцы ушли спать в капитанские нарты, на двор. В комнате им показалось неимоверно жарко, а кроме того, как только зажгли лампу, краснокожие забеспокоились. Оказывается они приняли ярко горящую лампу за Киолью — «духа» северного сияния.

Заставный капитан прошелся по комнате, попыхивая из коротенькой глиняной трубки крепким российским вагштафом. И вдруг остановился против траппера:

— Ну-с, милейший мой Филипп Федорович, выкладывайте ваше дело. Чую, что-то серьезное затеваете.

Траппер рассказал о своем шестимесячном пребывании у независимых тэнанкучинов. Подробно передал рассказы Красного Облака о притеснениях и хищнических налетах «огненных людей». Ему хотелось этими рассказами разбудить в сердце заставного капитана ненависть к белым грабителям и сострадание к краснокожим, чтобы найти в лице Сукачева помощника в своем опасном предприятии. В заключение он сообщил о задуманной покупке оружия в Новоархангельске, а если это не удастся, то в каком-нибудь канадском или американском порту.

Лишь об одном умолчал траппер, повинуясь какому-то глухому предостерегающему инстинкту — о скелетах, о пещере Злой Земли, набитой золотом. Он ограничился лишь вскользь брошенной фразой:

— Деньги на покупку оружия имеются в достаточном количестве. Краснокожие набрали. Охотничий сезон был крайне удачен.

Заставный капитан выслушал траппера внимательно, ни разу не перебив. Но волнение его сказывалось в характерном подергивании обвислых, как у загримированного театрального китайца, усов. А когда траппер кончил, Македон Иваныч вдруг расхохотался:

— Ловко, оглобля с суком! Значит и нарезные ружья и пушку? Да что вы, милейший мой, в военные министры к индюкам определились?

И подойдя к трапперу, ласково похлопал его по спине:

— Хороший вы человек, милейший мой! Помните, я первый научил вас, как говорят здесь, «подвязывать мокассины»? Опираясь на мои плечи, фигурально выражаясь, начали вы топтать аляскинские сугробы. Я ведь знал, что делал, знал, кого в люди вывожу. Ну, вот и не ошибся. Хоть вы и нигилист и еще там что-то, а в своих революционных утопиях не утонули.

— Помилуйте, Македон Иваныч, — засмеялся траппер, — во-первых, учение Оуэна или Прудона[24] не утопия, а во-вторых…

— Да я вовсе не хаю вашей веры, — отмахнулся заставный капитан. — Я, может быть, очень уважаю этого, как его, Пру… Пру… Ну, да ладно! Я хотел сказать, что не засушили вы сердца своего. Человеком, настоящим человеком остались, милейший мой!

Он поймал руку траппера и пожал ее с грубоватой нежностью. И вдруг снова захохотал, даже присел, хлопая ладонями по коленкам.

— А здорово вы это надумали, оглобля с суком! Значит, хотите янкам свинью положить? Да не простую свинью, а порохом да пулями начиненную! Ой, помру!..

— Ну, а вы-то, Македон Иваныч, — нетерпеливо спросил траппер, — согласитесь мне помочь?

— А как же иначе? — вскинул удивленно голову заставный капитан. — Ну-с, шутки в сторону. Теперь, милейший мой, я стану свои «во-первых» да «во-вторых» высыпать. Слушайте. Во-первых, Соне уже шестнадцать лет, пора ей в школу. Во-вторых, не каждый день целую страну, что березовую рощу, продают. На это посмотреть стоит. В-третьих, надо мне компании сдать последнюю ее дань. — Он махнул рукой в угол, где лежали до потолка тючками связанные шкурки.

Поймав недоумевающий взгляд траппера, заставный капитан торжественно закончил:

— Так как и первое, и второе, и третье можно сделать только в Новоархангельске, то я еду с вами. А четвертым моим делом там будет помощь вам. Да разве можно вас одного пустить! — всплеснул он руками. — Вы и дело-то все провалите и сами на виселице очутитесь, оглобля с суком! Ваше дело против царей бунтовать, а уж насчет ружьишек я, как бывший военный, постараюсь. Понятно? Ну-с, а теперь спать, и быстро, аллюр два креста! Честь имею пожелать спокойной ночи, — отсалютовал воображаемой шашкой заставный капитан и скрылся за перегородкой.

Македон Иваныч размахнулся и съездил персону по физиономии…

Траппер, благодарно и счастливо улыбаясь, направился было к постели, но увидел на столе нечитанную еще газету. Жадно схватил ее и, сев поближе к лампе, торопливо развернул бумажную простынь.

С полуистертых газетных строчек глянула на него совсем иная жизнь: Россия, университет, революционный шум столицы, театры, выставки, музеи. Все это было когда-то и его жизнью, но каким далеким, каким фантастическим казался ему теперь этот мир.

XIII. Бегущие от цивилизации

Траппер забыл уже, как спят под одеялом с подушкой под головою, поэтому сон его был крепок и жаден. А проснувшись, он долго еще лежал в постели, довольно жмурясь и поеживаясь от ласковых прикосновений мягкого теплого одеяла.

Заставный капитан, неслышно ступая ногами, обутыми в мягкие мокассины, увязывал вымененные меха. Он, видимо, готовился к поездке. Шкурки, запакованные в пачки обратной стороной, похожи были на связки грязных досок. Лишь в Петербурге из экипажей, из театральных лож засверкают эти аляскинские «пушистые бриллианты». Впрочем о красоте мехов можно было судить по десятку шкурок, сушившихся под потолком. Это были искрящиеся меха лисиц: серых, серебристых, чернобурых, белорозовых и аристократок — голубых и белых.

Следя из-под полуоткрытых век за сухонькой фигуркой Македона Иваныча, траппер пытался разобраться в причинах, по которым он вчера не рассказал заставному капитану о золотой пещере Злой Земли. Подозревать Македона Иваныча, этого бессребренника, в корыстолюбии было бы просто смешно. Траппер даже покраснел от этой мысли. Но тогда что же заставило его умолчать о золоте тэнанкучинов?

И траппер наконец понял. Он побоялся взрыва неуместного патриотизма со стороны заставного капитана. Ведь Аляску на-днях передадут американцам за несчастные семь миллионов долларов. И русское правительство, само того не подозревая, отдаст Америке золотой клад, во много раз превышающий плату за всю Аляску. Не найдет ли заставный капитан, недолюбливающий к тому же «янков», такой поступок изменническим? А попробуй втолковать Македону Иванычу, что золота этого и не понюхает русский народ, что клад схапает Российско-Американская компания, а следовательно и царская фамилия, так как с 1802 года в число пайщиков компании вступили и высочайшие особы.

«Нет, лучше ничего не говорить капитану, — твердо решил траппер, — а то чего доброго он побежит к русскому губернатору Аляски и расскажет о тайне Злой Земли».

Хриповатый, похожий на скрип неподмазанной телеги смех заставного капитана был ответом на мысли траппера.

— Ну, и обманщик же вы, милейший мой!

Траппер испуганно привскочил: «Откуда капитан узнал о золоте? Неужели индейцы проболтались?»

— Я-то думаю, что он спит, на цыпочках хожу, а он со мной в прятки играет: отвернусь — откроет глаза, погляжу на него — закроет. Ну-с, довольно валяться, вставайте!

Облегченно вздохнув, траппер сбросил с кровати ноги.

— Когда едем?

— Сегодня-то во всяком случае не уедем.

— Почему?

Заставный капитан молча указал на окна. Подбежав к ним, траппер не увидел ничего, кроме бешеных снежных вихрей, крутившихся за стеклами. Буран чудовищными белыми языками со свистом и воем лизал стены фактории, заставляя их испуганно вздрагивать.

«А пожалуй и неплохо еще денек отдохнуть, — думал траппер, уже сидя за столом. — У меня впереди еще пятьдесят… зарубок. — Он улыбнулся, вспомнив о шесте. — А ведь как хорошо после долгих бродяжеств сидеть вот так под шарообразной морской лампой, глядеть на родной тульский самовар и слушать звон гитарных струн!»

Гитарные струны звенели под корявыми, в мозолях и заусенцах, пальцами Македона Иваныча. Заставный капитан под рокот их тихонечко напевал свою любимую кавказскую:

Плачьте, красавицы, в горных аулах,
Правьте поминки по нас…

— Ну-с, милейший мой, чего призадумались? Выпьем-ка по маленькой. — Македон Иваныч поднял объемистый куфель с «аляскинским бенэдыктыном», как называл он водку, настоенную на морошке.

— Только вот за что пить будем? А?

— Выпьем за новых хозяев Аляски, американцев, — невесело улыбаясь, предложил траппер. — Может быть они дадут ей покой и счастье.

— А ну их к ляху! — отмахнулся заставный капитан. — Неизвестно еще, что будет, когда эта страна перейдет под сень Старой Славы[25], которая далеко не стара и отнюдь не славна. Выпьем просто за Аляску, нашу вторую родину!

Опрокинув куфель и крякнув традиционно, заставный капитан продолжал:

— Не люблю я янков. Без крику, без драки, а прямо в икры цоп! Вредная нация. Все стараются не штыком, не пулей, как мы дураки-русаки, а долларом. Торгаши всесветные.

Капитан отложил в сторону гитару.

— В шестьдесят пятом еще году приплыли они сюда, в Дьи, на своих паровых судах. Тычут мне бумагу из Петербурга. Служащие телеграфной компании будут проволоку тянуть через Берингово море, чтобы соединить телеграфом Америку с Сибирью и Европами, оказывать им-де всякую помощь. Ну, ладно, снарядил я для них обоз на собаках, переправил через Чилькут в Канаду. Мнение имею, что шпионы были, вынюхали почем здесь сотня гребешков и ушли.

— «Пришли, понюхали и ушли», — улыбнулся траппер. — Помните, как Гоголь-то сказал?

— Какой Гоголь? — оживился капитан. — Стрелковый или интендантский?

— Ни тот, ни другой, — фыркнул траппер. — Писатель Гоголь.

— Такого не знавал, — не смутился Македон Иваныч. — А вот Гоголь стрелковый у меня в роте субалтерном службу начал. Храбрый был офицер. Ну-с, а вы, милейший мой, вот что мне скажите. На кой чорт продаем мы Аляску?

— Насколько я понял из статьи в «Русских Ведомостях», продажа Аляски объясняется желанием России, соперницы Англии, доказать свои симпатии Соединенным Штатам и подготовить в будущем столкновение между этими двумя государствами.

— Стравить хотят двоюродных братцев, — кивнул понимающе заставный капитан. — Это англичанке за пятидесятые годы отместка. В пятьдесят четвертом и пятом годах они порядком-таки нашкодили здесь, у Аляскинских берегов[26]. Стреляли по безоружным, по женщинам да детям. Сунулись красномундирники было и сюда, в Дьи. Да я им насыпал горячего в штаны!

— Насыпали? — заинтересовался траппер. — А ну-ка, расскажите как было дело.

— Заметил я, — самодовольно поглаживая усы, начал заставный капитан, — что близ нашего поселка, в море болтается небольшой аглицкий фрегат с одной закрытой батареей. Три дня болтался, все не мог в бухту войти, на море неспокойно было. Созвал я краснокожих, насыпал на мысочке, где теперь часовня, вал, поставил на нем «барыню», — это мы на Кавказе так пушки звали. Компания прислала мне ее сюда на всякий случай. А рядом с «барыней» положили мы бревна. Издали — ну, прямо брешь-батарея! И только я управился, на море стихло. А утречком гляжу, фрегат-то к нам, значит, ползет. Втянулся он на рейд да и выслал большой вельбот. Не то за пресной водой шли, не то просто пошарить на берегу, соболями разживиться. Ах ты, думаю, оглобля с суком! Покажу я вам сейчас, каковы на вкус русские соболя! Дал я красномундирникам подойти поближе, да как дуну из «барыни» картечью! Аж в горах стоном застонало. Знай наших, кавказских! Вельбот сейчас же руль на борт да обратно к фрегату. Подошел; слышу, галдят красномундирники. Ну, думаю, плюнет сейчас по мне бортом фрегат. А сам тоже фитилем машу: отвечу, мол, в случае чего. Ну-с, погалдели, погалдели англичане, и что же вы думаете, милейший мой? Поставили паруса да и ушли. Видно, они мои бревна и вправду за пушки приняли. То-то, чай, после удивлялись — откуда-де у русских в такой дыре целая батарея появилась? Вот дело-то как было.

— Фрегат этот наверное натравила на вас Компания Гудзонова Залива, — сказал траппер.

— Может быть. Гудзоновцы-то и тогда здорово на нашу Компанию злились за то, что мы у них из-под носа соболей, лисиц да горностаев перехватываем. Не раз дело до драки доходило. То наши охотники их траппера подстрелят, а то наоборот. Всяко бывало. У меня самого под кожей аглицкая пуля катается. Гудзоновец угостил. Я только что черного песца заполевал. Слышали о такой прелести? Они теперь на вес золота. Черные песцы-то здесь в семнадцатом веке богато водились, когда в Аляске русскими и не пахло. Говорили мне, что о черных песцах как о редкости даже в древних еще летописях писали. А мне вот подвезло на тот раз. Ну, гудзоновец-то расстроился да и трах в меня из карабина! Только не выгорело у него это дело. Я-то, видите, цел, а он…

Капитан многозначительно махнул рукой.

Траппер с горечью думал о вековой вражде двух компаний. Российско-Американская компания получила от русских царей жалованную грамоту на все аляскинские промыслы, рыбные и зверовые, на поверхности и недра страны, на право возводить поселки, посты, вести торговлю и даже распространять православие. Но вскоре она нашла соперника в лице Компании Гудзонова Залива, основанной еще в 1669 году, получившей от английских королей коронные права на Канаду, Нью-Фаундленд, Полярный архипелаг и владевшей всеми пушными промыслами этих земель. Интересы Петербурга и Лондона столкнулись на снежных равнинах Севера. И начались убийства из-за угла, Трапперы обеих компаний, добывавшие себе кусок хлеба каторжным трудом, в каком-то кровавом ослеплении стреляли из-за засады в спину друг другу, радуя сердца господ компанейщиков, которые подсчитывали барыши в конторах лондонского Сити и в петербургском доме на Мойке.

— Вот мы-то, — заговорил снова заставный капитан, — батареи из бревен воздвигали, а янки по-другому здесь орудовать хотят. Слышал я, что в разных пунктах побережья хотят строить они военные форты.

— Об этом тоже в газете есть, — сказал траппер, — а объясняется постройка фортов тем, что индейцы и эскимосы обнаруживают неудовольствие по поводу перехода Аляски в другие руки. Ждут волнений.

— Врут газеты! Здесь в другом дело, — хитро прищурился заставный капитан. — В золоте дело, милейший мой!

— В золоте? — испуганно прошептал траппер. — В каком золоте?

— Да слухи есть, что якобы янки где-то в Аляске золото открыли. Вторая-де Калифорния здесь будет. Вот и строят заранее новые редуты, чтобы чужих сюда не пускать. Да только, думается мне, брехня все это.

— Конечно брехня, — поторопился согласиться траппер. — Какое здесь золото? Американцы рассчитывают купить попугая, а им петуха подсовывают.

— Ну, с этим-то я не соглашусь! — возмущенно стукнул по столу Македон Иваныч — Аляска страна добрая.

— Да я и не хаю ее, — начал защищаться траппер. — Я только хотел сказать, что янки ошибаются, считая Аляску курицей, которая будет нести золотые яйца. Нет, Аляска не золотом хороша. К ней с другого бока подходить надо.

— Ну, то-то же, — успокоился заставный капитан. — Труд здесь всегда прокормит, только по-хорошему, по-человечески работай, а не так, как сейчас: компании деньги загребают, а индейцы да и белые трапперы тоже с голоду дохнут. Не-ет, раньше лучше было.

«Дал я красномундирникам подойти поближе, да как дуну из „барыни“»…

Заставный капитан помолчал, рассеянно дергая мандаринские свои усы.

— Как оглянешься на прошлое, — продолжал он, — на сердце светлее становится. Чище, раньше мы жили, честнее, милейший мой. Когда прибыл я сюда, белых на всю центральную Аляску не более двадцати-тридцати человек было. Помню, раз в форту святого Михаила поймал я русского при воровстве с поличным. И сейчас его, раба божьего, вытурил из поселка в тундру без кремня, трута, без золотника пищи. А в другой раз вора, тоже белого, зашили в медвежью шкуру и выпустили на него псов. Загрызли конечно. Морщитесь? Жестоко-де? Да как же иначе-то, оглобля с суком? Нужно же было показать краснокожим, каковы мы, белые. Ведь они нас за богов считали.

— Ну, а как с индейцами ладили? — спросил траппер. — Здорово их притесняли?

— Всяко бывало. Сами знаете, милейший мой, что для нас, трапперов, «индюк» первый человек. С ним охотишься, с ним в одном зимовье спишь, с ним же иной раз последним куском делишься. И после этого станет он для тебя вроде брата родимого, только окраски другой. А их благородия зверствовали, надо уж правду говорить. Когда я в Аляску прибыл, как раз восстали индейцы. Соединились все юконские племена и племена южного побережья под главенством Хромого Волка. Этот краснокожий Наполеон не раз и не два по всем правилам тактики и стратегии расколотил наших вояк. Обозлился губернатор и сформировал «налетные отряды». Пошла в эти отряды всякая дрянь каторжная. Окружили тысячи две краснокожих на среднем течении Кускоквима и что же, черти огалтелые, сделали! Бить не били, но и не выпускали никуда из маленькой долинки. Подконец краснокожие обезумели от голода, начали бросаться друг на друга с ножами, а потом взяли да и сожгли сами себя на кострах. Тут пошли трубить — победа! «Веселися, храбрый росс»! А мы, трапперы, после этого не могли на пять верст от поста отойти. Индейцы в отместку нас ловили и на кострах жгли. А губернаторским-то воякам что? Нашкодили, да и испарились.

— Действительно, испакостили наши власти Аляску, — сказал траппер. — Что она теперь? Мешанина какая-то. Первобытные, живущие еще в каменном веке индейцы плюс манжеты чиновников и шпоры жандармов. Краснокожий-отец боится бога Клуша, а сын — полицейского урядника. Оба же вместе больше всего боятся колокольчика на потяге сборщика ясака. Вот и все следы культуры. И это после стодвадцатипятилетнего хозяйничания просвещенной русской нации. Ну, если и всюду такими путями пойдет цивилизация, то…

— А ну вас к лешему с вашей цивилизацией! — выругался заставный капитан. — Знаете, что такое эта хваленая цивилизация? — Здешняя весенняя мошкара, что забирается под кожу и объедает у людей ногти, ресницы и уши у собак. Вот что! Да вы сами судите.

— Здесь виновата не цивилизация, — тоскливо сказал траппер, — а те, кто ее принес сюда на мушках карабинов и в водочных бутылках. Это — изнанка цивилизации.

— Ну, вы ведь начетчик, вам и книги в руки, — досадливо отмахнулся капитан. — А я попросту сужу. Прожил я здесь без малого четверть века. За это время немало перевидал и многое передумал. И ясно мне, как день, что вконец запакостили мы эту страну. А ведь страна-то какая свежая! Затягивает она как-то, привораживает. Как снегурочка-красавица. Полюбишь — не оставишь.

— Вы правы, — кивнул головой траппер.

— Ну, а что нам, беднягам, делать, когда сюда янки придут? — спросил капитан. — Ведь они такого цивилизованного туману напустят — не передохнешь. А ну их к дьяволу!

— Так за чем же дело стало? — лукаво улыбнулся траппер. — Вместе и побежим от цивилизации. Найдутся еще у нас на Великом Севере такие уголки, где и не пахнет этой самой цивилизацией. Махнем хотя бы на Великого Раба[27] или на Крысью реку[28]. По рукам, что ли, а?

— Нет уж, без меня придется вам итти, — уныло сказал заставный капитан. — Куда мне с вами, только свяжу вас по рукам и ногам. Вы-то уйдете, верю. Вы крупный человек, аляскинских наших дрожжей. А я стар стал, у меня кавказские ревматизмы в костях мозжат.

XIV. Письма «с того берега»

Под вечер заставный капитан собрался в поселок Дьи — сговориться с индейцами относительно завтрашней поездки в Новоархангегьск. Перед его уходом траппер попросил чернил и бумаги. Получив то и другое, Черные Ноги сел за стол.

Вот что написал траппер:

« Аляска, фактория Дьи. 4 ноября 1867 года.

Михайла, дорогой мой друг, здравствуй!

Наконец-то я могу откровенно говорить с тобой. Ты уже слышал о продаже Аляски американцам. У меня из-под ног выдергивают русскую территорию. Теперь уже жандармская лапа не сможет схватить меня за шиворот: „Пожалуйте на расправу, господин Бокитько!“ А потому — вот тебе мое подробное письмо.

Ну, как же передать тебе, что я пережил за это время? Хватит ли слов?

Помнишь, Михайла, как мы расстались с тобой? В руках у меня подложный паспорт, на дворе ждут сани, а ты стоишь предо мной и плачешь. Эту картину я никогда не забуду.

Проезжая по улицам Петербурга, покидая его надолго (я не допускал мысли, что это надолго окажется навсегда ), жадно я глядел на нашу Северную Пальмиру. Дома празднично освещены. Ведь был первый день Рождества. Проезжая мимо дома Аленушки, я увидел, что окна их пылают светом. У них была елка. Я был приглашен на нее…

А потом — застава. Позади — Петербург, Аленушка, любовь моя, и вы все, дорогие друзья. А впереди — ночь, метель, неизвестность…

Дорога была тяжелая. До Урала — ухабы и метели. На Урале — те же ухабы, метели и вдобавок сугробы, в которых завязала моя кибитка. Приходилось ждать по часу и более, пока вытащат ее из снежных глубин. И наконец — Сибирь.

Из Сибири я предполагал удрать за границу. Но жандармы уже основательно обложили меня, закрыв дорогу на север — в Якутск — и на запад — обратно в Красноярск. Оставался один путь — на юго-восток, то-есть в Китай.

Я и два беглых сибирских каторжника, имея на троих два ружья, перешли китайскую границу и начали спускаться к Амуру. Нам грозила ежеминутная опасность нападения со стороны гиляков, или, что еще хуже, свирепых манчжур. Но мы благополучно вышли к Амуру, в устье его притока Зеи, где видны были еще следы древне-русского Зейского острога[29].

Мы предполагали спуститься вниз по Амуру до его устья и там на морском побережье найти судно. Я решил поехать в Сан-Франциско, копать калифорнийское золото, спутники же мои облюбовали Камчатку.

Задумано — сделано. В гиляцком стойбище выкрали мы „бату“, выдолбленную из толстого ствола валкую верткую лодку. На этой-то поистине „душегубке“ проплыли мы свыше тысячи верст вниз по Амуру, до его устья. Не раз бросало нас течением на береговые скалы, грозя разбить в щепки, два раза мы отстреливались от правобережных манчжур-разбойников. И все-таки мы целыми и невредимыми добрались до устья великой реки.

Мы вошли в Амурский лиман 1 августа 1850 года, то есть как раз в тот самый день, когда капитан-лейтенант Невельский на своем „Байкале“ вошел в Амур с моря и, подняв на его берегах русский флаг, объявил весь Приамурский край владением России.

Амурское устье в те годы было безлюдно. За исключением двух-трех гиляцких стойбищ иных поселений не было. На Николаевской торговой фактории Российско-Американской компании[30], расположенной в 35 верстах от устья Амура, мы напрасно прождали корабль до глубокой осени и вынуждены были зазимовать. Здесь-то я впервые познакомился с людьми моей теперешней профессии — зверобоями-трапперами.

Среди зимы произошел случай, едва не стоивший мне жизни. Один из моих спутников показал свое настоящее лицо. Он убил траппера, прельстившись его дорогими мехами, и бежал. Но убийцу поймали на другой же день. И вот на опушке тайги, под вековой сосной трапперы устроили по калифорнийскому способу „суд Линча“. Ни о какой полиции в те годы на Амуре конечно и слышно не было. Судили нас всех троих: меня и другого беглого каторжника, смирнейшего парня, сосланного за убийство в пьяном виде, притянули якобы за соучастие по оговору убийцы. И всех троих нас приговорили к повешению…

Болтаться бы мне на суку, если бы не заведующий факторией. Он понял, что я не причастен к этой гнусной истории, и вызвался мне помочь. Фактор посоветовал мне бежать на Частые острова, расположенные в Татарском проливе, между устьем Амура и островом Сах-э-ляном[31], в 125 верстах от фактории. На Частых островах жил его друг — китаец, у которого я должен был скрываться до весны, а затем по открытии навигации покинуть негостеприимный Амур. Фактор обещал дать мне свою собачью упряжку с погонщиком, немым гиляком, которая со скоростью 30 верст в час помчит меня по замерзшему проливу на Частые острова.

Я не знал как благодарить этого доброго человека, и тут же принялся умолять его спасти и второго невинного. Но фактор был неумолим: „Или вас одного, или никого. Двое — это слишком громоздко. Я сам рискую тогда очутиться в петле“. Против такого аргумента не возразишь. И я скрепя сердце согласился бежать один.

Мой отъезд был назначен на ночь. Стражи к моей избе зверобои не поставили, решив, что без оружия и припасов я не убегу. Погасив огонь, уже одетый в дорогу, я просидел в избе пять томительных часов, ожидая упряжку. Но вот раздался слабый скрип снега под полозьями нарт и осторожный стук в окно. Не помня себя от волнения и радости, я выбежал на улицу.

Мороз был лютый, не меньше 40° по Реомюру[32]. Вызвездило. Полная луна колдовала там, в вышине, на угольно черном небе. Я стоял, затаив дыхание, полный тревоги перед новыми опасностями и приключениями. Бесцеремонный удар в спину опрокинул меня в нарты. Так немой гиляк пригласил меня садиться. Хлопнул бич, упряжка рванула и понеслась.

И сейчас перед взором моим стоит безлюдная снежная равнина Амурского лимана, а затем Татарского пролива. Ни огонька, ни строения, ни деревца, лишь бесконечная снежная гладь, брызжущая под луной мириадами холодных синих искр.

Фактор был прав, говоря, что его упряжка делает по 30 верст в час. Самое большее через пять часов молчаливый китаец, одинокий житель Частых островов, отпаивал уже меня желтым, дьявольски крепким ханшином.

На Частых прожил я не всю зиму, перекочевав еще до вскрытия Татарского пролива на Сах-э-лян, так как думал, что на этом острове скорее найду заграничное судно. И как я после каялся в этом переселении! Чистенькую фанзу желтокожего отшельника Частых островов променял я на гиляцкую юрту, где спали на полу вповалку взрослые, дети, собаки. Эта куча людей и животных наполняла юрту невыносимым зловонием. Большинство гиляков болеет какой-то ужасной болезнью, гниет заживо. Лица их зачастую представляют сплошную гнойную маску. И вот в таких то условиях провел я несколько жутких месяцев, дойдя до степени тихого помешательства. Лишь в мае покинул я Сах-э-лян, увозя на память об этом проклятом острове гнойные струпья и язвы за ушами и на шее.

«Раздался слабый скрип снега под полозьями нарт и осторожный стук в окно…»

Китобойная шхуна, забравшая меня с Сах-э-ляна, шла совсем не в Сан-Франциско. Hо я был даже рад этому, ибо, чудом спасшись от линчевания, возненавидел калифорнийские нравы. Китобой шел к берегам Аляски. И 25 июня 1851 года, то есть ровно через полтора года после отъезда из Спб., я увидел горные хребты Большой Земли, как зовут Аляску местные краснокожие.

И сюда, в этот „полярный ад“ прибыл я, человеческая песчинка, студент-первокурсник столичного университета Филипп Федорович Бокитько, по паспорту же мещанин Погорелко, а в сущности и не студент и не мещанин, а чорт знает что. Место свое в жизни, и место крепкое, я нашел уже позже, когда из Погорелко переименовался в Черные Ноги. Не таращь глаза, Михайла! Так прозвали меня мои друзья-краснокожие. А моим белокурым друзьям, англичанам и американцам, это прозвище дало право переименовать меня в мистера Блекфит. А теперь уж и сам не знаю, на какое же из этих четырех имен имею я большее право.

„Полярный ад“ не сломил меня, не погасил во мне „дум высокое стремленье“. О, нет! Наоборот. Знаешь, какие слова выгравированы на стволе моего верного шаспо? Строки из стихотворения Рылеева:

Не христианин и не раб,
Прощать обид я не умею…

Знаешь ли ты что-нибудь об Аляске? Уверен, или ничего или очень мало. Россия всегда мало интересовалась своей североамериканской колонией. А это удивительная страна. На севере ее бродят свирепые „лысые“ — белые медведи, а в южной половине порхают мексиканские колибри.

Но суть не в колибри. Суть в том, что Аляска — страна для мужчин в лучшем смысле слова. Главное здесь — это равновесие между мускулами и нервами. Аляска — страна инстинкта и импульса. Здесь все просто. Здесь нужно буквально цепляться за жизнь. И как здешняя жизнь непохожа на мою прошлую, на ту, которой живете сейчас и вы! У вас на первом месте мысль, здесь — дело, у вас можно убедить словом, здесь — только действием. Здесь у нас только один закон — силы, кулака, а еще лучше — оружия. И вот тут-то, перед лицом неоднократной смертельной опасности я понял, что значит жить и любить жизнь. Только здесь я научился брать жизнь большими кусками. Я научился, как волк, следить за добычей с терпеньем столь же огромным, как и мучивший меня голод. Я познал сладость бешенства и опьяняющую злобу при уничтожении врага.

Однажды я видел, как медведица-гризли учит своих медвежат. Она лупит их так, что у бедных малышей буквально трещат кости. Так же по-звериному жестоко учила меня жить Аляска. Но я благодарен ей за все те тумаки, шлепки, затрещины, которыми она меня награждала. Эта лупцовка сделала из меня другого человека.

Какого? Это долго рассказывать. Да и не передать пожалуй полностью, что сделалось со мной, с моим умом, сердцем, мыслями, верованиями за эти долгие шестнадцать лет. Но какая страшная ломка произошла во мне, какая умопомрачительная переоценка всех ценностей! Например, к ужасу своему убедился я, что наша хваленая цивилизация, как едкая кислота, может только портить, разлагать, разрушать. Вот доказательство.

У туземцев Аляски до нашего здесь появления ни один человек не имел права владеть большим, чем ему необходимо для жизни. Все лишнее он обязан был отдать нуждающемуся. Они почти не знали, что такое „мое“ и „твое“. Уж конечно они не читали Прудона. И все же основной их закон буквально по-прудоновски гласит: „собственность — кража“. У этих „дикарей“ работают все одинаково и все поровну получают за свой труд. Вот тебе и воплотившиеся фаланстеры Фурье[33] и „коммуны гармонических интересов“ Оуэна!

А что мы, русские, цивилизованная нация, сделали с этой аляскинской идиллией? Во-первых — принесли заразные болезни. Затем мы познакомили туземцев с водкой. Аляскинские „аршинники-самоварники“, которые в тысячу раз злее и жаднее лабазников Апраксина рынка[34], на водке и строют всю свою коммерцию. Мне кажется, что друг наш Алеша Плещеев[35] именно их-то и назвал „рабами греха, рабами постыдной суеты“. Эх, посмотрел бы он, нежная поэтическая душа, как здесь, не смущаясь „гонимых братьев стоном“, грабят, оскорбляют, притесняют! Способ местных негоциантов крайне прост: туземца сначала опаивают водкой, а потом обирают до нитки. Это называется „торговлей с дикарями“. И теперь, благодаря стараниям многих представителей „цивилизованной“ русской нации, туземцы Аляски, все эти тлинкиты, иннуиты, колоши, самоеды, медновцы, кенайцы превратились в лучшем случае в лентяев, воришек, пьяниц, в худшем же — в разбойников с большой дороги или в береговых пиратов. Лишь племена, отгородившиеся от всяких сношений с русскими, сохранили в неприкосновенности свою первобытную чистоту, высокую нравственность, великодушие и муравьиное трудолюбие. Среди одного такого племени, тэнанкучинов, я недавно провел целых восемь месяцев.

И я не сказал бы, что все творимые здесь гнусности объясняются только невысокой моральной ценностью русских колонистов, к достоинствам которых можно отнести лишь их неслыханную выносливость и дерзкую отвагу. Нет, нужно глубже смотреть. Просто мы оказались в культурном отношении ниже туземцев. Как это ни дико звучит, но это правда. У тэнанкучинов я видел их парламенты — „кашги“, — громадные круглые сараи. И эти парламенты существовали уже тогда, когда не было еще Вестминстера[36], когда на месте Москвы кочевали скифы. А мы принесли туземцам свои варварские полицейские порядки. И что только вытворяла здесь каждая административная тля! Впрочем хороши и верхи! Я никогда не был квасным, оголтелым патриотом, но все, что я видел здесь, нанесло окончательный удар моему национальному чувству.

И вот теперь я на бездорожье. Все пути, которые когда-то я считал верными, обманули меня. Я возненавидел своих соотечественников, я разочаровался и в фетише нашем — людей XIX столетия — в цивилизации. Да, с ней что-то неблагополучно, она гниет. В чем ее болезнь, я не знаю, едва ли поймет это и все наше поколение. Может быть дети или даже внуки наши спасут цивилизацию от разложения заживо. Этой верой и будем жить.

Как видишь, это письмо превратилось буквально в письмо „с того берега“, — да простит мне русский Вольтер[37] этот невольный плагиат!

И вот теперь, когда свежая молодая страна эта запакощена, растлена, ограблена, ее продают по самодержавно-крепостническому праву, как какую-нибудь бездоходную Березовку или Голодаевку. Продают не только землю с природными ее богатствами, но и население, как некое человеческое стадо. Я готов плакать в бессильной злобе, готов задушить тех, кому в голову пришла эта гнусная и глупая мысль. Я так люблю эту страну!

И какой чудный народ аляскинские зверобои! Большей частью это молчаливые суровые люди. Среди них нашел я характеры глубокие, сильные, прекрасные. И как радостно было под грубой корявой внешностью находить золотое содержание. Их отзывчивость, честность, великодушие, смелость на первых порах буквально подавляли меня. А их гостеприимство, перед которым все ваши понятия о гостеприимстве — ничто! Правда этика их крайне примитивна. Например — непростительное прегрешение против полярной охотничьей этики совершает тот зверобой, который, покидая зимовье, не оставит в нем сухих щепок для растопки.

Я сжился с этим народом, знаю их прекрасно и полюбил их, потому что они показали мне другую жизнь. И я доволен прожитой жизнью, и мне не в чем упрекнуть себя…»

Траппер положил перо и снова опустил голову на руки. Он не заметил даже, как в дверь высунулась сначала бобровая шапка, а потом физиономия и плечи заставного капитана. Македон Иваныч посмотрел внимательно на траппера, дернул сочувственно усом и скрылся за дверью. В соседней комнате кукушка на часах деревянно прокуковала десять, и тогда траппер снова взялся за перо.

«Когда я смотрю в прошлое, — писал он, — как живые перед взором моим проходят скорбной вереницей друзья мои и единомышленники. Вот Петрашевский, коренастый, с беспорядочной бородой, огромным лбом, угловатый, торопливый в движениях и ужасно близорукий. А его альмавива испанского покроя, его смешной цилиндр с четырьмя углами! Многие ли знали, какая пылкая, способная на самоотверженную привязанность душа и живая творческая сила скрывались под этой нелепой смешной оболочкой? Мир праху его! До тебя тоже дошла наверное весть, что в прошлом году не стало этого пылкого бунтаря и умнейшего человека нашего столетия. Мне передавали подробности его смерти. Он умер в глухом, затерянном в угрюмой тайге селе Бельском, одинокий, всеми покинутый, в грязной избе, около лохани с помоями. И какая несправедливость судьбы! Даже после смерти не было ему покоя. Труп его два месяца пролежал в крестьянском „холоднике“, — хоронить почему-то не разрешали власти.

И вот другие петрашевцы: Ахшарумов, Ханыков, Пальм, Спешнев, Европеус, Дуров, Момбелли, Алеша Плещеев, братья Достоевские — Михаил Михайлович и Федор Михайлович, имя которого уже начинает греметь по России и даже за пределами ее. Где они теперь? О многих не знаю я, живы ли, не изменили ли идеалам, за которые томились „во глубине сибирских руд“. Вижу я и себя тогдашнего — пылкого, по-телячьи восторженного.

«К плацу быстро под конвоем конных жандармов приближался кортеж…»

А забуду ли я когда-нибудь ночь с 22 на 23 апреля 1849 года, ночь полицейского набега на квартиры петрашевцев? Утром 23-го я узнал, что за меня по ошибке арестовали моего однофамильца, поручика какого-то кавалерийского полка. И я сам добровольно направился к роковому зданию у Цепного моста на Фонтанке[38]. Я помню как сейчас даже и статую Венеры Калиппиги, стоявшую в вестибюле дубельтовского[39] застенка. Тут-то, у статуи древней богини заметили меня, потрясенного и подавленного одновременно, друзья мои и отговорили от безумного поступка добровольно отдаться в лапы Леонтия Дубельта. Ах, если бы знало его превосходительство, что в двух шагах от него стоит в тяжелом раздумье один из петрашевцев, именно тот, кто по словам шпионского доноса отличался „дерзостью выражений и самым зловредным духом“, тот, по рисункам которого был изготовлен через Дурова и Достоевского типографский станок, — наверное генерал не поленился бы собственноручно арестовать меня.

И вот еще картина, которая долгие годы мучила меня в ночных кошмарах.

Туманное морозное утро 22 декабря 1849 года. Солнце, только-что взошедшее, большим красным шаром повисло низко над крышами домов, тускло блистая сквозь туман облаков. Огромный, как поле, Семеновский плац. Уродливая громада эшафота. Кругом толпа, примолкшая и испуганная. В этой толпе и я. Но вот говор и скрытое волнение как внутренняя дрожь пробежали по толпе. К плацу быстрой рысью под конвоем конных жандармов приближался кортеж — наглухо закрытые наемные извозчичьи кареты. Двадцать одна — по числу моих друзей. Двадцать второй кареты не было, потому что я, малодушный подлец, стоял в толпе, прячась за спины.

Из кареты вывели их. Многих я не узнавал, так изменило их восьмимесячное пребывание в каменных мешках русской Бастилии, Петропавловской крепости. Чтение приговора было для меня жесточайшей пыткой. И вдруг, как гром, слова: „к расстрелу“… Я не сразу понял их, а когда понял, не сразу пришел в себя. На троих — Петрашевского, Момбелли и Григорьева — надели саваны с капюшонами и длинными рукавами этих саванов привязали к столбам, вкопанным около трех вырытых ям. Я видел, как Петрашевский тотчас же сорвал с себя капюшон савана, крикнув, что он не боится смерти и может смотреть ей в глаза. Затем раздалась воинская команда: „К заряду!“, и одновременно с ней, оттолкнув какого-то почтенного старичка-чиновника, я бросился к месту экзекуции.

Теперь-то мы знаем, что кровь на Семеновском плацу не пролилась. Но тогда могли ли мы предполагать, что чтение приговора о смертной казни расстрелянием и приготовления к казни — все это лишь гнусная комедия, разыгрываемая по приказу царя? А потому все мы пережили ужасные минуты ожидания смерти наших близких.

Я хотел умереть вместе с моими друзьями, чтобы не носить потом всю жизнь клеймо подлеца и труса. Спины впереди стоявших загораживали мне путь, меня упорно отбрасывали назад, и я, вне себя от отчаяния, не видя, что происходит на плацу, каждую секунду ожидая грохота рокового залпа, закричал: „И я!.. И меня с ними!..“ Но крик мой заглушил хриплый стон военного рожка, затем стоявший впереди меня на сугробе мужик, сорвав с головы шапку, крикнул благим матом: „Помилование! Государь помиловал!“ Потом с плаца донеслась команда отбоя, и все стихло.

Царскую милость объявил генерал Ростовцев. Не было ли и это умышленным издевательством и желанием продлить муки неизвестности? Не потому ли назначили читать высочайшую конфирмацию Ростовцева, что он был заика?

Пока косноязычный генерал спотыкался на каждой букве, я кулаками пробил себе дорогу в первые ряды толпы. Теперь уже я видел все. Петрашевский слушал Ростовцева, упрямо глядя себе под ноги, и странная улыбка кривила его губы. Остальные, в особенности же Момбелли и Григорьев, только что отвязанные от столбов, были бледны как бумага и едва ли что-либо сознавали.

Но вот помилование прочитано. Странное помилование! На каторгу, в рудники, разжалование в рядовые дисциплинарных рот, в арестанты инженерного ведомства, в ссылку! На Петрашевского тотчас же надели костюм каторжника и кандалы. Осматривая себя в этом одеянии, он, как-то по-детски, растерянно улыбаясь, сказал тихо: „Как они умеют одевать! В таком костюме сам себе противен делаешься“. Но тихую его жалобу все-таки услышал генерал Греч. Подойдя к Петрашевскому, он плюнул ему, закованному в кандалы, в лицо и крикнул: „Экий ты, негодяй, сукин сын!“ Михаил Васильевич гордо вскинул львиную свою голову и, глядя Гречу прямо в глаза, ответил спокойно и медленно: „Сволочь! Хотел бы я видеть тебя на моем месте“.

Греч поспешно нырнул в толпу военных. А Петрашевского тотчас же бросили в сани, запряженные тройкой курьерских. По приказу царя его прямо с Семеновского плаца на фельдъегерских отправили в Сибирь, в свинцовые рудники. Как только сани тронулись, я сорвал с себя шубу, шапку и бросил их Михаилу Васильевичу. На нем ведь был только облезлый вонючий арестантский тулуп. А на дворе было градусов двадцать. Слышал я, будто бы полиция после долго шныряла в толпе, отыскивая человека, бросившего шубу и шапку Петрашевскому.

А Михаил Васильевич поднял на меня глаза и узнал меня. Он махнул прощально рукой и крикнул громко: „До свиданья — в парламенте!“ Тройка шагом выбралась из круга столпившихся людей, свернула на Московский тракт и скрылась из глаз.

Обряда гражданской казни над остальными двадцатью я не видел. Как в тумане, шатаясь словно пьяный, добрался я до извозчика и отправился домой. А через три дня ты выпроводил меня из Петербурга.

Ты наверное хочешь знать, думаю ли я вернуться в Россию. Нет, не думаю. Знаю я, что главного нашего ворога — Николая — нет уже в живых. Но и сын его не лучше, если не хуже. Говорили мне, что император Александр даже близких своих удивляет фельдфебельской сухостью, граничащей с жестокостью. Значит в отца пошел. Не вернусь я в Россию и потому еще, что мне там сейчас делать нечего. Другое дело, когда в стране вспыхнет революция. Тогда конечно и я и мой длинноствольный шаспо будем на баррикадах, ибо, как говорит гетевский Фауст:

Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идет на бой [40].

Чувствуешь? Твой зверобой, твой „лесной бродяга“, не забыл еще стихи Гете!

Но довольно. Что-то очень уж длинно получается мое письмо. Не забывай меня, Михайла! Пиши подробнее о себе, о своей жизни, делах. Ну, до следующего письма. Целуй жену и детей.

Твой Филипп ».

Окончив письмо, траппер медленно перечитал его, кое-где переправляя написанное. Затем, сложив аккуратно, всунул в синий плотный конверт, в каких посылают домой письма солдаты. За неимением сургуча залил конверт воском и припечатал железным перстнем, выдавив на теплом податливом воске бегущего оленя, пронзенного стрелой.

Потом закурил и подошел к окну, уже предрассветно посиневшему. Долго смотрел, он в ночь, в снега, и вдруг, словно что-то вспомнив, подбежал к лавке, схватил походную сумку и вытащил из нее дагерротипный[41] портрет. На светописном рисунке, бледном от времени, белело девичье лицо. Неясность выцветших очертаний не могла скрасть нежного овала лица, а большие, широко расставленные глаза глядели насмешливо и вызывающе. Над безмятежным лбом вихрился ураган непокорных волос. Руки девушки с длинными тонкими пальцами играли крошечным букетиком, приколотым к белой пелеринке смолянки[42].

Траппер подошел к столу, за которым только что писал письмо. Прислонив портрет к своей шапке, лежавшей на столе, так, чтобы он был все время перед глазами, начал писать:

«Как-то неожиданно пришло в голову решение снова написать вам, Аленушка, после трех лет молчания.

Откуда? Все оттуда же, из Аляски. Это мое письмо пойдет к вам на кругосветном корабле Российско-Американской компании, мимо Китая, Японии, Индии, вокруг всей Африки, мимо Испании, Франции, Пруссии, пока не попадет наконец в Балтийское море, берега которого покинул я давно, давно. Вообразите же, запах скольких экзотических стран, ветры скольких океанов и морей принесет вам вместе с моим письмом петербургский почтальон!

Ах, почтальон! Вот он стоит передо мной в форменном коротком сюртуке, в черной лакированной каске с гербом, с красивой полусаблей на перевязи и большой черной сумкой через плечо.

Эх, не надо было вспоминать этого проклятого почтальона! Вот уж и другие картины лезут в голову. Что, попрежнему на петербургских улицах у панелей стоят чугунные тумбы, выкрашенные в черную краску? Попрежнему ли перед большими праздниками красят их заново, причиняя тем немалый ущерб платьям столичных модниц? Попрежнему ли на Галерной улице фонари висят на высоких веревках, как китайские фонарики на елках? Эти глупые фонари и тумбы дороги мне потому, что воспоминание о них всегда связывается с воспоминаниями о вас.

Скажите еще, попрежнему ли на балконе дома Меняева, выходящего на Невский, сидит в халате, с длинной трубкой в руках, и пьет чай толстый, с грубыми чертами обрюзглого лица Фаддей Булгарин[43]? А „Отечественные Записки“[44] все еще на углу Бассейной и Литейной? А попрежнему ли… Но довольно. Чувствую, что надоел вам своими вопросами.

Впрочем, нет. Еще и только один вопрос. Существуют ли на бульваре, что направо от Дворцовой площади, масляничные балаганы, карусели и ледяные горы? И попрежнему ли привозят на эти гулянья в придворных четырехместных каретах с лакеями в красных ливреях смолянок? Я вот помню одно такое масляничное гулянье, помню молодые лица смолянок, выглядывающие из окон дворцовых рыдванов, комплименты, расточаемые мужской молодежью, и недовольные гримасы хмурых классных дам. Помню еще, как одна сероглазая смолянка уронила свой платочек, а пылкий, но неуклюжий студент бросился его поднимать, за что чуть не был раздавлен высокими колесами колымаги. Еще бы не помнить, когда сероглазая смолянка — это вы, Аленушка, а студент-медвежонок — я! Тогда, с этого гулянья унес я в сердце ваш звонкий смех и благодарную улыбку. Таково было наше первое с вами знакомство.

Теперь, если хотите, скажу несколько слов о себе. Сижу сейчас в фактории Дьи, что на берегу речки того же названия. Речка Дьи не больше нашей Лиговки, но бурливая и злая. В Петербурге сейчас наверное гнилые туманы, а у нас уже настоящая зима, необычайно яркая от ослепительных льдов и снежных просторов. Мы уже ездим на нартах. Что это такое? А вы вообразите наши петербургские извозчичьи сани на одного человека, за что их и прозвали „эгоистками“. Так вот нарты на них похожи, лишь вместо лошадей запрягают собак, и кучеров здесь обычно кличут не Ванькой, а как-нибудь вроде Громовой Стрелы.

Кто теперь я? — Зверобой. Не правда ли, звучит зверски? Но если бы вы могли меня видеть! Я с головы до ног закутан в звериные шкуры, так что видна только одна моя борода по колена, как у царя Берендея.

Чем занимаемся мы, зверобои? — Охотимся на зверей, пушнину которых продаем скупщикам Компании. В поисках зверя мы уходим далеко от крайних постов, занятых русскими, через земли диких народов и среди явных врагов и сомнительных друзей прокладываем свою путину в первобытных лесах, в лабиринте озер, рек и волоков.

И представьте себе, я очень доволен такой жизнью. Она научила меня многим прекрасным вещам, о которых я прежде не имел даже представления. Я научился например сам шить штаны из оленьих шкур, спать на камнях и снегу крепче, чем на перине, питаться целые месяцы одной солониной, а когда нет ее, то обедать… в воображении. Научился я также, когда мне делается холодно, раздеваться и садиться на несколько минут в ледяную воду. Прекрасное согревающее средство! Я научился еще управлять бешеной упряжкой из двенадцати собак, попадать росомахе в глаз из едва вскинутого к плечу ружья, поднимать десятипудовые тяжести, не спать по три ночи и разбираться в генеалогических тотемах индейских племен не хуже, чем чиновник департамента геральдики разбирается в гербах российских дворян.

Да, многому, очень многому научился я за эти семнадцать лет. Лишь одно не дается мне — забыть вас!..

В первые годы моего пребывания здесь тоска по вас была подобна режущей боли свеже нанесенной раны. Терпкая горечь вынужденной разлуки умерялась надеждой на новую встречу. В те годы вы всюду были со мной. Помню, раз мы, трое зверобоев, сидели в засаде на карибу — северных оленей. И вот, когда мимо меня пробежал вожак-самец, когда надо было спускать курок, я вдруг ощутил на губах ваш поцелуй. Ощущение было настолько ярким, что я чуть не вскрикнул. Но тут же схватился за рот и резким движением сорвал несколько сосулек с обледеневших усов. Боль отрезвила меня. И пуля моя догнала-таки убегавшего оленя.

В последующие годы тоска моя превратилась в тупую нудную боль застаревшей раны. И вдруг ваше письмо с извещением о выходе вашем замуж! Что я испытал при этом известии, невозможно описать. Мне кажется, что такую же боль испытывают лишь белые медведи, которых мы иногда убиваем следующим варварским способом: в кусок топленого сала вмораживается спираль китового уса и подбрасывается где-нибудь на месте обычного выхода медведей из воды. Натурально, медведь глотает вкусную приманку. И вот, когда в желудке его сало растает, китовый ус начинает распрямляться. Он рвет внутренности зверя — сначала одну кишку, другую, третью…

А потом пришел покой, нехороший покой трупа. С таким холодом в душе жил я все последние годы. Просто не заглядывал в свое сердце, чтобы не ворошить прошлого, чтобы похоронить его, забыть навсегда. И казалось мне, что я уже достиг этого. А вот сегодня, после трех лет молчания, снова пишу вам. Неужели же все эти семнадцать лет я так и не переставал любить вас, только вас одну?..»

Траппер устало отложил в сторону перо и, подперев голову руками, закрыл глаза. Казалось, он задремал над неоконченным письмом.

Медленно перетряхивал он прожитые дни, дни, пахнущие кровью, порохом и дымом бивачных костров. Видел ли он женщин за эти годы? Ведь он никогда не оставался в фактории, на стане, в редуте долее, чем это было необходимо для обмена мехов на съестные и огнестрельные припасы. Внезапно перед его глазами встала Айвика. Какой ликующей радостью наполнилось его сердце, когда там, на древней индейской тропе, у костра узнал он, что Айвика любит его. Ему показалось тогда, что и он сам готов зажечься ответным чувством. Но стоило взять в руки вот эту медную пластинку, увидеть эти дерзкие горячие глаза, и как дым костра рассеялось обманчивое чувство к краснокожей девушке…

— Пора ехать. Буря утихла, — легла на плечо траппера чья-то рука.

Вздрогнул и открыл глаза. В комнате плавал уже предрассветный полумрак, бледножелтый от света ненужной лампы. Стекла окон нежно голубели, отчего особенно четко выделялась на них серебряная чеканка морозных узоров. Заставный капитан, запеленутый в меха, с короткоствольным штуцером за плечами стоял около стола.

— Одевайтесь, — сказал он. — А я пойду на берег, послежу за погрузкой.

* * *

После ночного бурана утро, тихое, хрустально голубое, опрокинулось над факторией, над морем и над далекими хребтами. С берега неслись возбужденные и особенно четкие, как всегда на заре, голоса. Там, около древней часовни индейцы при свете факелов спешно грузили последние тюки шкурок в эскимосский «умиак», широкую многовесельную лодку из моржовых шкур.

А когда «умиак» отошел от берега и словно огромный стоногий паук заскользил по спящему океану, снег на вершинах угрюмого Чилькута загорелся бледнорозовым огнем, возвещающим появление солнца. И наконец первый солнечный луч багровой стрелой промчался над окровавившейся гладью Великого океана.

Часть II

ЛОЖНЫЙ СЛЕД

Буйный ветер! Сине море! К мачте став плечо с плечом, Не один десяток трусов Отражали мы вдвоем… Джордж Стерлинг.

I. В столице Аляски

Днем, после крепкого сна в жарко натопленной комнате траппер Погорелко бродил по Новоархангельску. Путанная дорожка вывела его к порту.

Он смотрел на рейд, залитый мертвым светом бледного полярного солнца. На рейде было тесно от судов. Отдельно держались военные корабли, русские и американские. Нестерпимо блестел на солнце белый корпус парового фрегата «Манхаттан», на котором прибыл в Новоархангельск первый американский губернатор генерал Галлер. Пузатый, с крутыми щеками у носа, с коротким, массивным, приспособленным к борьбе с самыми грозными бурями такелажем, «Манхаттан» выглядел самоуверенным строгим хозяином.

Обиженно отодвинулись в глубь рейда стройные, с высокими мачтами суда, женственно изящным своим видом резко отличавшиеся от громоздких военных корыт. Это были русские промышленные шхуны, построенные по образцу судов беломорских поморов, ходившие до Магелланова пролива и вызывавшие восхищение во всех американских портах. Ближе к городу стояли компанейские суда, пакетботы и транспорты Российско-Американской компании. Их окружали лодки и шаланды, нагруженные домашним скарбом, военной аммуницией, солдатами, купцами, бабами, детьми. То были первые листья, несущиеся перед ураганом, — первые русские, покидающие проданную «асейкам»[45] Аляску.

Погорелко перевел взгляд с компанейских судов на трехмачтовую китобойную шхуну, стоявшую в гордом одиночестве. На корме ее красовалась надпись: «„Белый Медведь“. Сан-Франциско».

Трапперу вспомнились все жуткие слухи, ходившие о «Белом Медведе», о его шкипере и команде. Браконьерство, контрабанда, откровенный разбой…

— И на кой чорт я связался с этим пиратом! — пробормотал он и покачал сожалеюще головой.

А он связался с этим кочевником моря крепко… Вчера он заключил со шкипером «Белого Медведя» и даже закрепил задатком сделку, показавшуюся ему крайне выгодной. Он купил у шкипера триста шестилинейных винтовок системы Карле, выброшенных из русской армии еще в начале 60-х годов, а потому крайне дешевых. Правда, винтовки эти заряжались с дула «на восемь темпов», бой их не превышал тысячи шагов, но они стоили дешевле пареной репы. А главное, что прельстило траппера, это «франко — мыс св. Ильи» и согласие шкипера взять в уплату за ружья золото в самородках и песке.

«Пылкий, но неуклюжий студент бросился поднимать платок…»

Сделка показалась трапперу такой удачной, он так боялся упустить ее, что пошел даже на маленький вынужденный обман. Сняв для себя и для индейцев две комнаты в трактире «Москва», он не решился держать при себе в этом подозрительном притоне золото тэнанкучинов. И в одну из ночей с помощью Громовой Стрелы он зарыл его за городом, в сосновом бору горы Сан-Хасинто. А потому, не имея под рукой образцов золота, Погорелко разломал свою золотую цепочку, подаренную ему приятелем-траппером, бывшим калифорнийским «диггером»[46]. Цепочка эта состояла из пятнадцати маленьких самородков, скрепленных вместе. Несколько из этих самородков, между прочим и самый крупный из них, величиной с грецкий орех, траппер и отдал моряку как образцы золота, которым он будет расплачиваться за ружья.

Казалось бы все устроилось как нельзя лучше. Но сегодня же утром Погорелко вспомнил о темной репутации шкипера «Белого Медведя», перетрусил порядком и послал пропадающему где-то заставному капитану записку, вызывая его на военный совет. И вот в ожидании встречи с Сукачевым траппер мучился поздним раскаянием.

Он вспомнил и компаньона шкипера, француза-канадца, маркиза Шапрон-де-Монтебелло. Траппер хорошо знал и этого титулованного авантюриста, знал, что за пушистыми лисьими повадками канадского аристократа скрывается волчий оскал зубов. И все же согласился на эту злосчастную сделку…

Поднявшись на песчаный взлобок, Погорелко увидел как на ладони расположенный амфитеатром город. Все следы, даже от самых дальних окраин Аляски, сходились здесь, как спицы в центре колеса. Это была столица страны, город Новоархангельск, или Ситха, названный так по имени племени аляскинских индейцев, ибо русское название слишком трудно для произношения и среди туземцев не привилось. Столица, коммерческий порт и крепость были перенесены сюда из Кадьяка в 1804 году. Главной к тому причиной был незамерзающий Новоархангельский порт, даже в лютые зимы покрывающийся лишь легким слоем ледяного сала.

Именно сюда, на остров Ситха (теперь же Баранова) 125 лет тому назад пришло первое русское судно, бот «Св. Павел», отбившийся от Великой северной экспедиции Беринга. Это было первое путешествие русских к американскому материку. Туземцы встретили русских враждебно. «Св. Павел» потерял здесь таинственным образом две своих лодки с 15 матросами, а потому командир его, Чириков, поспешил уйти, увозя в Россию… бочку американской воды. Но эта бочка положила начало русской колонизации Америки. Спустя всего сорок лет из ситхинской бухты вышли русские корабли, увозившие в своих трюмах уже не только американскую воду, но и американские меха — соболей, бобров, котиков, а также моржовые бивни и китовый ус…

Траппер остановился на вершине холма и глядел пытливо на город. Две сотни крыш Новоархангельска можно было окинуть одним взглядом. Двести убогих хижин, сколоченных из грубых неотесанных бревен, церковь, похожая на большую избу, да на берегу длинные деревянные пакгаузы с классической красной крышей — вот и весь город, столица Аляски. С запада к городу придвинулась похожая на сторожевую башню гора Эджекомб или Сан-Хасинто, как ее назвали первые испанские мореплаватели.

Погорелко спустился на единственную Петропавловскую улицу города, прямую как выстрел и тянувшуюся на расстояние выстрела из плохонького ружья, а затем терявшуюся в сосновых борах Сан-Хасинто. Дома, лишенные физиономии, ослепленные оконными щитами от ветра и взгромоздившиеся на сваи, наводили уныние. Почти в каждом дворе высились безобразные балаганы — рыбные сушильни. Немногочисленные лавки были вечно закрыты, потому что здесь существовал крайне оригинальный порядок торговли: покупатель сам отыскивал купца на дому, тот шел, открывал лавку, отпускал товар, а затем снова отправлялся домой пить чай до нового покупателя.

Мостовых в Новоархангельске не было. Улицы заплыли жирной грязью. Даже дома до окон были залеплены ею.

У крыльца ордонанс-гауза[47] траппер увидел грубую безрессорную кибитку, запряженную парой дохлых кляч. Погорелко остановился и с откровенным любопытством начал разглядывать лошадей, до ушей заляпанных грязью. Он не видел их самое меньшее лет десять, ибо Аляска — страна собак. Даже столичный ее город был в полной власти псов. Зимой они работают, а на лето хозяева безжалостно выбрасывают их на улицу, где собаки сами должны отыскивать себе ночлег и пропитание до следующей зимы. Безработные псы громадными стаями бродили по городу, нападая на телят, свиней, детей, а нередко и на одиноких прохожих. Это они выли ночи напролет, и они же рыли посреди городских улиц ямы для ночлега, что делало ходьбу даже по главной улице затруднительной, а в темноте и опасной. Траппер заметил десятки таких собачьих нор даже на плацу, против дворца генерал-губернатора.

На арестантов из полосатой будки поглядывал будочник, одетый в серый мундир и вооруженный алебардой на длинном красном шесте.

Близ городской тюрьмы арестанты в куртках, наполовину серых, наполовину черных, с желтым тузом на спине и с кандалами на ногах, чистили улицы. Это делалось ради завтрашнего торжества. Обычно же очистка новоархангельских улиц поручалась лишь заботам свиней и певчих воронов. Эта священная птица индейцев часто меняла свои «санитарные» обязанности на разбойничьи, нападая на новоархангельских кур и свиней, у которых вороны отгрызали себе иногда на закуску хвост.

Один из арестантов сдернул с головы бескозырку и, гремя кандалами, побежал за траппером, прося милостыню. Наполовину обритая голова придавала ему зловещий вид.

На арестантов из полосатой будки поглядывал будочник, одетый в серый мундир и вооруженный алебардой на длинном красном шесте. На голове будочника нелепо торчал кивер прусского образца, напоминавший ведро с широким дном. Старинное это обмундирование и вооружение было за ненадобностью выслано из России и дослуживало свой век в американской колонии.

Траппер бросил в бескозырку арестанта мелочь и, словно спасаясь от кошмара, перебежал улицу. Измаравшись по колена в грязи, он со вздохом облегчения поднялся на высокое крыльцо трактира «Москва».

II. Шкипер Пинк и Кº

«Москву», забравшуюся на пятьдесят седьмой градус с тремя минутами северной широты, трактиром называли только русские. Иностранные же моряки называли «Москву» салуном и баром, а владелец ее, поп-расстрига, гордо именовал свое заведение ресторацией и шамбр-гарни.

Миновав двойные — в предохранение от жесткого «шинукского» ветра — двери, траппер сразу же очутился в большом общем зале, натопленном так жарко, что Погорелко задохся со свежего воздуха. На стенах зала как в музее были развешаны медвежьи, лисьи, тюленьи, волчьи шкуры и рога карибу. Это отнюдь не рекомендовало эстетические наклонности хозяина и его желание придать уют своей берлоге. Нет, владелец «Москвы», бывший иерей отец Петр Зубов, а теперь известный по всей Аляске под именем Петьки Зубка, сохранял таким образом пропитые у него заклады трапперов. Охотник, уплативший долг, сам снимал со стены свою вещь, как сам он и вешал ее, закладывая за пару стаканов водки.

От табачного дыма, испарений, дыхания людей в зале было мрачно, хотя три больших лампы висели под потолком. Круглые сосновые столы, как мухи блюдечки с патокой, облепили люди. И люди эти галдели, мычали, пели, ели, чокались, пили чай, водку, ром, спирт.

Погорелко с трудом отыскал себе столик, залитый только что ушедшими посетителями, и опустился на перепиленную пополам бочку, заменявшую в «Москве» стулья. Траппер долго звал прислугу. Наконец появилась толстая девица, молча выслушала заказ, и даже не вытерев залитого стола, также молча ушла на кухню. В ожидании заказанных пельменей Погорелко начал разглядывать публику.

По углам робко жались новоархангельские обыватели, смелее чувствовали себя распаренные чаем, похожие на купцов мелкой руки, скупщики мехов, и совсем уже развязно держалась «кубриковая аристократия» — писаря, фельдшера, баталеры и подшкипера с русских военных кораблей. Были здесь и мелкие колониальные чинуши, трапперы, американские солдаты в широкополых шляпах с ремнем через подбородок и американские же военные моряки в голубых беретах. Сегодня они еще были здесь гостями, а завтра будут уже хозяевами. Лишь русских солдат и матросов не было видно в зале «Москвы». Во избежание возможных, но нежелательных драк и скандалов по приказу губернатора русские и американские воины сегодня пьянствовали в разных кабаках.

Скользя взглядом по залу, Погорелко к неудовольствию своему увидел вдруг лакированную шляпу и синюю куртку шкипера «Белого Медведя» и красный бархатный жилет маркиза Шапрон-де-Монтебелло. Шкипер рассеянно листовал каталог сигар и потягивал джин, стоявший перед ним в четырехугольной бутылке.

Борода его… Впрочем нет, это неправильный метод описания внешности шкипера. Точнее будет сказать, что шкипер «Белого Медведя» был огромной бородой с привязанным к ней маленьким человечком. Из-под смолевых струй этой гигантской бороды виднелись лишь «роббер-бутсы» — высокие резиновые сапоги — да голый, красный как вареная солонина затылок шкипера, обрамленный полоской кудрявых, коротко подстриженных волос. У него был слегка курносый нос, узкий, низкий, не суливший добра лоб и уши дегенерата, похожие на крылья нетопыря. В заключение надо добавить, что шкипер несмотря на свой карликовый рост вязал узлом ружейные стволы, что ему не находилось достойных собутыльников кроме выдрессированного медведя, которого он держал у себя в каюте, и наконец, что фамилия его была коротка и стремительна как выстрел или удар ножа — Пинк.

Напротив Пинка, за одним с ним столом сидел канадский маркиз, красивый изящный брюнет с хитрыми блудливыми глазами. Де-Монтебелло был компаньоном, правой рукой, а вернее даже головой шкипера. Канадец обдумывал, разрабатывал план, а Пинк выполнял. Друг без друга они были бы что туз без короля в карточной игре. По частям их можно было побить, вместе же они сами били всех, оставаясь непобедимыми.

В маркизе де-Монтебелло чувствовался старинный, отстоявшийся аристократизм, родившийся лет двести тому назад в древних городах Канады — Квебеке, Монреале, форте Фронтенак. Одет де-Монтебелло был с неожиданной и пожалуй смелой для этого кабака роскошью и изысканностью. На нем был сюртук с широким воротником, перетянутой талией и длинными узкими рукавами, наползавшими на кисти рук. Узкие клетчатые панталоны со штрипками обтягивали его красивые ноги. Лакированные башмаки поблескивали из-под серых гетр. Ослепительную белизну сорочки и красный бархатный жилет пересекала черная широкая лента монокля, а на борту сюртука трепыхался какой-то экзотический орден.

Погорелко во время своих странствий по Аляске и территории Дальнего Севера не раз встречал маркиза во всех фортах, станах и зимовьях от устьев Юкона до истоков Поркюпайна, от мыса Барроу до Новоархангельска. Траппер готов был восхищаться его энергией, если бы не та грязь, которая вечно окружала маркиза. Хищническая торговля с аляскинскими туземцами дала ему громадную практику обманов, а высокая культура, унаследованная от предков, придавала его мошенничествам поистине филигранную отделку.

За одним столом с маркизом и шкипером сидел и третий — Ванька Живолуп, метис, или «русский креол», как называли их в Аляске. В Живолупе не было ни капли индейской крови; он был сыном потомственного сибирского конокрада и алеутской принцессы, дочери властителя какого-то островка из группы Крысиных. Но родился Живолуп в русской православной миссии Нукато, а рос в сиротском доме миссионерского стана Иногмут. В Иногмуте Ванька прожил до девятнадцати лет под строгим надзором отцов миссионеров, сажавших его на гауптвахту за непосещение церкви. На двадцатом году своей жизни Ванька Живолуп, ограбив предварительно слишком строгих отцов-воспитателей, бежал из тесной миссии на простор Аляски.

Живолуп переменил за это время немало профессий. Он считался между прочим лучшим аляскинским следопытом и неутомимым проводником. Но сейчас он занимал должность главного гарпунера на «Белом Медведе» и состоял при шкипере чем-то вроде телохранителя и личного адъютанта. На обязанности сына алеутской принцессы лежали — охрана особы Пинка и выполнение мелких и наиболее темных поручений, которые шкипер определял одной короткой фразой: «Убрать такого-то, чтобы не болтал зря», или: «Пришить этого, чтобы не пикнул».

Никто не сказал бы, что это неразрывная троица…

Русские завели в Аляске много своего и между прочим рыжие волосы и красные носы. А потому с уверенностью можно было сказать, что огненно рыжая шевелюра и красный нос достались Живолупу от папаши. Плоское же, малоподвижное, почти деревянное лицо, мясистые губы и узкие, оттянутые к вискам глаза были определенно мамашиными. И лишь острый хищный блеск в глазах Живолупа, подобный блеску волчьих зрачков, уставленных на огонь, был благоприобретенный.

Перед Живолупом стояла миска с пельменями. Ванька жадно ел, беря пельмени прямо руками и лишь изредка вытирая ладони о красную шелковую косоворотку, выпущенную из-под кожаного жилета. В морские сапоги были заправлены штаны, дорогие, плисовые, но из хвастовства запачканные дегтем.

И глядя на них, таких непохожих друг на друга, — угрюмого Пинка, глотавшего джин как воду, изящного маркиза и Жинолупа, евшего с животной жадностью и неряшливостью, никто бы не сказал, что эта неразрывная троица — Брама, Вишну и Шива преступного мира.

III. Разговор с золотым привкусом

Траппер быстро поднялся из-за стола. Он решил уйти незамеченным. До разговора с Македоном Иванычем он не хотел встречаться с этой компанией, дабы не наделать еще больших глупостей. Но его заметил де-Мснтебелло. Бровь маркиза, приподнятая моноклем, от удивления и радости полезла на лоб. Он махнул рукой и крикнул, покрывая многоголосый шум:

— А, вас-то нам и нужно, сударь! Присаживайтесь к нашему столу!

Маркиз безукоризненно говорил по-русски и по-английски. Лишь в произношении его слышался бархатистый мягкий акцент Новой Франции.

Пришлось подойти к их столу.

Пинк, протягивая трапперу руку, пробормотал:

— Добрый день. Садитесь с нами, мистер Блекфит. — И тотчас пододвинул к трапперу бутылку джина.

Шкипер «Белого Медведя» тоже свободно говорил по-русски. Но весь дальнейший разговор велся то на русском, то на английском языках попеременно.

Живолуп, уже кончивший жевать пельмени и перешедший на табак, ловко сплюнул через стол коричневую слюну и молча кивнул трапперу головой.

— Послушай, грязное животное, — обратился к нему с холодным презрением де-Монтебелло, — когда же ты отучишься выплевывать через стол табачную жвачку? Неужели в миссионерской школе не учили тебя хорошим манерам?

— Отвяжись, суволочь! — ответил Живолуп, даже не взглянув на него.

Такой обмен любезностями между сыном конокрада и маркизом не удивил Погорелко. Он уже знал, что это ягодки одного поля.

Живолуп pacтер на ладони новую порцию табаку, скатал шарик и, сунув его за щеку, обратился к трапперу:

— Чего смурый, ваша честь? Небойсь, все обусловится.

— И правда, чего это вы напрасно волнуетесь? — спросил маркиз. — Дело будет сделано чисто. А главное — дерзость, дерзость и дерзость, как говорил якобинец Mapат.

— Я и не волнуюсь. Откуда вы это взяли? — ответил спокойно Погорелко и, обращаясь к Пинку, спросил:

— Когда тронемся, кэп?

Шкипер попытался изобразить улыбку на своем лице свирепого кобольда[48]. Но улыбка запуталась беспомощно в бороде, так и не добравшись до губ шкипера.

— Зачем спешить, молодой человек? Когда тронемся? Ровно в свое время, ни минутой позже или раньше.

— Энтони предпочитает иметь дело с отечественными законами, — сказал фамильярно, называя шкипера только по имени, маркиз. — А потому он подождет спуска русского флага над территорией Аляски.

— Не имел ни времени ни охоты знакомиться с дичью, именуемой законами Российской империи, — пробурчал Пинк. — Плюю вообще на все законы! Главное, что винтовки пойдут не на мыс Корриентес[49], куда они предназначались раньше, а на мыс святого Ильи. Когда? Когда будет можно. Я сделаю свое дело хорошо, так как и вы, мистер Блекфит, тоже платите нам хорошим золотом.

— О, золото прекрасное! — подхватил поспешно де-Монтебелло.

— Любит кошка сало! — прищурился насмешливо Живолуп.

— А кто его не любит? — рассмеялся маркиз. — Что касается меня, то я мучился из-за него с самого нежного возраста. Я рыл в поисках его песок под палящим солнцем Мексики. Я оттаивал мерзлую землю вашей Сибири, но вместо золота приобрел там цынгу. А золотая горячка сорок девятого года, когда Джемс Маршалль, роя желоб для шлюза своей лесопильни, открыл золото в Калифорнии! Смею вас уверить, что через Гольден-Гэт[50] уплыло немало и моего золота. А вы, дорогой мой, — обратился маркиз к трапперу, — не были случайно в Калифорнии в сорок девятом году?

— Нет, — ответил нехотя Погорелко. — Я в тот год был занят другим. — И в воображении его смутными видениями прошли туманное морозное утро 22 декабря, Семеновский плац, уродливая громада эшафота и саваны, белые саваны с капюшонами…

— А я старый диггер, по скрипу ворота скажу вам, какова глубина шурфа, — вмешался шкипер Пинк. — Золотая горячка в Патагонии захлестнула и меня. Я пробыл там два года.

— И много привезли? — спросил траппер.

— Золота не привез. Серебро, да, — показал он на свою седую голову.

— Видите, дорогой мой, — обратился маркиз к Погорелко, — один из нас вместо золота привез цынгу, другой преждевременную седину. И все же мы не можем отделаться от золотых чар. Поймите, что людей, видавших столько золота, сколько видели мы с Энтони, воспоминание о нем будет преследовать всю жизнь, до могилы.

— Говори только за себя, Луи! — усмехнулся Пинк. — Я другой человек. Я кроме молитвы Колумба: «Воззри на меня, всемогущий боже, и помоги мне найти золотую руду», знаю и много других молитв. Чаще всего золото лежит не там, где мы его ищем… Во всяком случае не в земле… — многозначительно подчеркнул последнюю фразу шкипер. — А ты, Луи просто сорвался с курка, потому что подцепил золотую лихорадку, вот и все.

— Пусть будет так, — ударил слегка ладонью по столу маркиз. — Пусть я болен золотой лихорадкой. А потому я буду теперь искать золото здесь, за Полярным кругом.

— Руль на борт, Луи! — сказал насмешливо шкипер. — Едва ли ты столкуешься, на этот счет с моими компатриотами — Американцами. Они сами умеют кушать пироги. Запомни это, мой красавец!

— Поживем — увидим, — ответил, загадочно улыбаясь, маркиз. — А ты, Энтони, тоже запомни, что мы, люди с кровью Новой Франции в жилах, имеем больше прав на эту землю, чем вы, чванливое племя манхаттанцев[51]. Мой герб например — это герб старой Канады — сёрый медведь, дерущийся с волками. Мои предки были в числе первых поселенцев Квебека. Они дошли и до Скалистых гор, по пути проповедуя, ведя меновую торговлю, крестя и…

— Плутуя, — докончил за маркиза шкипер.

— Может быть и плутуя. Но знамя королевской Франции, белое с золотыми лилиями, было первое знамя, которое увидели краснокожие. И если Дальний Север не принадлежит теперь французам, то уж конечно не по вине железных предков теперешних франко-канадцев. А потому я пощупаю дно Аляски во что бы то ни стало.

«Эту работу ты возложишь на других, — подумал траппер, — а сам будешь поджидать возвращения золотоискателей в узких горных проходах или здесь, в вертепах Новоархангельска».

Погорелко начал беспокоиться, хотя и не показывал этого. Разговор ему перестал нравиться. Слишком много в нем было золотого привкуса.

Траппер так погрузился в свои невеселые мысли, что не слышал вопросов, обращенных к нему маркизом. А когда он вернулся к действительности, то увидел на столе руку де-Монтебелло, а на ладони этой женственно тонкой руки лежал золотой самородок, — его самородок величиной с грецкий орех, отданный Пинку в виде задатка.

— Вы кажется что-то спрашивали у меня, маркиз? — вздрогнув, сказал Погорелко.

— Да. Я спрашиваю, откуда вы привезли это золото? С какого конца Аляски?

Траппер тяжело перевел дыхание и взглянул в упор на маркиза. Только сейчас заметил он, что глаза канадца необычно ярко блестели.

Все ждали, насторожившись, его ответа. Живолуп перестал жевать табак и искоса выжидательно смотрел на траппера. Шкипер Пинк играл рассеянно ручкой лефоше, большого морского револьвера, но глаза его жадно поблескивали под припухшими веками пьяницы.

Траппер встал, тяжело громыхнув отодвинутой бочкой.

— Это вас не касается, — сказал он спокойно.

Маркиз хотел что-то сказать, но увидел в этот момент хозяина «Москвы» Петьку Зубка, проталкивающегося к их столу. Зубок издали еще махал рукой трапперу, крича:

— Господин Погорелко, вас в вашей комнате некий старец ожидает. Глаголет — по неотложному делу видеть вас надобно.

Это мог быть только заставный капитан.

— Я ухожу, — обращаясь ко всем, но ни к кому в отдельности, — сказал Погорелко. — И, надеюсь, разговор наш окончен.

— Нет! — ответил за всех де-Монтебелло. — Отнюдь нет. Мы будем ждать вас.

IV. Разговор по душам

Темная грязная лестница окончилась неожиданно просторным и светлым жильем. В первой из двух занимаемых траппером комнат его ждал заставный капитан.

Македон Иваныч сидел у стола и играл рассеянно божками, забытыми Айвикой, старыми индейскими божками, плоскоголовыми, со скрытными невыразительными лицами. Индейцев не было дома. Они не могли еще досыта налюбоваться Новоархангельском — «великим стойбищем руситинов». В бледно голубом выцветшем единственном глазу капитана вспыхивали недобрые огоньки.

— Выкладывайте! — не здороваясь даже, коротко приказал он. — Я хочу знать, как далеко зашли вы в своих глупостях.

Погорелко рассказал, волнуясь и робея под насмешливым взглядом Македона Иваныча.

— Вы, сопливый щенок! — сорвался вдруг с места и забегал по комнате капитан. — У вас нет нюха! Никто не должен был слышать даже шопота о наших намерениях. А вы что сделали? Что вы сделали, я вас спрашиваю? Кому вы доверились? Неужели вы не понимаете, что вас окружает страшнейшая сволочь? Ну и компанийка! Пинк — старая морская акула, пират береговой! Канадец — кошка с бархатными лапками! И наконец Живолуп — тюремная затычка! Прямо цветник! Ароматный букетец-с! Эх вы, рохля!

Траппер, стоявший с опущенной головой, вдруг обиделся.

— А что я в конце концов наделал ужасного? Не выдадут же они меня властям как военного контрабандиста, доставляющего оружие индейцам? Ведь тогда и им тоже придется отвечать за соучастие.

— Можете быть спокойным, что они выдадут вас не прежде, чем обсосут сами вашу милость до костей. Спрашивали они у вас, где хранятся ваши деньги, предназначенные для покупки оружия?

«Рано или поздно, а придется рассказать Сукачеву обо всем, — подумал Погорелко. — Так уж лучше сейчас рассказать. А иначе, не зная всех подробностей дела, сможет ли он мне помочь?»

— Македон Иваныч, — сказал траппер, кладя руку на плечо капитана. — Садитесь и выслушайте меня внимательно.

Сукачев, удивленный, опустился на табурет. А Погорелко, глядя виновато в пол, рассказал капитану обо всем: и о скелете в трапперском зимовье близ «большого Ильи», и о пещере Злой Земли, набитой золотом, и о несчастных тэнанкучинах, стерегущих это золото так же тщательно, как стерегли бы они собственную смерть, и о «Ключе к отысканию Доброй Жилы». Рассказал траппер и о том, что де-Монтебелло уже интересовался, откуда он привез золото. А когда Погорелко кончил свой рассказ, ответом ему было молчание.

Траппер украдкой исподлобья взглянул на Македона Иваныча. Капитан казалось спал с открытым глазом, поставив на стол локти и обхватив ладонями голову.

— Македон Иваныч, — несмело окликнул его Погорелко. — Что же вы молчите?

— Скажите-ка, Филипп Федорович, милейший мой, — тихо с горечью заговорил капитан. — Почему это вы, образованные люди, предпочитаете объезды, проселки да закоулки? Почему вы по прямой дороге ехать не хотите? Для чего вы скрыли все это от меня? Иль не верите мне? Так что ж, в друзья вам не набивался и не буду. Идите вы своей дорогой, а я своей пойду.

— Македон Иваныч, если можете… простите меня, — с робкой мольбой, опуская голову, сказал Погорелко. — Не потому прощения прошу, что помощи от вас жду. Нет! Я с этим делом и сам как-нибудь обернусь. Простите меня просто так, по-человечески. Ну… не знаю, как вам это сказать, — махнул с отчаяния рукой траппер и закрыл ладонями горевшее от стыда лицо.

Жилистая рука капитана тяжело опустилась на его плечо.

— Ладно уж, оглобля с суком! Два раза прощают, на третий только бьют. Эх, кавказского в вас духу нет! Да ладно, ладно же. Не сержусь я, чего там!

Траппер поднял голову. В единственном глазу Сукачева бегал насмешливый бесенок. А сам капитан улыбался светло и добродушно.

— Спасибо вам, Македон Иваныч! — сказал с радостным волнением траппер.

— Ну, хватит носом пузыри пускать! О деле давайте говорить. Заварили же вы кашу, оглобля с суком! Золото сегодня же ночью надо с Сан-Хасинто ко мне на квартиру перенести. Так-то спокойнее будет. Ставлю бобра против зайца, что они теперь под ваше золото подбираться будут. Вот увидите.

— Мне кажется, — сказал Погорелко, — что их особенно интересует источник этого золота. Не даром же канадец собирается прощупать дно Аляски. Он видимо уже подозревает, что золото местное.

— Это-то само собой. Но я им зубы в глотку вобью, а до этого золота не допущу! Ну, а теперь пойдемте-ка потолкуем с ними по душам, — потащил Македон Иваныч траппера к дверям.

* * *

Попрежнему все трое сидели за столом. Перед Живолупом стоял теперь штоф водки, он потягивал ее и быстро пьянел. Появление Сукачева было встречено холодным враждебным молчанием. Они хорошо знали заставного капитана, как хорошо знал и он их. И Пинку с компанией отнюдь не нравилось, что в игру их вмешивается «мистер Мак-Эдон», аляскинский патриарх.

Самородок в виде грецкого ореха лежал теперь на столе. И указывая на этот кусочек блестящего металла, маркиз обратился к трапперу без всяких предисловий:

— Продолжаем наш разговор. Доверие ваше, которое мы имеем нахальство считать заслуженным, дает нам смелость говорить с вами откровенно. Вы нашли здесь, в Аляске, золото, в этом мы уверены. Не пытайтесь отрицать. И мы хотели бы знать, где именно нашли вы его. Выражаясь тривиально — хотите ли вы делиться с нами?

— Если я вас правильно понял, — сказал, возбужденно улыбаясь, Погорелко, — вы предлагаете мне войти в компанию с вами. Так? Вас трое и я четвертый, да?

— Вы не четвертый, вы первый, — галантно поклонился маркиз. — Вы будете президировать в нашем маленьком содружестве. Во всем остальном вы поняли меня правильно. Итак — согласны?

— Конечно, нет! — улыбаясь насмешливо, ибо присутствие заставного капитана давало ему небывалую уверенность и спокойствие, сказал Погорелко. — Конечно нет, милостивые государи! Я, как вы знаете, траппер Российско-Американской компании, интересуюсь только мехами, а в золоте ни черта не смыслю. И почему это вы решили, что я набрел на золотую жилу, не знаю.

— Не виляйте хвостом, дорогой мой! — с вежливой, но злой улыбкой бросил де-Монтебелло.

— Вы мне не верите? Жаль, — продолжал траппер. — А так как дело наше, — вы понимаете конечно, о чем я говорю, — может держаться только на взаимном доверии, то я к сожалению вынужден от него отказаться. Э, к чорту экивоки! Ваши ружья мне не нужны! Задаток мой лопайте, желаю вам подавиться им! Ну, вот и все. Понятно?

Шкипер, качавшийся в это время на табурете, медленно опустил на пол передние его ножки и внимательно исподлобья взглянул на Погорелко.

— Твой паппи видимо ударил тебя в детстве головой об стенку, — грубо сказал он трапперу, — А ты знаешь, что знакомство с синим мундиром дяди Сама оплачивается очень дорогой ценой?

— Не грозите, шкипер! — отмахнулся небрежно Погорелко. — Мы, все одной веревкой связаны. Потону я, потяну и вас с собой.

— Напрасно вы так думаете, мой дорогой друг, — попрежнему с изысканной вежливостью обратился к трапперу канадец. — Иногда за всех отвечает один.

— Все понятно, почтенный! — заговорил впервые заставный капитан. — Знаем мы хорошо, что ты был вхож к русскому губернатору князю Максутову, слышали мы, что ты уже успел забежать и к американскому губернатору генералу Галлеру. А только нам наплевать на это. Беги! Доноси!

В этот момент, гремя саблей, шпорами и оправляя аммуницию, появился в зале русский полицейский чин.

— Да чего и бегать-то? Вот видишь? — кивнул Сукачев на полицейского. — Кричи караул, городовой прибежит, ну, и цапай нас!

Маркиз молча, с сожалеющей улыбкой пожал плечами, словно хотел сказать этим: «И как вы могли подумагь обо мне такую гадость! Стыдитесь!»

— Молчишь? — спросил Сукачев. И вдруг, потрепав его по плечу с недоброй лаской, добавил: — И хорошо, парень, делаешь. Рта бы не успел открыть, как на сажень в землю ушел бы. Ну-с, милые господа, а пока до свиданья. Спать пора.

— Покойной ночи, — склонился в почтительно вежливом поклоне маркиз. — Покойной ночи, господа!..

— Ну, вот и поговорили по душам! — смеялся заставный капитан, поднимаясь вместе с траппером по лестнице в его комнату. — А теперь кулаки готовь, оглобля с суком. Скоро они на нас как бешеные бросятся. До сих пор они только шипели, а теперь начнут жалить.

V. Последние минуты

Климат Новоархангельска — отвратительный. На хорошую погоду можно рассчитывать лишь тогда, когда вершина горы Хорошей Погоды на севере, на материке ясно видна с улиц Новоархангельска. А вершина эта триста пятьдесят дней в году окутана туманами.

Но утром 11 ноября 1867 года вершина Хорошей Погоды четко поблескивала на горизонте вечными своими льдами. День занимался ясный, хотя и холодный. Солнце, безлучное, бледное, плоским диском повисло в безоблачном, зеленом как шелк небе.

В этот ясный морозный день должна была состояться официальная передача дотоле русской Аляски Северо-Американским Соединенным Штатам. Российское императорское правительство, убедившись в своей неспособности управлять отдаленной американской колонией, решило избавиться от Аляски. В строевом лесе и пушнине после присоединения Амурского края недостатка не ощущалось, для ссыльно-каторжных хватит места и в Сибири, а управление Аляской стоит очень дорого. Поэтому русский посол при президенте Соединенных Штатов предложил вашингтонскому правительству купить Аляску вместе с ее недрами, лесами, реками, рыбами и населением. Американцы с готовностью согласились на это предложение. На другой же день после переговоров, 30 марта 1867 года, был написан и заключен в Вашингтоне договор, по которому вся территория полуострова Аляски и всех северо-американских русских островов переходила во владение Соединенных Штатов за ничтожную плату в семь миллионов долларов, ничтожную потому, что американцы за пятьдесят только лет владения выкачали из Аляски четыреста миллионов долларов, то-есть сумму в пятьдесят один раз большую той, какую они заплатили сами. Правда русские уполномоченные выторговали еще двести тысяч долларов и возмещение убытков Российско-Американской компании и частных лиц. 28 мая договор был ратифицирован обеими сторонами, сенатом Штатов и императором Александром II. А на 11 ноября была назначена фактическая передача Аляски американцам — событие, возбудившее мировой интерес, которому газеты всех стран отвели немало места в своих передовых и корреспонденциях с «места происшествия»…

От крепкого мороза ломило дух, трещали бревенчатые стены домов, прокаленный морозом снег визжал и пел на разные голоса под ногами. Но Погорелко, погруженный в невеселые думы, шагал к центру города, не замечая лихого мороза. Глядя на столбы дыма, поднимавшиеся вертикально из труб, траппер думал: «Дым отечества, который нам якобы и сладок и приятен! Сегодня будет продан и этот дым. Он уже наполовину американский».

По улицам торопливо шагали люди, закутанные в меха. Неопытный глаз в этих ходячих меховых тюках не отличил бы мужчин от женщин. К центру города, туда, где виднелись красные крыши присутственных мест, устремилось все новоархангельское население из 900 человек.

На одном из перекрестков Погорелко догнал заставный капитан, одетый в лимонно желтый дубленный полушубок. Они молча поздоровались и так же молча двинулись дальше.

Вот наконец и единственная городская площадь, посреди которой высился дворец губернатора, известный в Новоархангельске под названием «замка Баранова», двухъэтажный дом из дикого черного камня с белыми оконными наличниками. Отсюда открывался просторный вид на весь город и бухту. Погорелко невольно отыскал глазами «Белого Медведя». На передней палубе шхуны дымилась огромная печь для вытапливания китового жира, смрадная вонь которого доносилась даже сюда, на площадь. Шкипер Пинк этой бестактностью словно хотел показать новоархангельцам, что он, американец, уже чувствует здесь себя хозяином.

Поперек бухты вытянулись в два ряда расцветившиеся флагами военные суда обеих наций — винтовые американские корабли и русские трехпалубные парусные фрегаты. Берега бухты были унизаны индейскими челноками, желтая кожа которых сочно блестела на солнце.

Флангом к «замку Баранова» выстроилась рота американцев, широкоплечих мужественных северян, переброшенных сюда с канадской границы. Американские офицеры, чистенькие, прилизанные, будто отлакированные, курили, собравшись в кучку, и весело болтали с корреспондентами американских, европейских и даже австралийских газет.

Шумно было и на особо огороженной площадке близ крыльца губернаторского дома. Там собралась избранная публика: чиновники коронной службы, чиновники Российско-Американской компании, сменяющие их служащие организованной на-днях Северо-Американской Аляскинской компании, купцы побогаче, духовенство и какие-то дамы, повидимому американки. Погорелко показалось, что среди этих избранных мелькнула и стройная фигура маркиза де-Монтебелло.

Угрюмо и тихо стояла русская рота Нижнекамчатского батальона. Солдаты молча смотрели в землю, словно чувствовали за собой какую-то вину. Посреди их фронта высился флагшток, на котором плескался русский трехцветный флаг. Невдалеке от флагштока стояли пушки на походных лафетах, снятые с новоархангельской крепости. Эта русская батарея должна была первой приветствовать звездный флаг новых хозяев страны.

Площадь живым колыхающимся кольцом облепили зрители из простых. Тут были и жители новоархангельские, и моряки с коммерческих судов, и люди сурового вида, с ружьями в руках, на стволах которых болтались подстреленные белки. Это были русские трапперы, кормившиеся ружьем.

Погорелко знал, что многие из них пришли в Новоархангельск из далекой Канады, где их застала весть о продаже Аляски. Они шли дикими лесами Новой Англии, через земли враждебных племен альгонкинцев и ирокезов, они миновали Озерный Архипелаг провинций Манитоба и Онтарио, они пересекли жуткие, бесплодные баррен граундс[52] земель Компании Гудзонова залива, они изголодались по табаку, муке и спирту, а все же добрались до Новоархангельска, чтобы убедиться в справедливости слухов о продаже их родины, ибо эта суровая, злая для некоторых земля была для них действительно горячо любимой родиной. Завтра на рассвете их уже не будет в Новоархангельске. Они снова разбредутся по своим зимовьям, станам, трапперским линиям, может быть более угрюмые чем всегда, но как всегда спокойные. Что же, если на то пошло, для бедняка там родина, где ему лучше!

Отнюдь не хмурились американские трапперы, празднично одетые, в мокассинах с бахромой, в новеньких кожаных куртках и меховых шапках с орлиным пером. Они горласто хохотали и хором пели «Янки-Дуддль» и «Знамя, усеянное звездами». Но эти парни с суровым и чистым сердцем отнюдь не подчеркивали свое хозяйское превосходство. У них находились ласковые слова и для русских трапперов. Они хлопали крепко, с грубой лаской по плечу своих русских коллег и в чем-то горячо и страстно их убеждали.

Позади белых толпились индейцы, бесстрастные и невозмутимые как всегда. По их лицам нельзя было прочесть, какие чувства волнуют их в эту напряженную минуту.

Никогда наверное Новоархангельск не видел на своих улицах такого количества туземцев. Представителей почти всех своих племен послала сюда Аляска, несчастная Большая Земля. Были здесь конечно алеуты, с ногами, согнутыми в коленях от постоянного сидения на корточках, одетые в непромокаемые «камлейки» из рыбьих кишек; и свирепые колоши или тлинкиты — жители архипелагов и побережий, тоже одетые в камлейки или парки, но из тюленьих кишек бледно желтого пергаментного цвета. Гайдасы с островов королевы Шарлотты сидели по-жабьи у костров, с неизменными шерстяными одеялами на плечах и неожиданно русскими военными фуражками на затылке. Мешками отправляли тогда русские купцы в Аляску цветные военные и чиновничьи фуражки, до которых особенно падки были индейцы, любящие все яркое и пестрое. Вороватые атна-таны, или медновцы, с лицами, распестренными татуировкой, ветвистой как оленьи рога, кутались в свои вшивые меха. Угрюмые чилькуты, красивый и ладно сложенный народец, тоже послали своих представителей. Даже дикие из диких, ингалиты, или «непонятные», спустившись со Скалистых гор на границе Британской Колумбии, пришли в Новоархангельск посмотреть как «руситины» будут продавать «нувукам» их Ала-эш-ку.

Женщина испуганно попятилась назад от бегущего на нее бородатого человека…

Только тэнанкучинов, гордых, непобедимых, после 125 лет русского владычества оставшихся независимыми, не было видно в этой пестрой толпе туземцев. Правда, Летящая Красношейка и Громовая Стрела находились в городе. Но Погорелко разрешил своим друзьям только вечерами выходить на улицы города.

Смеялись и шутили офицеры-янки, корреспонденты пытались руками, запеленутыми в меха, черкать что-то в свои блокноты, щебетали эксцентричные американки, пели хором американские трапперы. Но молчали хмуро русские, таили загадочное спокойствие индейцы.

Последние минуты русского владычества над Аляской уходили в вечность.

VI. Как ее продавали

Когда стрелки часов на зеленой как кочерыжка, единственной в городе колокольне показали ровно двенадцать, когда куранты (подарок иркутского купечества), пугая индейцев, сбросили вниз, на площадь, двенадцать медных ударов, на крыльце «замка Баранова» показалась толпа пестро и богато одетых людей. Они задержались минуту на ступенях, словно давая возможность зрителям полюбоваться ими, а затем спустились на площадь и направились к флагштоку.

Здесь были и штатские, закутанные в дорогие меха, и офицеры, русские — в шинелях светло серого сукна с пелеринами, американские — в коротких шубах. Первым шествовал князь Максутов — последний русский губернатор Аляски, человек замечательный только тем, что за время своего губернаторства загнал сотни собак. Максутов ездил в больших санях, устроенных в виде домика, в которые запрягалось до сотни псов. Гнал же он так, что на каждом перегоне бедные животные дохли десятками. За это и получил князь Максутов кличку «Собачья Смерть». Пестрые перья на его треуголке победно развевались, ярко красные с золотыми лампасами брюки ослепительно сияли, нагоняя благоговейный ужас на ингалитов, гайдасов и атна-танов.

За Максутовым шел главный приказчик Российско-Американской компании, протектор Аляски, вице-король американских колоний, ибо компанейский приказчик, а не губернатор был истинным и самодержавным повелителем земель и народов между 57 и 72 градусами северной широты и 130 и 173 градусами западной долготы, включая острова Алеутской гряды.

За русскими властями по пятам следовала власть американская в виде пехотных и морских офицеров. Один из них, изможденный старик с громадным носом, нес в руках шелковое звездное знамя Штатов. Одет носатый старик был крайне скромно, и никто из толпы не подумал, что это и есть новый хозяин Аляски, американский губернатор генерал Галлер, герой войн — мексиканской и за освобождение негров, два года тому назад нанесший страшное поражение южанам на реке Миссури.

— Македон Иваныч, видите, — вцепился вдруг Погорелко в рукав капитанского полушубка, — видите, маркиз-то чортов с американцами шествует! Уже присватался, снюхался с новыми хозяевами, волчья сыть!

Действительно де-Монтебелло, одетый в щегольскую оленью куртку, в дорогой котиковой шапке, шел в свите генерала Галлера, фамильярно болтая с высоким как жердь морским офицером.

Но Македон Иваныч не ответил, не шелохнулся даже. На сердце его было смутно и тяжело. Он чувствовал, он понимал лишь одно, что любимую им страну с ее беспредельной свободой и ширью, его страну, обвеянную трагической романтикой, сейчас продадут. Щеки старика горели, словно кто-то угостил его парой пощечин.

Около флагштока вся эта толпа, блещущая галунами, орденами, позументами, пуговицами, остановилась и разбилась на две кучки — русских и американцев. Те и другие переглянулись, как бы не решаясь начинать тягостную церемонию.

Со стороны русских выдвинулся вдруг толстый румяный морской офицер. Это был командир русской эскадры Пещуров. На плечах его жирно лоснились адмиральские эполеты, а потому он как старший в чине заменял отсутствующую особу русского императора. От американцев тотчас же отделился представитель Соединенных Штатов генерал Руссо. Они встали друг против друга в напряженных позах, как два бойца, вышедших подраться на кулачках.

Свинцовое молчание придавило толпу. Лишь неумолчный плеск волн да взвизги дерущихся на берегу собак нарушали его.

— По повелению его величества императора всероссийского, — загонорил вдруг громко и отчетливо Пещуров, — передаю вам, уполномоченному Северо-Американских Соединенных Штатов, всю территорию, которой владеет его Величество на американском материке и на прилегающих островах, в собственность Штатов согласно заключенному между державами договору.

Пещуров отступил шаг назад, ожидая чего-то поглядел конфузливо по сторонам, но не дождавшись, сделал вдруг страшные глаза и шопотом, слышным на всех концах площади, обратился к офицеру, стоявшему наготове у флагштока:

— Чего же вы рот-то разинули? Спускайте флаг!

Офицер испуганно встрепенулся и быстро потянул линь. Русский трехцветный флаг пополз вниз. Чиновники и все поголовно зрители сняли шапки. Русская и американская роты взяли на караул. Зарокотали барабаны. Американская эскадра начала салют спускаемому русскому флагу. Торжественно и мощно, раскатываясь по заливу и трескучим эхом отдаваясь в горах, гремели пушки американцев. Облачка дыма, словно выплевываемые, отскакивали от бортов суден и тихо нехотя таяли в воздухе. Многие из индейцев попадали на землю, прикрывая в ужасе руками голову. Для них эти выстрелы были гневным голосом нового их повелителя.

А русский флаг полз вниз, сдаваясь, уступая… И вдруг на середине флагштока остановился. Офицер уже повис на флаг-лине. Но флаг не шел вниз. На помощь офицеру бросились двое чиновников. Но флаг, словно прибитый, не двигался. Длинное и широкое его полотнище обвилось вокруг флагштока, испуганно прильнув к дереву.

— Эх! Не хочет! — бурно крикнул вдруг Македон Иваныч и до боли стиснул руку траппера.

Погорелко понимал чувства, обуревавшие заставного капитана. Для Сукачева, узнавшего этот край не через стекла присутственных мест, ощущавшего жизненный пульс Большой Земли не через посредство канцелярских бумажек, тяжела и унизительна была эта церемония.

Но чувства чиновников, стоявших у флагштока, были несколько иные, чем чувства старого аляскинского траппера. Они ощутили только конфуз. Действительно пахло скандалом. Американская эскадра правильными паузами бездушной машины салютует спускаемому русскому флагу, а он не спускается. Как же выйти из глупого положения?

Князь Максутов подбежал к фланговому русскому солдату и крикнул истерично только одно слово:

— Лезь!

Но солдат сразу понял, что от него требуется. Он передал винтовку соседу, подбежал к флагштоку, поплевал деловито на ладони и полез. Быстро он добрался до флага, но тут растерялся и нерешительно посмотрел вниз. В этот момент американская эскадра окончила свой салют.

— Рви! — бросил исступленно в наступившую тишину «Собачья Смерть».

Солдат рванул. Ясно донесся треск рвущейся материи. Флаг отделился от флагштока. Солдат зажал в зубы тяжелое полотнище и медленно начал спускаться.

Неожиданно налетел порыв сильного ветра. Он прилетел издалека, с необъятных просторов Аляски. Флаг, висевший бессильно в зубах солдата, встрепенулся, рванулся как живой, и освободившись, помчался по воздуху большей цветастой птицей. Его несло в сторону избранных зрителей. Многие из них уже протянули руки, чтобы поймать наконец строптивую эмблему русской империи.

Но флаг сам решил сдаться. Он замер на секунду в воздухе, колыхнулся и тихо опустился на штыки русских солдат. Лишь после этого он был передан Пещурову[53].

Адмирал сердито сунул флаг за борт шинели. Он откровенно нервничал и злился. Как сообщить обо всем происшедшем его величеству? Не произведет ли это скверное впечатление? А главное не взгреют ли за все это его, адмирала Пещурова? Ведь об этом скандале газетные писаки раструбят по всему земному шару.

Генерал Галлер подошел к флагштоку, привязал к линю флаг и сам вздернул его. Американские «звезды и полосы» легко и горделиво взмыли кверху. На половине пути флаг развернулся, громко и отчетливо хлопнув, а на конце флагштока замер, напряженный и буйный, всплескивая упруго под ударами ветра.

Умеющие глядеть увидели бы в этом развевающемся звездном флаге молодой, полнокровный, смелый и жадный американский империализм.

Русская эра в Аляске кончилась. Началась американская.

Русская батарея начала салютовать американскому флагу. Коротконогий штабс-капитан в потрепанной шинелишке и ржавых сапогах со сладостным замиранием в голосе выкрикивал:

— Первое, пли! Второе, пли! Третье…

А после каждого выстрела ради сохранения ровных пауз он отсчитывал про себя до пятидесяти, закатив глаза и помахивая рукой как дирижер в оркестре.

Погорелко невольно улыбнулся этому самозабвенному усердию. Но взглянув на Сукачева, траппер удивился и испугался той ненависти, которая тяжело лежала на лице заставного капитана. В глазах Македона Иваныча, цепко следивших за перебегавшим от орудия к орудию артиллеристом, пылала ярость.

И трапперу стало понятным и близким это чувство страстной злобы. В этом штабс-капитанишке Сукачев видел винтик той машины, называемой Российской империей, которая бездушно и жестоко распоряжается судьбами как отдельных людей, так и целых стран.

— Пойдемте. Больше нечего смотреть, — взял траппер Сукачева за рукав полушубка. — Кончено!

— И то пойдемте, — тяжело перевел дух заставный капитан. — Лучше уйти от греха, а не то боюсь, врежу кому ни на есть в ухо…

VII. «Ты хотел этого, Жорж Дандэн!»

Но уйти им не удалось. Толпа, промерзшая и уставшая, тоже хлынула с площади по домам. Образовалась толчея. И перед траппером внезапно, словно из-под земли выросший, появился маркиз де-Монтебелло. Погорелко заподозрил, что канадец давно уже следил за ними, а теперь разыграл сцену неожиданной встречи.

— Добрый день, господа! — приветливо крикнул маркиз, поднося руку к своей котиковой шапке. — Рад встрече с друзьями. Не правда ли, тягостная церемония? Особенно этот ужасный случай с флагом. Как хотите, господа, но это некий символ. Русская нация сама, собственными руками сорвала свой флаг, свое достоинство. Ужасно!

Челюсти Сукачева судорожно содержались. Накопившийся гнев наконец-то нашёл выход.

— А при чем тут русский народ? — с недобрым спокойствием спросил он. — Если один мерзавец…

— О, да, да, — поспешил согласиться маркиз. — Видимо я не совсем ясно выразился. Поверьте, господа, что я очень уважаю русских, сынов нации, спалившей пороху больше чем какая-либо другая, за исключением конечно нас, французов. Во всем виноват только ваш бесталанный император.

— Пойдемте, Филипп Федорович, — взял Сукачев порывисто под руку траппера.

— Стойте! — повелительно сказал де-Монтебелло.

— Не о чем мне с тобой говорить! Проваливай! — заорал грубо бессильный бороться со своей злобой Сукачев.

— Мне тоже с вами не о чем говорить, — колко ответил канадец. — Господин Погорелко, вы мне нужны на пару слов……..

Маркиз быстро и резко изменился. Исчезла его приветливая вежливость, веселое многословие. Перед траппером, остро поблескивая глазами, стоял совсем другой человек. И было в этом человеке что-то холодное, безличное и такое неумолимое, что даже обыденные его слова начали приобретать оттенок угрозы, пугая и настораживая. По мнению Погорелко таковым и должен был выглядеть законченный тип бессовестного и опасного негодяя.

— Ну? — коротко и сухо спросил он.

— Я хотел бы услышать от вас ответ на один мой вопрос, — сказал маркиз. — Не передумали ли вы за ночь по поводу наших вчерашних предложений? Я говорю о золоте и о ружьях также.

— Не передумал! — отрывисто кинул траппер. — И никогда не передумаю! Больше ничего?

— Больше ничего! — кивнул головой маркиз. И плавно повернувшись на каблуках, уходя, он бросил через плечо с коротким смешком:

— «Ты сам хотел этого, Жорж Дандэн!»[54]

И подошел к женщине, одетой в тяжелую меховую шубу, в круглой барашковой шапочке и в белом, с золотой кистью башлычке на голове. Женщина эта стояла спиной к трапперу и повидимому рассматривала с любопытством индейцев, толпившихся у костров. Маркиз с почтительной фамильярностью взял ее под руку. Погорелко только что хотел отвернуться, чтобы последовать за ушедшим уже Сукачевым, как в этот момент повернулась женщина. Траппер увидел ярко алевшее от мороза лицо, оживленнее и красивое.

Но эти широко расставленные серые глаза, насмешливые и вызывающие?.. Но этот ураган непокорных волос, выбившихся из-под шапочки?..

— Аленушка!.. Это вы, Аленушка? — дико закричал Погорелко и с протянутыми руками, спотыкаясь, побежал к женщине.

Но женщина с насмешливыми серыми глазами испуганно попятилась назад от бегущего на нее бородатого, дикого вида человека, одетого с ног до головы в меха.

— Вы не узнаете меня, Аленушка? — с отчаяньем крикнул траппер. — Да ведь это я!..

Глаза женщины широко открылись. Что-то прошло в них легкой дымкой.

— Это вы, Филипп… — она запнулась и добавила нетвердо — Федорович?

— Ну, конечно! — ликующе взмахнул руками Погорелко. — Ну, конечно я! Наконец-то узнали!

Он, забывшись, тискал ее руки, смотрел жадно на ее ресницы в бахроме инея, на пряди светлокаштановых ее волос, усеянных кристаллами снега, и как в бреду повторял:

— Наконец-то я вас снова увидел!.. Какое счастье!.. Наконец-то снова!..

И вдруг, вздрогнув, он выпустил из своих ручищ маленькие слабые руки женщины. Из-за ее спины смотрел на траппера маркиз де-Монтебелло. Глаза его, прищуренные нето от солнца, нето от скрытого смеха, поблескивали как два маленьких лезвия.

— Как вы попали сюда? — с трудом выговорил Погорелко, смотря не на нее, а на канадца. — Давно ли приехали, Аленуш… — Но он тотчас же поправился: — Елена Федоровна?

— Не более недели из Петропавловска. Хотелось посмотреть, как будут передавать американцам Аляску. Говорили, будет очень интересно. Не нахожу. А знаете что, Филипп Федорович, — вдруг обрадованно вскрикнула она. — И чего это мы на морозе будем разговаривать? Приходите-ка лучше ко мне. Я живу в переулочке против церкви. Красный дом с черепичной крышей. Знаете? Буду ждать вас в семь. Видите, я еще не изменила своим институтским привычкам — принимаю только после семи. Придете?

— Приду! — обрадованно, снова загораясь, крикнул он. — Обязательно приду. Спасибо вам.

— Ну, вот и прекрасно. До вечера, — протянула она ему руку, затянутую в мягкую лайку. Погорелко инстинктивно наклонился, чтобы поцеловать ей руку, но сконфузился неожиданно и выпустил, лишь пожав крепко.

А она, сделав по-былому насмешливую гримаску, рястягивая певуче слова, сказала вдруг:

— По-смотрите, господа, да посмотрите, господ-a, на-а-а зверя морского-о!..

А затем рассмеялась и, повернувшись, быстро убежала.

Он долго смотрел ей вслед, на золотую кисть ее башлычка, качавшуюся при ходьбе, и думал, что означают эти слова. А вспомнив, захохотал.

Так кричали в Петербурге шарманщики, бродившие по дворам с морскими свинками.

* * *

На единственной Петропавловской улице, иллюминованной сальными плошками и китайскими фонарями, разукрашенной флагами, вечером гуляли жители, солдаты, поселенцы и арестанты. Тюрьма по случаю торжества была открыта на всю ночь. В «замке Баранова» играл оркестр, снятый с фрегата, и пели церковные певчие. «Собачья Смерть» чествовал американцев банкетом. Около церкви перепившиеся солдаты палили из пасхальной пушки до тех пор, пока пушку и пушкаря не разорвало…

VIII. «Лиф со шнипом»

Петропавловская осталась позади. Исчезли огни, злившие Хрипуна, замолкли пьяные крики. Потянулись темные тихие переулочки в три-четыре дома и тупички. Погорелко шел, прислушиваясь к своей любимой мелодии — скрипу снега под ногами. Радостно набирал он в легкие колючий как иголки морозный воздух. Траппер удивлялся перемене, происшедшей в нем. Жизнь стала иной. Неужели это результат встречи с ней?

Вот наконец и красный домик под черепичной крышей. Траппер, пройдя маленькие сенцы, постучал в обитую волчьими шкурами дверь. Никто не ответил. Он набрался смелости и, дернув примерзшую дверь, шагнул через порог. Одуряющий аромат духов перехватил у него дыхание.

В комнате никого не было. За стеной, в соседней комнате играли на пианино. Конечно играла она. Но не это взволновало траппера и не то даже, что он ровно семнадцать лет не слышал пианино. Из-за тесовой перегородки неслись суровые звуки увертюры из «Вильгельма Телля». Именно эту торжественную музыку Россини слышал он на последнем вечере у Дурова. После ожесточенных споров о сенсимонизме и фурьеризме даровитый пианист Кашевский[55] сел за рояль и… А на утро начались аресты петрашевцев.

Чувство сладостной больной горечи затопило его сердце. Забыв обо всем, он стоял, прислонившись к стене. Он не слышал даже, как смолкло пианино, хлопнула крышка. Очнулся он лишь от легкого испуганного вскрика. Аленушка стояла в дверях. В глазах ее еще трепетал испуг.

— Боже, как вы меня напугали! — рассмеялась она, сделала несколько шагов вперед и снова остановилась, с откровенным любопытством рассматривая траппера.

А он, в своей просаленной, продымленной шубе, с бородой, сталактитами спускающейся на грудь, стоял перед ней как выходец из какого-то иного, сурового и жестокого мира. Его голубые глаза, холодные, проницательные, цвета льда, прекрасно гармонировали с острыми скулами и крепкими тяжелыми кулаками. Борода его, более года не знакомая с ножницами парикмахера, подстригавшаяся лишь охотничьим ножом, почти скрывала яркие твердые и целомудренные губы. Он был весь борьба и труд.

Заметив, что она рассматривает его с острым любопытством как диковинного зверя, Погорелко смущенно опустил голову.

— Жако, или бразильская обезьяна! — вскрикнула она, от удовольствия по-детски хлопая в ладошки.

— Что это значит? — спросил он.

— Боже, он не знает! Ах! впрочем да… В «Театре-цирке» клоун Виоль, исполняя в пьесе «Жако, или бразильская обезьяна» роль оранг-утана, очень похож на вас. Вы не обиделись на это сравнение?

Он поднял голову и улыбнулся. В золотых кольцах его бороды сверкнула ослепительно белая дуга зубов.

— Ну, что за глупости! Конечно нет. Вид-то у меня действительно зверский. Чертей пугать!

Он снова жадно смотрел на нее.

— Что это вы так смотрите, словно на мне узоры написаны? — лукаво улыбнулась она. — Ну, давайте поздороваемся как следует. Вот вам обе мои лапы!

Ее белые холеные руки потонули в его руках, красных как куски сырого мяса, с черными обломанными ногтями.

— Да ведь я с ума сошла! — спохватилась она. — Я же не причесана. Подождите здесь. Я через минуту буду готова! — уже на ходу, скрываясь за дверью, крикнула молодая женщина.

Оставшись один, траппер провел по комнате взглядом, увидел туалетный прибор из множества предметов в серебряной оправе и в кожаных футлярах, тяжелую меховую шубу, от которой пахло духами, шелковый капотик, небрежно брошенный на грубый табурет, и им вдруг овладела такая робость, что он подумал: «Не удрать ли, пока не поздно».

Но было уже поздно. Послышались приближающиеся шаги. И тут только к ужасу своему Погорелко заметил присутствие Хрипуна, капризно тыкавшегося мордой в его икры.

— Подлюга несчастный, да как же ты попал сюда? — с отчаянием, неистовым шопотом сказал он. И повысив голос, крикнул строго: — Пошел вон отсюда!

— С кем это вы воюете? — спросила Аленушка, появляясь в дверях. — Ах, собака! Это ваша? Это из тех, на которых вы ездите? Боже, какой он забавный! А как его зовут?

И она протянула ладонь, чтобы погладить Хрипуна. Погорелко успел испуганно перехватить ее руку.

— Упаси вас бог! Он не очень-то ручной. Мой Хрипун строг и фамильярности в обращении не любит. А если сунуться к нему с любезностями, то он пожалуй и руку оторвет.

— Вы думаете? А вот посмотрим! — сердито закусив губу, сказала она и смело опустила ладонь на громадный лоб Хрипуна.

То, что произошло затем, по мнению Погорелко, походило на чудо: лишь только нежная женская рука опустилась на его голову, Хрипун заворчал тихо и довольно сквозь сжатые челюсти. А затем лучший аляскинский вожак-потяга встал на дыбы и положил лапы на плечи женщине.

Погорелко смотрел на эту сцену со смешанным чувством восхищения, удивления и ревности.

— Ну, что, оторвал он мне руку? — крикнула она и победно рассмеялась.

Хрипун, услышав ее голос, преданно завилял хвостом, затем опустился на пол и, подойдя к маленькому диванчику, разлегся около него с видом уверенным и чуть насмешливым, как бы говоря хозяину: вот попробуй теперь выгнать меня отсюда!

— А что это такое? — спросила Аленушка, указывая на тючок мехов, который траппер держал в руках.

— Это небольшой подарок для вас, — ответил он и привычно быстро раскинул тюк.

В комнате остро запахло зверем. По полу расстелились искрящаяся золотая лисица, соболь, бобер, енот, горностай. Аленушка, скрестив на груди ладони, в немом восхищении смотрела на эти дары Аляски — «пушистые бриллианты».

— А вот всем мехам мех! — весело крикнул Погорелко. — Ловите!

Что-то темное, длинное, гибкое мелькнуло в воздухе и змеей обвило шею женщины. Это была шкурка чернобурой лисицы, легкая как шелковый платочек. Великолепный серебряно-черный, с седым хребтом зверь действительно играл и переливался как черный бриллиант.

— Она как живая, — задумчиво сказала Аленушка, поглаживая ласкающийся мех.

— О, да! — оживленно откликнулся траппер. — У пушнины есть своя какая-то таинственная, как и у жемчуга, жизнь. Знаете, что мы звероловы заметили? Если шкурку обернуть прямо вокруг голого тела, то она не только лучше сохраняется, но даже приобретает новый блеск. Не странно ли?

— Очень, — рассеянно ответила она. И не снимая с плеч шкурки, подошла к диванчику и опустилась на него. Ноги ее почти касались морды Хрипуна.

— Садитесь. Вот сюда, — указала она на место рядом с собой.

Он сел. Диванчик был так мал, что до него доносился смутный аромат ее волос.

— Ну, о чем будем говорить, Филипп Федоро… Разрешите называть вас по-старому — просто Филиппом?

— Пожалуйста! — обрадованно ответил он. — Это мне очень приятно.

— Ну, а коли так, называйте и вы меня попрежнему Аленушкой. Так о чем же будем говорить? Семнадцать лет не виделись, встретились, и говорить не о чем? Хотите столичные новости? Хотя я и сама давно уже оттуда. Был у нас Александр Дюма-отец. Настоящий парижанин!.. Апраксин рынок сгорел, как раз в Духов день. Говорят, подожгли нигилисты. Чернышевский в связи с этим посажен в тюрьму.

— Какая нелепица! — возмущенно ударил он себя, по колену. — У вас там все с ума посходили. Посадить Чернышевского в тюрьму за поджог! Да что у них голов нет?

— А вы уверены в невиновности Чернышевского? — удивленно раскрыла она глаза. И вдруг лукаво погрозила пальцем: — Ах, да, я ведь и забыла, что вы тоже нигилист. Ну, эта тема неинтересная, давайте лучше о другом. В русской опере идут сейчас: «Трубадур», «Жидовка», в итальянской — «Осада Генте», «Гвельфы и гибеллины». Поют: Тамберлик, Кальцолари. В балете идут: «Война женщин», «Сатанилла»…

Она перевела торопливо дух и снова заговорила:

— Ну, что же еще новенького?.. Вспомнила! Лиф со шнипом больше не носят, цветные и полосатые чулки тоже. Шляпы различные, но больше всего шляпы-мушкетер. Это в честь приезда Дюма.

— А вот всем мехам мех! — весело крикнул Погорелко. — Ловите! Что-то темное, длинное, гибкое мелькнуло в воздухе и обвило шею Аленушки.

«„Трубадур“… Кальцолари… лиф со шнипом… шляпы-мушкетер… — вихрем осенних листьев неслось в его голове. — И для этого я семнадцать лет томился по встрече с ней? Для лифа со шнипом… лифа со шнипом?..»

— А вот новости и дня вас, — положила она ладонь на его рукав.

Он радостно встрепенулся.

— Мужчины теперь носят не тугие атласные воротники, а отложные и к ним тонкие узкие галстучки, Лично мне очень нравится. Панталоны узкие со штрипками давно все бросили носить, даже консисторские чиновники. Теперь носят очень широкие панталоны и… — Она остановилась, взглянула на его берендееву бороду, мокассины и вдруг, словно в ужасе, закрыла ладонями лицо. — Боже, и какую же чепуху я несу! Что вы обо мне подумаете? Я ведь знаю, что вы любите только умных женщин, вроде нигилисток со стриженными волосами и в очках, которые безобразят свою наружность ради вывески своих убеждений. Угадала я?

— Не совсем, — улыбнулся он.

— А может быть вам нравятся местные новоархангельские дамы, такие… обнатуренные? Боже, вспомнила! Мне говорили, что вы отчаянный сердцеед и что ваша последняя избранница — маленькая индианочка, дитя натуры? Ее зовут Летящая Куропаточка или может быть Сидящая Наседка, кажется так? А правда ли, что вы даже сюда в Новоархангельск ее с собой привезли?

Но заметив его недовольное и одновременно растерянное лицо, она спохватилась.

— Впрочем довольно глупостей. Рассказывайте лучше, что за страна ваша Аляска? Много в ней зверей?

— Очень! Начиная белыми медведями и кончая блохами.

— Ага! Вы еще не разучились острить. А северное сияние будет?

— Заказано, — серьезно ответил он, насмешливо блестя глазами.

— А правда ли, что здешние дамы водят на цепочке во время прогулок вместо собак белых медведей?

— Не хотелось бы мне разбивать вашу романтическую фантазию, но, увы, этого нет, — с притворной грустью ответил он. — А затем вот что: давайте о вас лично поговорим. Вы, конечно, замужем?

Ее лицо потемнело. А когда она ответила, в голосе уже не слышно было недавних беспечных ноток.

— Мой муж умер три года назад, оставив меня почти нищей. Все его громадное якобы состояние в действительности оказалось кучей долгов. Я уехала к родным в Иркутск, а оттуда с братом в Петропавловск. Из Петропавловска же на американской шхуне примчалась сюда. Вот и все. Довольны? Нет, коли на то дело пошло, давайте лучше о вас поговорим. Знаете ли вы, что большинство петрашевцев помилованы государем и даже с возвращением всех прав состояния? Достоевский например уже вернулся в Петербург. Он живет на Ямской. Следовательно и вы можете вернуться снова в Россию.

Погорелко отшатнулся, словно получил удар по темени. Голубые его глаза потемнели. Он встал, прошелся по комнате и, подойдя снова к дивану, наклонился над ней:

— Значит мы оба свободны?

— Да.

— А это не радует вас, Аленушка? Скажите, не радует? — Слова его были насыщены откровенной, не знающей пределов страстью. — И неужели мы теперь разойдемся, после того как… Семнадцать лет… И каких лет!.. Но ведь мы еще не старики. Разве не можем мы начать жизнь снова?

Она ответила тихим и спокойным голосом женщины, чуждой кокетства:

— Если и вы этого хотите — да. Я согласна.

Оба долго молчали. Слышно было, как Хрипун громко, словно палкой бьет по по полу хвостом.

— Говорят, что вы, — робко, еле слышно заговорила она, — что вы очень богаты?

— Не-ет, — протянул он удивленно. — Я не нищий, правда, но…

— Я знаю, что у вас сейчас при себе умопомрачительное количество золота, — уже твердо и резко сказала она. — Вы нашли здесь золотую жилу.

Он опять отшатнулся, как и тогда, когда услышал, что ему можно вернуться в Россию.

IX. Ложное солнце

Траппер снова сел на диван и взял ее руку без грубости, но с такой силой, что она поморщилась от боли.

— От кого вы слышали об этом золоте?

Она высвободила руку и ответила с вызовом, под которым скрывалось смущение:

— Не все ли вам равно? А вот попробуйте отрицать это!

— На эту тему мы поговорим после. А сейчас я требую ответа: кто сказал вам о золоте?

Она, молча, оскорбленно вздернула плечи. Затем вытащила из кармана платья жестяную коробочку, наполненную плоскими английскими сигаретами и закурила, пустив через нос две тонкие струйки пряного дыма. Он смотрел на нее с удивлением. Курящие женщины были тогда редки. Коробка эта показалась ему почему-то странно знакомой. Где он видел точно такую же, ярко красную, с золотым ярлыком? И вдруг вспомнил: в руках маркиза дю-Монтебэлло.

Траппер порывисто встал.

— Я знаю, кто нагудел вам в уши эту глупость о золоте. Маркиз Луи Шапрон-дю-Монтебэлло! Теперь вот вы попробуйте отрицать это!

Она ответила просто и спокойно:

— Да, он. Дня три назад он как о курьезе рассказал мне о траппере, привезшем в Новоархангельск целый воз золота. Но маркиз не называл фамилии траппера, вскользь описав лишь его наружность. А я, взглянув на вас, сразу решила, что вы и есть этот Крез. Вот как было дело. Что же тут страшного? Почему это вас так взволновало?

Но траппер, не слыша ее, словно озаренный какой-то внезапной мыслью, воскликнул:

— Постойте, постойте! Вы говорили, что приехали из Петропавловска на американской шхуне. Вы ехали вместе с маркизом, да?

— Да, если это вас почему-то интересует.

— И шхуна эта называлась «Белый Медведь»? А шкипер, он же владелец ее, носит фамилию Пинк. Да?

— Нет шхуна называлась не «Белый Медведь». Я не знаю, как она называлась. А фамилией шкипера я вообще не интересовалась. Но что это за допрос? Вы с ума сошли?

Погорелко сел на ручку дивана, на достаточном расстоянии от нее.

— Аленушка, вам нравится маркиз, не правда ли? — со страданием в голосе спросил он. — Но скажите мне, какие отношения у вас с дю-Монтебэлло, этим типом, трепавшимся по всем притонам мира?

Она отодвинулась насколько позволял диван. По лицу ее прошло что-то враждебное.

— Мне не нравится, что вы третируете маркиза, — сказала она, гладя Хрипуна по спине, где виднелась основательная плешинка, след зубов волка.

— Пошел вон, мерзавец! — взвился вдруг Погорелко, топая ногами. — Убирайся отсюда, скотина!

Хрипун испуганно поджал хвост и вылетел из комнаты, грудью раскрыв дверь.

— Зачем вы выгнали его? — спросила с удивлением Аленушка.

Траппер захлопнул дверь за собакой и, стоя у порога, заговорил, не отвечая на ее вопрос:

— Маркиз очень красив, у него такие манеры, что я в его присутствии чувствую себя ломовым извозчиком. Но он мошенник.

— Может быть, — холодно ответила она. — Меня это не интересует. Давайте поговорим о вашем золоте.

— Оно не мое! — резко бросил Погорелко.

Аленушка рассмеялась. Смех ее, горловой и наигранный, звучал фальшиво, словно в горле у нее просыпались стекляшки.

— Вы здесь болтали о счастье, о нашем счастье, — подчеркнула она. — Но разве можно быть счастливым без гроша в кармане? Смотрите на жизнь трезвее. Взгляните хотя на эту комнату. Большего у меня нет. Могу я жить в такой обстановке? Хватит ли у вас духа и совести предложить мне жизнь в таких условиях?

Он обвел комнату хмурым взглядом: окна с тремя стеклами, заплывшие вершковым льдом, стены, оклеенные старыми газетами, жесткий, набитый мочалой диван, пара грошовых стульев, стол, покрытый продранной клеенкой с изображением пожара Москвы, сальная свеча — единственное освещение комнаты. Он взглянул также на свои бесформенные мокассины из красной дубленой оленьей кожи — собственной работы, перевел взгляд на ее изящные туфельки из серого шелка — и потупился еще безнадёжнее.

— Вы хотите, чтобы я осталась жить здесь навсегда? — продолжала она. — Что бы я сделалась опустившейся неряхой, питалась бы олениной и гнилой мукой? Но я ведь не индеец с луженым желудком. Здесь жить я не могу. А хватит ли у вас средств на нашу жизнь в России?

Траппер упорно смотрел на какой-то сучок половицы, попрежнему молчал и думал: «Страсть к богатству, к роскоши в ней сильнее всех других чувств, даже любви ко мне. Да полно! Не ошибся ли я? Я люблю ее как жизнь, как горячее солнце. Она — солнце мое… Так ли? Не ложно ли это солнце, одно из тех, которых я достаточно насмотрелся за свои бродяжничества по Аляске? Эти солнца не светят и не греют, они — лишь бледный отблеск настоящего солнца в крошечных ледяных кристалликах облаков…»

— Ну, что же вы молчите? — строго спросила она. — Отвечайте что-нибудь, скупой рыцарь!

— Видите ли, у нас, трапперов, есть такой неписанный закон, — заговорил он, попрежнему не отрывая взгляда от пола. — Если два человека скитаются по лесам, то один не бросает другого в нужде. Каждый из нас рискнул бы, не задумываясь, ради другого жизнью, если бы например перевернулась лодка, либо этот другой сломал ногу, или напал на него медведь. Таков закон Севера. А я слишком долго жил на Севере и слишком многим обязан ему, чтобы не прислушиваться к его голосу. Это золото не мое. Оно принадлежит другим людям, дано мне для известных целей, и если я присвою его себе, то преступлю именно этот закон Севера. Я брошу в нужду даже не одного человека, а многих людей. Этого я сделать не могу, не потеряв свою честь.

— Что и честь, коли нечего есть! — с откровенным издевательством бросила она. — И можете быть спокойны — я не посягаю ни на это золото, ни на вашу честь. Пусть они остаются при вас. Но не пеняйте, если счастье, которого вы ждали семнадцать лет, и на этот раз пройдет мимо вас. С человеком, для которого какие-то дикарские законы дороже чем моя любовь, я не могу связать свою жизнь. Вот все, что я хотела сказать вам. А теперь… приличным людям пора спать.

Это было похоже на то, что его попросту выгоняли. Он молча поклонился и пошел к дверям.

— Подождите, глупый! — крикнула вдруг Аленушка. Он обернулся. Она смотрела на него с улыбкой, но без прежней заносчивости и злобы. Скорее даже это была улыбка прощения.

— Вот что я еще хотела бы сказать вам, большой ребенок, — подошла она к нему вплотную. — Во-первых, не думайте обо мне плохо, во-вторых, подумайте за ночь хорошенько над моими словами, и в-третьих, я жду вас завтра снова в семь. Вы придете с окончательным ответом. А сейчас я не требую от вас ни да ни нет. И давайте же простимся как следует. Вот вам моя рука в знак того, что я на вас не сержусь.

Он порывисто схватил ее руку. Но в тот момент, когда нежная атласная ладонь Аленушки коснулась его ладони, твердой как древесная кора, с костяными наростами мозолей, Погорелко ясно увидел на ее лице гримасу брезгливости. Вспыхнувшая было нежность снова угасла. Он вышел от нее с тяжелым чувством горечи и обиды.

X. Тени за окном

На ступенях крыльца ждал его Хрипун. Он насторожил уши, к чему-то прислушиваясь. До слуха Погорелко донесся приближающийся скрип снега, а вскоре он увидел и человека, шедшего сюда, к дому Аленушки. Из тысячи людей узнал бы траппер маркиза по его особенной походке, легкой как у кошки и твердой как у атлета. Погорелко отбежал к теневой стороне дома и прижался к ней. Хрипун притаился у его ног.

Маркиз поднялся на крыльцо и открыл дверь спокойно и уверенно, словно входил в собственный дом. Траппер перешел к освещенному окну комнаты, в которой он только что был. Верхняя половина стекла не была затянута льдом, и Погорелко мог ясно видеть все происходящее внутри.

Маркиз быстро сбросил шубу. Он вернулся повидимому с губернаторского банкета. На нем был темнокоричневый фрак, красный бархатный жилет, на лацкане фрака переливался драгоценными камнями сиамский орден. Зябко потирая руки, дю-Монтебэлло подошел к Аленушке и поцеловал ее в щеку. Затем он достал что-то из кармана своей шубы и подошел к столу, неся небольшой кожаный мешок, туго набитый чем-то тяжелым. Развязав ремни, маркиз быстро перевернул мешок вверх дном. На стол жирно хлынул темнофиолетовыми, огненно-красными, синевато-зелеными и бледно-желтыми струями крупный золотой песок и тяжелой лужицей разлился по дырявой клеенке.

Аленушка медленно, как зачарованная приблизилась к столу и так же медленно опустила руку на золото. Сначала она робко и нерешительно притронулась к драгоценному металлу, потом вдруг жадно и цепко захватила его в горсть. Пустила струйками между пальцами, пересыпала из ладони в ладонь. Она брала отдельные самородки, взвешивала их на ладони, долго держала в дрожащих пальцах один, наиболее крупный. А затем окунула в блестящий, туго расступающийся металл сперва кончики пальцев, а за ними и всю кисть до запястья. Видимо, купаясь в золоте, она испытывала непередаваемое наслаждение.

Аленушка жадно и цепко захватила золото в горсть.

Погорелко перевел взгляд на маркиза. Женственно тонкие губы дю-Монтебэлло улыбались удовлетворенно и уверенно.

Трапперу все стало ясно. Канадец отравлял ее душу, он манил ее к жизни праздной и бездельной, он умышленно развращал ее.

Дю-Монтебэлло опустил вдруг пальцы в жилетный карман, вытащил самородок, похожий на грецкий орех (его самородок), и показал Аленушке. А затем маркиз заговорил оживленно и даже страстно. Руки его, горящие перстнями, взлетали в порывистых жестах. Видно было, что он просил, убеждал, доказывал. Аленушка слушала с жадным блеском в глазах. Погорелко без труда догадался, что они говорят о его золоте.

Траппер глядел, не отрываясь, на маркиза, на его напомаженные, блестящие при свете свечи волосы, на синеватый глянец его гладко выбритых щек, на красный бархатный жилет, и в сердце Погорелко вдруг начала расти уверенность, что он где-то, когда-то видел этого человека. Это было давно, очень давно, быть может даже в той жизни, «на том берегу», но он видел раньше маркиза или человека, до мелочей похожего на него. Кого-то, сыгравшего в его жизни большую и нехорошую роль, напоминал ему маркиз. Но кого же, кого?..

И вдруг вспомнил. Вскрикнул даже от удивления и острой, колючей злобы:

— Антонелли[56]!.. У подлого итальянчика Петра Антонелли был такой же блудливый, избегающий встреч взгляд, такие же синие от бритья щеки, женственно тонкие губы и руки, унизанные перстнями. Даже жилет такой же вот, из красного бархата носил тот шпион и предатель. Так вот кого напоминает мне маркиз!..

Желание, могучее, но мгновенное как вспышка выстрела, овладело траппером, желание тотчас же убить маркиза. Он потянул уже из-за пазухи револьвер, но в этот момент Аленушка встала так, что загородила собою дю-Монтебэлло. Рука траппера невольно опустилась. Он отошел от окна и сел на сугроб.

Сколько он просидел так, зажав голову руками, он не помнил. Он не видел даже, как в окнах Аленушки погас свет. Лишь звук захлопываемой двери и скрип снега под ногами вернули траппера к действительности.

Погорелко так быстро и неожиданно выступил из темноты в полосу лунного света, что дю-Монтебэлло инстинктивно отшатнулся. Но маркиз не подал вида, что он удивлен или напуган. Он лишь быстро опустил в карман шубы правую руку.

— Слушайте, лживый вор! Если я хоть раз еще увижу вас в этом доме, то спущу курок вот этой штуки — взмахнул Погорелко револьвером.

Траппер говорил без злобы и угрозы, но с чем-то еще более страшным в голосе. Маркиз улыбнулся. И глядя не в глаза Погорелко, а выше, в его брови, сросшиеся над переносьем, словно сдвинутые в вечной упорной мысли, он ответил:

— А я бы вам не советовал подглядывать в окна. Не думаете ли вы, что вас не было видно?

Погорелко попятился. Этого он не ожидал. Значит и Аленушка видела, как он, словно влюбленный мальчишка или шпион, или как ревнивый дурак, подсматривал в ее окна. Что может быть унизительнее этого!

— Елена Федоровна просила меня передать вам, — ядовито, словно добивая траппера, сказал маркиз, — что ей не нравятся ваши дежурства под ее окнами. А потому идите-ка лучше спать.

Маркиз повернулся и спокойно зашагал по залитой луной улице.

* * *

Траппер бродил без цели, без смысла, в одиночестве (Хрипун был отослан домой) по улицам Новоархангельска. Пережитое за сегодняшний вечер потрясло даже его закаленные нервы. Несмотря на мороз, ему было душно и жарко. Он снял шапку и бросил безжалостно в сугроб меховой шарф из шкурок котика. Он вспомнил брезгливую гримасу Аленушки при пожатии его руки, жадный блеск ее глаз при виде золота, и одиночество, великое одиночество северной пустыни опять грозным призраком встало над ним. Надежды на женскую нежность, на искреннюю любовь мелькнули метеором и рассыпались в прах… Траппера охватила жгучая жажда, которую нельзя было утолить водой или талым льдом, — дикое желанье дурмана, палящего, удушающего опьянения. Он вспомнил, что у него дома стоит бутылка виски, и прибавил шагу.

XI. Первый удар

Когда траппер ввалился во двор «Москвы», навстречу ему, неистово лая, бросился Хрипун. Собака отчаянно нервничала. Шерсть ее встала дыбом, и она рвалась к дверям дома. «Что с ним случилось» — подумал траппер.

А Хрипун рычал злобно и царапал от нетерпения лапами твердый снег. Лишь только Погорелко открыл дверь, собака быстро нырнула в нее, и вскоре сверху, уже из комнаты траппера донесся ее заунывный вой.

Погорелко быстро взбежал по лестнице. Огня в комнате не было, но его вполне заменял яркий свет луны, вливавшийся в окна. Хрипун сидел около порога и выл, подняв морду к чему-то темному, длинному, висевшему посреди комнаты. Не веря себе, Погорелко бросился к этому предмету, и руки его нащупали человеческое тело. Траппер испуганно отступил. Удавленник, потревоженный его прикосновением, тихо закачался…

Но кто же это? Кто?..

Погорелко вспрыгнул на табурет, быстро перерезал веревку, бережно опустил на пол тело, сорвав с шеи петлю. И лишь после этого зажег лампу.

Перед ним лежал на полу Громовая Стрела. Погорелко в ужасе отвернулся. Индеец смеялся жутким мертвым смехом. Траппер схватил его за руку — пульса не было; прикоснулся к лицу — оно уже похолодело.

Погорелко выпрямился и вдруг, вспомнив о чем-то, с лампой в руке бросился в соседнюю комнату. Айвики там не было. «Где же она? Убежала в ужасе, увидев повесившегося брата?» — недоумевал траппер.

Он вошел снова в свою комнату, выгнал продолжавшего выть Хрипуна на двор и сел, потирая лоб. Он растерялся и не знал, что предпринять. Мертвый смех Громовой Стрелы обезволивал его, и он бросил на лицо индейца подвернувшуюся под руки тряпку. Лишь после этого оглядел внимательно комнату. Разбросанные в беспорядке вещи красноречиво говорили или о борьбе или о спешных поисках чего-то. А вернее всего о том и о другом.

Неоформившееся еще подозрение закралось в мозг траппера. Он быстро поднял с полу петлю, снятую им с шеи Громовой Стрелы. Это был шнурок от мокассина, и притом от мокассина индейца. Значит он действительно сам повесился. Ведь не могли же его удавить на его собственном шнурке. Но что, какая неведомая причина заставила Громовую Стрелу повеситься?..

Из сеней донесся вдруг неясный шум. Погорелко взвел курок револьвера и направил его на дверь. Теперь уже ясно было слышно, как в сенях кто-то топотал, стряхивая с ног снег. Траппер опустил револьвер: враг не делает столько шуму.

Дверь отворилась, и вслед за Хрипуном в комнату ввалился Сукачев.

— Филипп Федорович, милейший мой, здравия желаю! — загремел еще с порога заставный капитан. — Новостей у меня целый…

Он оборвал фразу, окинул взглядом комнату и воскликнул удивленно:

— Мати-богородица! Что это у вас за разгром, словно Мамай воевал!

— Видите вот, Громовая Стрела повесился, — ответил мрачно траппер. — Айвика пропала…

Сукачев быстро сбросил шубу и, опускаясь на колени перед трупом индейца, спросил деловито:

— Пульс щупали?

Погорелко в ответ лишь безнадежно махнул рукой. Македон Иваныч сдернул тряпку с лица индейца, и мертвый смех снова ударил по натянутым нервам траппера.

— Почему он смеется? — тихо спросил Погорелко.

— Это их обычай, — ответил заставный капитан. — Я видел однажды, как индейский вождь хохотал во время пытки целых пять часов. И так, смеясь, он и отправился на тот свет. Этим они показывают свое презрение врагу, как бы издеваются над ним.

— Но ведь того вождя убили враги, а этот…

— Не сам он себе недоуздок на шею надел, — сказал твердо Сукачев. — Его обратали. Понятно? А затем, уже мертвого, его повесили. Подите-ка сюда поближе. Вот видите?

Погорелко, наклонившись, увидел на шее Громовой Стрелы два сине-багровых следа, при чем один был шире другого.

— Но кто же его убил? — крикнул в отчаянии траппер.

Заставный капитан почесал мрачна макушку.

— Ежели б я знал кто, для того сажень витой пеньки обеспечил бы, оглобля с суком!

И Сукачев, не обращая внимания на труп, словно сразу потеряв к нему интерес, быстро нагнулся и поднял с пола закопченную глиняную трубку.

— Это наверное Громовой Стрелы или Айвики, — сказал Погорелко.

— Самое верное, — согласился заставный капитан. — А что они курили?

— Только чистый кепик-кепик[57].

Заставный капитан ковырнул в трубке пальцем и, понюхав, положил ее на стол. Он весь насторожился, подтянулся, словно собака, попавшая на верный след, встал на четвереньки и заелозил по полу, внимательно разглядывая натоптанные следы от растаявшего снега. Погорелко смотрел на него с удивлением. Сукачев вдруг слегка вскрикнул и, поднявшись, передал трапперу какой-то блестящий предмет.

— Невыстреленный патрон! — удивился траппер. — И от моего шаспо…

— Я так и знал, что от вашего, — удовлетворенно сказал заставный капитан, отбирая у него патрон и кладя его на стол рядом с трубкой.

— А где же мое ружье? Оно висело над кроватью, — вскочил испуганно Погорелко. — Неужели украли?

Но длинноствольный шаспо нашелся подле его же койки. Казенник ружья был пуст. Траппер снова зарядил его и поставил поближе, чтобы оно было под рукой. А Сукачев между тем по натоптанным следам ушел в комнату индейцев и вскоре вернулся, неся в руках разорванную пронизку из зубов бобра, пустые ножны из оленьей шкуры, украшенные причудливым орнаментом вышивки, и пук сыромятных ремней, перепутанных, переплетенных и завязанных узлами.

— Эти вещи принадлежали ведь Айвике, да? — обратился к трапперу Сукачев, показывая пронизку и ножны.

— Да, я видел их несколько раз на Летящей Красношейке. Но откуда вы это узнали?

Из сеней донесся неясный шум. Дверь отворилась, и вслед за Хрипуном в комнату ввалился Сукачев.

Заставный капитан не ответил и бросил пронизку и ножны на стол в общую кучу ранее найденных вещей.

— Ну-с, теперь мне все ясно, — заявил он.

— Но позвольте, Македон Иваныч! — удивился Погорелко. — Почему вам все ясно?

— Да дайте же мне рассказать по порядку, а не то меня взорвет! — нетерпеливо крикнул Сукачев. — Присаживайтесь поближе и слушайте.

Погорелко послушно подсел к столу.

XII. Лихая ночка

— Дело было так, — начал заставный капитан. — Пинк с компанией решили во что бы то ни стало овладеть имеющимся при вас золотом, а потому за время вашего отсутствия сюда пожаловали незваные гости. Был здесь и маркиз. Я узнал это по следам городской обуви, которую он носит. Но этот лягушатник приходил, конечно, не один. Он захватил трех матросов с башибузукской фелюги капитана Пинка. Откуда я это знаю? — Мне сказала об этом вот эта носогрейка, — протянул он трапперу трубку, найденную на полу. — Вы, милейший мой, говорили, что ваши индюки курят только кепик-кепик, а в этой трубке остался еще виргинский табак. Значит трубка принадлежала американцу, который потерял ее во время потасовки. Теперь вам ясно? Продолжаю. Нападение было совершено таким образом. На приказание открыть дверь Громовая Стрела ответил отказом. Тогда замок был быстро взломан, и банда ввалилась в комнату. Громовая Стрела выстрелил, но ваш хваленый шаспо дал осечку.

— А эти сведения откуда? — спросил недоверчиво Погорелко.

Сукачев, не спеша, выбрал из кучи лежавших перед ним вещественных доказательств патрон и передал его трапперу.

— Поглядите-ка на капсюль.

Погорелко взглянул и смущенно пожал плечами. Маленький капсюль носил ясный отпечаток курка.

— Ну-с, дал ваш шаспо осечку, а второго патрона в казенник индюк загнать не успел. Навалилась на него банда эта. Стрелять эти дьяволы не решались — следы от пуль останутся, и на улице могут услышать, а в живых оставлять индейца тоже нельзя — свидетель, и потому заранее же заготовили петлю-удавку, которой многие из моряков, особенно китобои-гарпунеры, владеют не хуже ковбоев.

— Глядите, как дело было, — показал Сукачев на неподсохшие еще следы. — Индеец стоял вот здесь, около стола и, пока он неумело возился с затвором, один из моряков бросил ему на шею петлю и, дернув, тотчас же свалил его с ног. Затем на Громовую Стрелу насели трое. Маркиз-то конечно не пожелал ручек марать. Двое держали индейца, третий душил. С троими Громовая Стрела не смог справиться, а потому ему оставалось лишь одно — хохотать, чтобы с честью, по-индейским понятиям, положить свой живот. Вон он и сейчас еще зубы скалит… Индеец был уже готов, когда выбежала Айвика, — продолжал Сукачев. — Впопыхах она забыла про единственное оружие — нож, а потому бандиты без труда одолели ее, связали вот этими ремнями и отнесли девушку снова в ее комнату. У бандитов, видимо, заранее было решено не трогать Айвику, а взять ее живьем в плен.

— Но зачем она им понадобилась? — спросил Погорелко.

— Неужели не понимаете? — удивился Сукачев. — Вот чудак-то, оглобля с суком. Да они ведь и приходили-то главным образом за Айвикой. Маркиз и Пинк догадались, что Громовая Стрела и Айвика имеют большое отношение к золоту. Они очень верно решили, что золотая жила, из которой вы черпаете умопомрачительные сокровища, указана вам тэнанкучинами. Ну вот и захватили в полон девушку в надежде выпытать от нее все касающееся золотой жилы. В крайнем же случае они будут держать ее при себе как заложницу. Они чай уже пронюхали, что она как-никак краснокожая принцесса. А потому ее братец при случае отвалит за нее немалый куш. Ну-с, связав эту самую принцессу, шайка принялась разыскивать золото. Мошенники упустили из виду одно обстоятельство, а именно то, что первое, чему учат индейцы своих детей, это способу выскальзывать из сыромятных ремней. И вот, пока душегубы обыскивали эту комнату, она в соседней комнате выскользнула из ремней, сорвав с себя лишь эту вот пронизку. А затем девушка выдернула свой нож, оставив на кровати ножны, которые вы тоже видите, и бросилась снова в эту комнату. Удивительная девушка! Одна бросилась на четверых мужчин и, видимо, хотела прорваться к выходу, чтобы разыскать вас. Девушку обезоружили, скрутили ее на этот раз веревками и вытащили в сени.

Траппер вдруг вскочил и забегал по комнате. Со стороны можно было подумать, что его мучает нестерпимая физическая боль.

— Нуте-с, мне собственно немного осталось досказать, — не спуская с Погорелко взгляда, продолжал Сукачев. — К этому моменту бандиты уже убедились, что у них произошла осечка. Золота-то они ведь так и не нашли. Пора было уходить и замести за собой следы. А главный след, главная улика — это труп индейца. Начнется суд да дело, янки за такие шутки по головке не погладят, в общем влипнуть можно здорово. Как же быть? И решили они свалить все на вас. Сняли с мокассина индейца шнурок да и подвесили его. Для каждого при осмотре трупа будет ясно, что индеец сначала удавлен, а потом уже повешен для скрытия преступления. А кто же мог это сделать? Конечно, вы. Кому какое дело до грязного индюка, кроме вас, притащившего его зачем-то сюда в Новоархангельск? Да и за Айвику еще вас шпиговать начнут. Спросят вас, куда девушку девали. А вы мне, милейший мой, вот что скажите. Каким образом бандиты выбрали время для нападения именно в ваше отсутствие? Как они могли узнать, когда вы уйдете и сколько времени в отлучке будете? Вот единственно, что во всей этой истории мне непонятно.

— Мне было назначено свидание одним человеком — нехотя ответил Погорелко.

— Каким это человеком? — оживился Сукачев.

— Да так… — замялся траппер, — одной женщиной.

— Какой такой женщиной? — уставился подозрительно на Погорелко соколиным своим оком заставный капитан. — Уж не той ли с космами, точно на рекламе для рощения волос, которую вы встретили сегодня днем при спуске русского флага?

Погорелко вспомнил светлокаштановый ураган над безмятежным лбом Аленушки и (он сам сознавался, что это ужаснейшая нелепица) обиделся на заставного капитана за «космы».

— Ну, а если бы и ею? — глядя волком, кинул он.

Сукачев лишь протяжно свистнул в ответ. Траппер посмотрел на него с удивлением.

— Чего вы на меня как медведь на градусник уставились? — рассердился вдруг заставный капитан. — Коли так дело обстояло, то ясно, пинковские ребята могли смело бить в шляпку гвоздя, не боясь хлопнуть себя по пальцам. Я и не знал, что вы путаетесь с этой мерзавкой.

Траппер порывисто вскочил. От громадного чувства, которое он семнадцать лет испытывал к Аленушке, еще многое осталось в его исковерканном сердце.

— Позвольте, Македон Иваныч! — срывающимся на истерический визг голосом крикнул Погорелко. — Какое вы имеете право…

— Ничего не позволяю, оглобля с суком! — вскочил тоже Сукачев, бодливо мотая огромной своей головой. — Ничего не позволяю! — грохнул он по столу кулачищем, — Ведь маркиз-то этот, пинковский компаньон, ее муж!

— Му-уж… — прошептал Погорелко и грузно опустился на табурет, положив устало на стол как на подушку голову.

— А вы только сейчас узнали? Что за чертоплешина, не понимаю. Да я об этом полгода назад знал.

— Она сказала мне, что всего неделю назад приехала сюда из Петропавловска, — произнес траппер, не поднимая со стола головы.

— Эк, ловкая баба! — искренно восхитился Сукачев. — Ну, до чего смела! Врала на себя как на мертвую. Да они уже полгода здесь в Новоархангельске болтаются. С первыми американскими чиновниками приехали. Я-то сюда в два месяца раз езжу меха Компании сдавать. Вот жулики-то первостатейные!..

Погорелко чувствовал холод и пустоту в сердце. Его Аленушка, его больная мечта, его мука семнадцатилетняя, оказалась «жуликом первостатейным». До сих пор, предполагая даже самое худшее, он все же считал ее лишь пустой, жадной до денег женщиной. Но то, что он узнал сегодня от Сукачева, не только мукой, но даже ужасом сдавило его сердце. Аленушка — жена маркиза. Значит она просто-напросто хотела украсть это золото. Значит она действовала как сообщница дю-Монтебэлло. Даже больше — задерживая его у себя в комнате, она выполняла часть своей работы как член шайки Пинк и Кº. Аленушка, девочка в пелеринке смолянки, — и рядом с ней низколобый Пинк и убийца Живолуп…

— А вы, милейший мой, не очень-то того… этого-то, — легла вдруг на руку траппера тяжелая ладонь Сукачева. — Потому что, ну, известно — женщина.

Погорелко поднял на заставного капитана просветленные, потеплевшие глаза.

— Спасибо вам, Македон Иваныч. Но все уже прошло. Было, правда. Э, да мало ли что бывает! А теперь ничего нет.

— Ну вот и молодчага! И-эх, разлюбезный мой! — нежно, как больного ребенка, утешал траппера Сукачев.

Они долго сидели молча, охваченные сильным чистым и суровым чувством мужской дружбы…

— Скоро десять, — щелкнул серебряной луковицей заставный капитан и перевел взгляд на окна. За стеклами, затянутыми словно белым сукном инеем, уже брезжил рассвет — Ночь-то и прошла. А лихая была ночь… В два стемнеет, значит на сборы нам четыре часа остается. Для меня заглаза достаточно, а вам хватит?

— А вы куда собираетесь? — удивился Погорелко. — Чего ради вы-то в омут головой лезете?

— Закудыкали, — пути не будет! — обиженно откликнулся Сукачев. — Что же, я вас одного пущу? Вы опять чего-нибудь набедокурите. И не машите, пожалуйста, руками. Все равно увяжусь за вами… Я уже оплантовал все. Ко мне на факторию Дьи поедем. Там отсидимся пока что. А здесь мои приятели да знакомые об Айвике поразведают. Нападут на ее след, нам сообщат. Тогда мы действовать начнем. Понятно? — хлопнул он по плечу траппера. — Ну вот и собирайте свои бебехи. А я побегу с Сонюшкой прощусь да скажу своим краснокожим, чтобы умиак готовили. Действуйте, оглобля с суком…

XIII. На осадном положении

После утомительного путешествия, добравшись наконец до фактории Дьи, траппер свалился кулем на постель и заснул мертвым, плоским, без образов и красок сном. Не только измученный физически, но и опустошенный нравственно, он проспал весь остаток дня и всю ночь. Лишь утром второго после бегства из Новоархангельска дня он проснулся, с удивлением глядя на бревенчатый потолок фактории.

И память услужливо восстановила прошлое, ту пестрейшую вереницу событий, которыми были полны эти дни. Вспомнилась Аленушка, какой он видел ее в последний раз через окно, — внимательно слушающая вкрадчивую опасную речь маркиза. Но образ белой женщины тотчас же заслонила женщина краснокожая — Айвика. Он легко вообразил ее черные косы, тяжело свисающие по обеим сторонам лица, и вечно дымящуюся носогрейку, которую она потягивала с уморительно серьезным видом.

«Бедная маленькая Айвика! — заворочался беспокойно в кровати Погорелко. — Где она теперь? Жива ли? Когда же я получу весть о ней? Сукачев обещал, что при первом успехе его новоархангельские друзья дадут знать в Дьи. Но хватит ли сил ждать»?

А затем мысль перешла на бегство из аляскинской столицы. Спешная погрузка умиака. Боязливые взгляды в сторону города, откуда каждую минуту могла появиться погоня. Золото было оставлено до лучших дней в лесах горы Сан-Хасинто: переноска и погрузка его отняли бы очень много времени. Они взяли с собой на всякий случай лишь несколько фунтов золотого песку, пересыпав его в удобные для переноски ящики из недубленой воловьей кожи с плетеными ручками. А затем плавание на умиаке. Они умышленно пошли каналом Опасности, проливом на севере от острова Баранова, известным сильными и опасными течениями. Даже паровое судно, посланное за ними вдогонку, не решилось бы итти каналом Опасности: запутанные мощные течения сбили бы его с курса и выбросили бы на берег. Лишь местные жители-индейцы смогли бы провести здесь судно, и то не большой пароход, а верткий гребной умиак.

Но все это в прошлом. А что в будущем? Неужели только ждать, ждать и еще раз ждать вестей из Новоархангельска? Да ведь от этого можно с ума сойти…

На лестнице послышались торопливые шаги заставного капитана, и вскоре он вбежал в комнату, возбужденно размахивая старинной длинной зрительной трубой.

— Спите еще, милейший мой? А к нам гости пожаловали! — крикнул Македон Иваныч.

— Какие гости? — опешил траппер.

С палисада они увидели, как из гички вышли трое и направились к фактории.

— Да вы взгляните-ка в окно, на бухту.

Погорелко подбежал к окну и тотчас же увидел бугшприт какого-то судна, так близко уже подошедшего, что издали казалось, будто блиндзейль его цепляется за могильные кресты, стоявшие на берегу. Всмотревшись внимательнее, траппер узнал характерные тонкие мачты и высокие борта «Белого Медведя».

— Догадался-таки чортов кэптен, где нас искать! — выругался Погорелко. — Словно собака след чует.

— Я его полчаса назад еще заметил, — сказал Сукачев. — Как увидел в море парус, так у меня сердце и ёкнуло. Взглянул в трубку — он.

— Что же будем делать? — спросил озабоченно Погорелко.

— Мы сначала поглядим, что они будут делать, — ответил заставный капитан. — Может быть старость подлила уже в мой мозг воды, как говорят индейцы, а по-русски молвить — из ума я выжил, но только не понимаю, чего ради они сюда приперлись. Не дураки ведь они, должны понять, что золото мы не успели из Новоархангельска вывезти, Айвика же в их руках. Какого же им еще рожна нужно? Не наши же забубенные головушки им понадобились в самом деле. Ну, да ладно, поживем — увидим. Вы одевайтесь да выходите на улицу. А я побегу ворота от незваных гостей запру.

Выбежав на двор, Погорелко увидел, что Сукачев с деловым видом осматривает укрепления фактории, возведенные на случай восстания краснокожих. А укреплена фактория была действительно основательно и с наличием небольшого даже гарнизона могла бы выдержать серьезную осаду. Построенная по принципу блокгауза, она была обнесена высоким бревенчатым палисадом, внутри которого и находились жилой дом, склады мехов, провизионные магазеи и прочие постройки. В палисаде, на половине высоты были прорезаны длинные узкие бойницы для ружей.

— Чем не аул Ахты? — весело крикнул трапперу Сукачев. — Пусть-ка янки сунутся — начнут лбами землю доставать.

— Укреплено неплохо, — ответил траппер, — да что толку-то? Не можем мы пятеро — вы, я да трое сторожей-индейцев — отсиживаться здесь неопределенное время, отбивая атаки вдесятеро сильнейшего врага.

— Положим не пятеро, а только двое — рассмеялся Македон Иваныч. — У индейцев-то я сейчас же ружья отберу. Потому что, если янки догадаются их подкупить, то эти ребята нам же в спину стрелять начнут. А почему бы нам и двоим не отсиживаться? Провизии вдоволь, патронов тоже. Эва, удивили — вдесятеро больше! Мы на Кавказе один на двадцать ходили, вот как-с, милейший мой!

Траппер с восхищением смотрел на своего старого учителя.

— Вы, Македон Иваныч, надеюсь, не подумали, что я испугался. Мне просто показалось, что вы не учитываете сил врага. А с вами я и на сотню американцев пойду. Я ведь не забыл, что в эту опасную историю вы ввязываетесь исключительно из-за меня.

— Ну, будет разговоры разговаривать. Что я вас не знаю, что ли? Чай вы мой выученик. Слушайте! — насторожился вдруг капитан.

Со стороны моря донеслось характерное ворчание якорной цепи, вылетающей из клюза.

— Якорь бросили. Ну, пойдемте гостей встречать, — полез первым на вал Сукачев.

С палисада они увидели злое в бурунах море, гладкую как зеркало Дьийскую бухту, «Белого Медведя» посреди нее и шкиперскую гичку, уже отвалившую от правого борта шхуны. Гичка пристала вскоре к мосткам около часовни, из нее вышли трое и направились к фактории.

— Кэптен Пинк с двумя телохранителями, — быстро определил Сукачев и, раскурив носогрейку, уселся поудобнее в ожидании «гостей».

Действительно, один из приближавшихся к фактории был шкипер Энтони Пинк. Его издали еще можно было узнать по чудовищной смолевой бороде, развеваемом ветром как черный пиратский флаг. Остановившись на дистанции, недосягаемой для выстрелов с палисада, Пинк и его телохранители начали привязывать, белый парламентерский флаг к стволу ружья.

— Эй, Пинк! — Брось комедию с белым флагом! — проревел, сложив рупором ладони, Сукачев. — Подходи ближе — не тронем.

Шкипер, сняв шапку, приветливо помахал ею и теперь уже без опаски приблизился к палисаду.

— Ну, что скажешь хорошенького, акула береговая? — почти дружелюбно крикнул заставный капитан.

— Здравствуйте, мистер Мак-Эдон! Здравствуйте и вы, мистер Блекфит! — вежливо поклонился Пинк. — Очень рад видеть вас в добром здоровье. Как путешествовали?

— Ближе к делу! — крикнул раздраженно Погорелко. — Где Айвика?

— Первый раз слышу это имя. И прошу не перебивать меня. Не забывайте, что я теперь должностное лицо, — указал он на приколотую к борту его шубы серебряную звезду шерифа.

— Где ты ее украл, Пинк? — спросил серьезно заставный капитан.

Кэптен Пинк с двумя телохранителями.

Шкипер смущенно крякнул, но тотчас же оправился и заговорил официальным тоном:

— По приказу губернатора Аляски генерала Галлера предлагаю отдаться в руки правосудия подданному Российской империи Бокитько, называющему себя Погорелко, именуемому также мистером Блекфитом, известному среди индейцев под кличкой Черные Ноги…

— Слышите, все ваши титулы откопали, — прошептал Сукачев.

— …обвиняемому в убийстве подданного Соединенных Штатов индейца из племени тэнанкучинов.

— Положим, индейца-то ухлопали твои молодцы, а не мистер Блекфит, — сказал насмешливо Сукачев. — Но разве тебя переспоришь? Поэтому продолжай. Что у тебя там еще есть?

— По приказу губернатора Аляски… — завел было снова шкипер, но его перебил заставный капитан:

— Стой, Пинк, мы это уже слышали. Начинай с конца. Кого тебе еще приказано арестовать, меня что ли?

— Тебя, старина! — нежно улыбнулся шкипер. Ты обвиняешься в…

— Стой, кэп! — поднял руку Македон Иваныч. — Мне совсем не интересно слушать, в чем ты меня обвиняешь. И удивляюсь я, охота тебе суды да свары затевать. Ты действуй. Коли ты теперь рука правосудия, то и вытащи нас отсюда. А то нашел чем грозить — губернатором!

— Ладно, вытащу! — рассмеялся шкипер. — А ты, старый медведь, лучше сам вылезай из своей берлоги, не то выкурю.

— Попробуй! — тоже со смехом кричал в ответ Сукачев. — Я тебя повешу за бороду вот на этих кольях, и индейские сквау будут бросать снежками в твой голый зад.

— Слушайте, мистер Мак-Эдон, — заговорил вдруг серьезно Пинк. — Чего ради нам-то с вами ссориться? Если на то дело пошло, то я открою вам маленькую служебную тайну. У меня имеются инструкции, на основании которых я могу отпустить вас на все четыре стороны. Но вы за это должны открыть мне ворота фактории. Ведь в конце концов это территория Соединенных Штатов.

Сукачев, поняв наконец, что ему откровенно предлагают сделаться предателем, сначала вспыхнул, потом побледнел и потянулся уже было к ружью. Но сдержался и, ткнув траппера в бок локтем, прошептал шутливо:

— Сыграю я с ним сейчас шутку.

— Ладно, дружище, деловито ответил он, — об этом стоит поговорить. Но ты сначала покажи мне бумагу на право нашего ареста. Втемную я не играю.

Пинк покопался за пазухой, вытащил сложенный вдвое лист толстой бумаги и, подняв его высоко в вытянутой руке, крикнул:

— Вот ордер на арест!

Сукачев с незаметной для глаза быстротой вскинул штуцер и, почти не целясь, выстрелил. Ордер на арест моментально исчез. Это было похоже на фокус. Пинк опустил руку, в которой держал бумагу, и осмотрел ее внимательно со всех сторон. Рука была целешенька, а бумаги нет.

— Пинк, не удивляйся! — грохотал пушечным своим смехом заставный капитан. — На твоем поддельном ордере не было печати, так вот я и приложил ее.

Шкипер разозлился не на шутку:

— Это покушение на жизнь должностного лица! Вы поплатитесь за это! Требую ответа, сдаетесь ли вы добровольно? На размышления даю пять минут.

— Эй, продавец душ! — крикнул серьезно Сукачев. — А я даю тебе одну минуту на то, чтобы убраться отсюда. Как у вас говорится — полный ход назад. Нето я продырявлю не твою бумагу, а уже твою башку.

— Отказываетесь? — закричал, поспешно ретируясь, Пинк. — В таком случае я прибегну к силе оружия…

— Ну вот, милейший мой, — обратился к трапперу Сукачев. — Вы давеча спрашивали меня, что будем делать. Время-то и показало. Сражаться будем. И пусть только сунутся, мы им такой газават[58] устроим, — до новых веников не забудут. Итак, фактория Дьи объявляется с сего часа на осадном положении.

— А вы назначаетесь ее комендантом и начальником гарнизона, — улыбнулся Погорелко.

— Согласен. Вот только гарнизон-то маловат — почесал Македон Иваныч под шапкой затылок. — Ладно, однако, справимся чай и вдвоем! — выпрямился бодро Сукачев. — Будем сами за себя воевать.

И, спускаясь с вала, он забасил полузабытую кавказскую боевую:

Кабардинцы, вы не чваньтесь,
Ваши панцыри нам прах.
Лучше все в горах останьтесь,
Чем торчать вам на штыках…

XIV. Ночной гость

— …Ну, и пошли мы этим самым Тибердинским ущельем. Даже горцы прозвали его Гибельным Путем, потому как там только козе впору пробраться. А у нас обоз и пушки. Но раз приказ — ничего не поделаешь, пошли. Многие из солдатиков, конечно, в пропасть посрывались… Эх, служба царская! Однако добрались мы до горы, Хоцек называемой. А за ней, глядим, другая гора, еще выше, и у той, натурально, название другое — Карачаевский перевал… Что это? Никак собака тявкнула? — насторожился Сукачев.

Оба чутко прислушались.

— Нет, ничего не слышно, — сказал Погорелко. — Ну, продолжайте, Македон Иваныч.

Траппер и заставный капитан коротали первую ночь осады в столовой фактории, около громадного, с избу, камина (каприз покойной мистрис Сукачевой), в котором ярко пылали целые сосновые бревна. С вечера еще они уговорились дежурить на валу по очереди, разделив ночь на две смены. Но не спалось обоим. Сукачев разжег камин, а Погорелко хотя и дежурный, но тоже забежал погреться. Американцы не подавали признаков жизни, не сходя даже на берег с «Белого Медведя» и отложив, видимо, на утро атаку. За траппера на валу остался дежурить Хрипун. На него можно было вполне положиться, — издалека учует приближающегося врага.

— Полезли мы и на Карачаевский перевал, — продолжал заставный капитан. — Я с пластунами своими вперед шел, в авангарде значит. И только мы добрались до макушки, — как а-ахнет! Мати-богородица! Вся гора содрогнулась. Оказывается, горцы фугас взорвали. Сверху на нас камни, целые скалы, утесы может быть в тысячу пудов посыпались. Стою я за деревом и вижу — несется на меня камешек вот с эту столовую. Ну, думаю, в лепешку! Сажени до меня не оставалось, и вдруг… Хрипун залаял, честное слово! — воскликнул Сукачев.

Снова оба прислушались. Тикали мирно на стене часы. И больше ни звука. Мертвая тишина как в доме, так и на улице. Македон Иваныч хотел уже продолжать свой рассказ, как вдруг со двора прилетел яростный захлебывающийся лай Хрипуна. А за ним заголосила и вся собачья свора, принадлежащая Сукачеву. Оба, схватив ружья, вылетели из столовой.

На дворе, залитом лунным светом, бесновалась собачья стая. Псы остервенело бросались на ворота, чуя за ними врага. Погорелко прикладом проложил себе дорогу к воротам и, открыв смотровую форточку, выглянул. У громадного, в обхват, воротного стояка притаилась человеческая фигура.

— Эй, кто там? Стрелять буду! — крикнул траппер, высовывая в форточку дуло ружья.

— Это я, Черные Ноги, пусти меня, — донесся слабый голосок.

— Айвика! — крикнул неистово Погорелко и, забыв об осторожности, распахнул широко калитку. Девушка вошла во двор фактории, шагнула навстречу трапперу и покачнулась. Погорелко едва успел подхватить ее.

— Ты убежала от них, Айвика? Ты ранена? — спросил испуганно траппер.

— Нет, Черные Ноги, я устала, я не ела два дня…

— Да чего вы ей допрос-то учиняете? — рассердился Сукачев. — Волоките ее в столовую, рюмку «бэнэдыктыну» дайте. А я побегу кофе сварю.

— Каким же образом удалось тебе бежать со шхуны? — полчаса позже, когда Айвика уже поела и напилась горячего кофе, спрашивал ее Погорелко.

— Белые люди сами отпустили меня и показали, где ты находишься. Я и пошла.

— Но как же? Разве они…

— Когда белые люди задушили Громовую Стрелу, — перебила траппера Летящая Красношейка, — они напали на меня и связали. Но я выскользнула из ремней и бросилась на них с ножом. Ты не думай, Черные Ноги, я билась очень хорошо. Но их было трое, а я одна… Они связали меня и отвезли на большую каноэ, похожую на ту, на которой ты привез нас сюда. Но только еще больше, во много раз больше. На каноэ со мной обращались хорошо и сразу же дали мне еду. Но я сказала, что не буду есть до тех пор, пока меня не отпустят к тебе, Черные Ноги. Тогда пришел ко мне очень смешной белый человек. У него вот здесь, — девушка показала на подбородок, — было столько волос, что их можно было бы заплетать в косы. Этот смешной человек начал говорить со мной. Он требовал, чтобы я сказала, откуда ты, Черные Ноги, привез тяжелые желтые камни, которые называются золотом. Он спрашивал еще, где ты спрятал то золото, которое привез в великое стойбище руситинов — Ситху. Я ответила ему, что я женщина и мне не известны дела мужчин. Белый человек очень сердился, стучал ногами и говорил, что если я не скажу ему, то он прикажет меня пытать. Тогда я сказала белому с волосами на лице как у собаки, что мой брат Красное Облако занимает место на верхнем конце костра Великого Совета племен, что он вождь тэнанкучинов и что он сожжет на костре каждого, кто будет меня пытать. Но белый человек много смеялся. А что я сказала смешного?

Сукачев и Погорелко невольно улыбнулись, услышав эту наивную угрозу.

— Когда белый человек с голосами на лице ушел, мне снова принесли пишу, и я снова сказала, что не буду есть до тех пор, пока меня не отпустят к тебе, Черные Ноги. А потом белые ушли, я осталась одна, и пол под моими ногами закачался. Это каноэ белых поплыло по Большой Селеной Воде. Пол качался до тех пор, пока я не заболела. Потом я уснула… А сегодня вечером пришла ко мне белая женщина. О, она была очень некрасивая! У нее слишком, белое лицо и тонкие губы. Не знаю, за что вы, белые люди, любите их. Наши женщины во много раз красивее. Но она была ласкова со мной.

Погорелко вдруг насторожился. До сих пор, слушая рассказ Айвики, он лишь улыбался. А девушка продолжала:

— Она была со мной ласкова, почти как мать. Она сразу заговорила о тебе, Черные Ноги, и спрашивала, здоров ли ты был последние дни и где я встретилась с тобой. Она тебя любит, Черные Ноги. Я поняла это по ее голосу, который дрожал, когда она называла твое имя. А ты любишь ее, Черные Ноги? — ревниво посмотрела на него девушка.

— Ты ошиблась, Айвика, — ответил, избегая се взгляда, траппер. — Эта белая женщина не любит меня, и я тоже не люблю ее. Но о чем еще она говорила с тобой?

— Белая женщина сказала, что тебе грозит большая опасность. Я спросила, какая опасность. Она сказала: «Белые люди сердятся на него за то, что он не говорит, где нашел желтые камни. Они хотят его убить за это». Я взяла ее за руки и много-много просила: «Спаси Черные Ноги, скажи, чтобы его не убивали». Но женщина твоего племени отвечала: «Нет, я не могу». — «Придумай, как его спасти, — начала я просить ее по-другому, — ты придумай, а я спасу». Она ответила: «Хорошо. Я уже придумала. Ты знаешь, где лежат желтые камни, скажи мне, я скажу белым людям, и Черные Ноги останется жив». Я ответила ей, что не могу сказать, что мой брат Красное Облако взял с меня клятву. Тогда она вывела меня наверх и показала большой вигвам. «Вон там живет сейчас Черные Ноги. Если не веришь мне, пойдем, и ты увидишь его. С ним в вигваме еще только один человек, а злых белых людей очень много, и у них у всех огненные трубки. Говори скорее, откуда он привез золото. Торопись, иначе будет поздно. Завтра утром белые люди убьют его»… Что мне было делать? — переводя глаза с одного белого на другого, растерянно спросила девушка. Волнение ее было так велико, что она казалось перестала дышать.

Мужчины подавленно молчали, опустив голову. Они уже догадывались о конце.

— Что мне было делать? — повторила девушка. — Молчать, чтобы тебя убили? Я не могла молчать… И чтобы спасти тебя, Черные Ноги, я сказала… — Лицо ее при этих словах озарилось ликующей радостью. — Я сказала все и спасла тебя!..

— Что ты сказала, Айвика, белой женщине? — спросил тихо Погорелко.

— Я сказала так: «Белая женщина, я была в пещере, которую мы зовем Злой Землей, только один раз и я не найду дорогу к ней. Черные Ноги тоже не найдет, не убивайте его за это. Возьмите у него кусок коры, простой березовой коры, которая без языка расскажет вам, как найти пещеру Злой Земли. Эту кору он всегда носит на своем теле». Вот как я сказала. Белая женщина погладила меня по лицу и сказала, что я сделала хорошо, что Черные Ноги теперь не убьют. Я обрадовалась и хотела поцеловать ее волосы. Но она подумала наверное, что я кусаюсь, как собака, и оттолкнула меня с криком. Я смеялась: какая она трусливая! А потом пришел наверх тот белый, у которого много волос на лице и совсем нет волос на голове. Он сказал, чтобы я шла к тебе, Черные Ноги, и передала бы тебе слова многих белых людей. Я принесла эти слова. Вот они: «Отдай нам березовую кору, и мы не тронем тебя. Иди тогда, куда хотел». Я сказала все.

Айвика смолкла, сложив руки на коленях. Девушка смотрела вопросительно на траппера, удивляясь, почему не награждает ее нежной похвалой человек, ради которого она изменила клятве и родному племени. По лицу ее вдруг прошла первая тень беспокойства. Она перевела удивленно взгляд на заставного капитана и робко спросила:

— Почему у вас зимние лица? Разве я плохо поступила?

Сукачев густо крякнул и растерянно отвернулся. Айвика встала и, сложив на груди ладони, подошла к Погорелко:

— Скажи ты, Черные Ноги, разве я плохо поступила?

— Ты очень плохо поступила, Айвика, — сказал строго траппер. — Я не могу отдать березовую кору белым людям. А они, зная теперь, что у меня есть кора, которая без языка рассказывает, как пройти к пещере Злой Земли, будут охотиться за мной как волки за карибу.

— Я хотела спасти тебя, Черные Ноги… — еле слышно сказала Айвика. — Кривой Медведь, скажи, разве я плохо поступила?

Сукачев посмотрел на нее с лаской и состраданием в глазах, хотел что-то сказать, но лишь махнул рукой и снова отвернулся.

— Ты очень и очень плохо поступила, Айвика, — продолжал Погорелко, и голос его звучал уже сурово. — А что ты скажешь брату, когда вернешься к племени? Ведь ты выдала белым людям тайну тэнанкучинов. Белые люди пойдут теперь в поисках золота в земли тэнанкучинов и прогонят твое племя с его охотничьих угодий. Твои соплеменники умрут с голода. Вот что ты сделала, Айвика!

— Я хотела спасти тебя, Черные Ноги… — как в бреду повторяла сна.

— Филипп Федорыч, — вскочил вдруг заставный капитан. — Не смейте так говорить с этим ребенком! Неужели вы не понимаете, что она сделала это, потому что… ну, известно — женщина. А вы…

Сукачев замолчал, не находя слов, и снова сел, неявно теребя усы. Погорелко отмахнулся безнадежно и отошел к окну. Айвика проводила его взглядом, в котором было нечто большее чем любовь. В глазах ее светилась рабская преданность и готовность к самопожертвованию.

— Я поняла теперь, что поступила плохо. Я погубила тебя, Черные Ноги, и свое племя… — пустым безжизненным голосом сказала она, отходя от стола.

Сукачев поднял голову и посмотрел внимательно на девушку, отошедшую к камину. Она стояла, как-то странно выставив локоть правой руки.

— Нож! — вскрикнул вдруг испуганно заставный капитан. — Она взяла со стола ваш нож!..

Оба бросились к Айвике. Но было уже поздно. Девушка подалась всем корпусом вперед, словно наваливаясь на свою правую руку, и тотчас же, откачнувшись назад, упала на руки подбежавшего Погорелко. В груди ее, с левой стороны, почти из подмышки торчала рукоять ножа траппера, тонкого стилета с трехгранным лезвием…

* * *

В кромешной тьме уже зашла луна. Траппер и Сукачев киркой и лопатой рыли могилу для Айвики здесь же, во дворе фактории, рядом с могилой жены заставного капитана. На похоронах присутствовали только трое: третьим был Хрипун, серьезный и печальный, как люди. Холмик мерзлой земли придавили тремя тяжелыми камнями…

XV. «Барыня» заговорила

Погорелко, набивавший на кухне патроны, услышав крик Сукачева, выбежал во двор. Заставный капитан расхаживал по валу с длинной подзорной трубкой, которую он держал на плече, как солдат ружье. Лицо Македона Иваныча лучилось довольством.

— Начинается баталия! — крикнул он трапперу. — Ну, теперь держись, оглобля с суком!

Поднявшись на вал, Погорелко увидел большой парусный баркас, наполненный вооруженными людьми, уже пристававший к берегу.

— А ведь это охотники за котиками, — сказал траппер, — ребята, которые тоже редко дают промах.

— Хотя бы сами черти, — улыбнулся Сукачев. — Все равно отступать некуда. — И он невольно оглянулся на черную громаду Чилькута, обледеневшая вершина которого блистала, как алмаз, вставленный в перстень.

Охотники поспешно высадились и, будучи еще вне выстрелов из фактории, кучкой направились к палисаду. Человек пять остались в тылу, поднявшись на прибрежный холм.

— Эх, мне бы сюда сейчас мой шестерик штуцерных[59] из старослуживых пластунов, — вздохнул Македон Иваныч, — я бы эту ораву в полчаса разогнал.

Погорелко, который всматривался в людей, оставшихся в тылу, вдруг порывисто схватил сукачевскую зрительную трубу и направил ее на холм.

— Это в некотором роде штаб, — засмеялся Сукачев. — Там чай все главари собрались.

Траппер действительно рассмотрел черную бороду Пинка, Живолупа, сложившего руки на длинном стволе винтовки, и, наконец, до блеска выбритого дю-Монтебэлло, глядевшего из-под ладони на факторию. Рядом с маркизом стояла стройная женщина, одетая в изящный спортивный костюм. Погорелко вздрогнул и поднял выше трубу. Он увидел круглую барашковую шапочку и белый башлык с золотыми кистями, такие памятные по недавней встрече. А из-под черного каракуля шапки вихрился ураган светлокаштановых волос. Аленушка с искренним детским любопытством смотрела на охотников, приближавшихся к фактории.

Погорелко резко опустил трубу, схватил ружье, и прежде чем Сукачев успел помешать ему, выстрелил, поймав на мушку лицо, нежно белевшее под черным ободком каракуля. Пуля бессильно зарылась в снег на полпути до холма.

— Даром патрон пропал, — проворчал Сукачев. — Ведь до них более версты.

Но взглянув на Погорелко, капитан рассердился на себя за свой недовольный тон. Этот кряжистый седой человек, носивший в глазах скрытую боль незабытой еще утраты и старческую тоску по нежности и ласке, понял какое чувство заставило траппера бесцельно выпустить пулю.

— Ну-с, начнем что ли, благословясь! — обратился он к Погорелко деланно беззаботным тоном. — Вам первый выстрел.

Траппер молча приложился и спустил курок. Шедший передовым великан-охотник покачнулся, схватился за плечо и, повернувшись, быстро зашагал обратно.

— Одним жуликом меньше! — крикнул, тоже выстрелив, Сукачев, Но не попал. Охотники, развернувшись широкой цепью, залегли, пользуясь каждой складкой местности. Вскоре заговорили и их ружья.

С палисада им отвечали только два ружья: четырехлинейный шаспо, бухавший как гром, откровенно и яростно, да короткоствольный льежский штуцер, жаливший по-осиному, коварно и неожиданно. Но эта пара ружей стоила десятка других. Вскоре еще двое охотников — один прихрамывая, а другой придерживая перебитую руку, — потянулись в тыл.

Нападавшие попробовали было наступать. Ползком на животе, изредка стреляя, охотники начали приближаться к фактории. Наверное также они подползали и к тюленьим или котиковым лежбищам. Но теперь перед ними были не безобидные морские коты. Выстрелы с палисада вскоре отогнали их назад.

Девушка откачнулась назад, упала на руки подбежавшего Погорелко. Из ее груди торчала рукоять ножа траппера.

Тогда охотники переменили тактику. Они облюбовали большой холм, усеянный на вершине гранитными осколками, стоявший прямо против палисада. Оттуда свободно можно было бы обстреливать не только двор фактории, но и вал, так как холм возвышался и над палисадом. У этой стратегической высоты имелся лишь один недостаток — открытые подходы, с тыла же на холм взобраться было невозможно. Учтя все это, нападающие открыли по палисаду ожесточенную хотя и беспорядочную стрельбу, дабы отвлечь на себя внимание защитников фактории. А в это время пятеро охотников начали пробираться к холму. Но Сукачев быстро разгадал их план и взял холм исключительно под свой обстрел. Пятерка пытавшаяся взобраться на холм, вынуждена была отойти, при чем одного из них, повидимому тяжело раненого, унесли на шхуну на руках.

Эта неудачная попытка с захватом холма окончательно охладила пыл наступающих. Они отошли на дистанцию, недоступную выстрелам, и, усевшись на снег, закурили трубки.

— Ура-а! — закричал радостно заставный капитан, размахивая ружьем. — Наша взяла! Первая атака отбита!

Охотники, услышав крик Сукачева, выпустили по палисаду в бессильной злобе пару бесполезных выстрелов. Македон Иваныч погрозил им кулачищем и, блестя возбужденно глазами, обратился к трапперу:

— Вот ужо узнает о нашей баталии государь и чай страх как на меня осердится. «Ну, скажет, и капитан Сукачев! То генерала моего по морде бил, из батальона убег, а теперь с американцами войну завел. Подать, — крикнет его сюда на расправу»! Шалишь, ваше величество, руки коротки! На-ка, выкуси шиш!

Старик, нюхнувший снова боевого пороха, был радостен как ребенок.

Со стороны отбитого неприятеля до фактории донесся вдруг многоголосый галдеж. Охотники о чем-то ожесточенно заспорили. Видны были отдельные пары людей, стоявших друг против друга в вызывающих позах. А вслед за этим Сукачев и траппер увидели смолевую бороду, словно ветром переносимую с сугроба на сугроб. Это обеспокоенный Пинк спешил к охотникам.

— Эва, глядите, — засмеялся заставный капитан, — сам генерал пылит к своим верным войскам.

С приходом Пинка галдеж усилился, но потом сразу смолк. Один из охотников побежал к берегу, прыгнул в баркас и поплыл к шхуне. Через четверть часа баркас вернулся снова, наполненный не менее как пятнадцатью вооруженными людьми. Вновь прибывшие, встреченные радостными криками, присоединились к действующему отряду.

Взглянув через бойницу на неприятеля, Погорелко увидел, что у них начались какие-то странные маневры. Отряд разбился на три равные кучки, которые вытянулись в длинные цепи с небольшими интервалами между отдельными стрелками. Цепи эти встали одна за другой. С вала хорошо было видно, как между стрелками металась черным вихрем борода Пинка. По какому-то сигналу тронулась первая цепь. Вторая дала ей отойти на известную дистанцию и тогда только пошла. Третья колыхнулась, лишь выдержав ту же дистанцию.

— Ах, оглобля с суком! — крикнул Сукачев. — Да ведь они по всем правилам тактики наступать хотят. Ну и ну! Волнами будут двигаться. Две цепи стреляют, одна наступает.

— Да, это будет девятый вал, — сказал Погорелко.

— Пустяки, Федорыч! — бодро откликнулся Сукачев. — Как говорится, «иль на щите иль под щитом»…

Две задние цепи уже открыли огонь, рассыпав два залпа. Выстрелы не затихали ни на минуту, и теперь уже защитникам фактории нельзя было высунуться из-за палисада. На четвертом залпе острой щепкой, отбитой пулей от бревна, ранило левую кисть Погорелко. Он наскоро перетянул платком руку и снова припал к бойнице.

— Глядите-ка, Филипп Федорыч, Пинк сам своих ребят ведет! — крикнул между выстрелами Сукачев. — В чем другом, а в храбрости ему нельзя отказать.

— Где он? Вы его не трогайте, Македон Иваныч! — заволновался траппер. — Вы его мне оставьте. Мне с ним за многое надо расквитаться.

Вглядевшись в наступавшие цепи, Погорелко отыскал вскоре Пинка. Шкипер двигался на фланге одной из цепей. Траппер выбрал момент, когда кэп переползал от одного укрытия к другому, и, прицелившись особенно тщательно, выстрелил. Пинк ткнулся в снег. Но ранен он, или убит, или просто спрятался — нельзя было понять. О результате своего выстрела Погорелко узнал лишь четверть часа спустя, когда к сугробу, за которым лежал Пинк, подполз один из охотников и выволок оттуда, впрягшись в ноги шкипера как в оглобли, его неподвижное тело.

— Наповал! — крикнул радостно Погорелко.

Но к удивлению его, очнувшись в безопасной зоне, Пинк поднялся и, навалившись тяжело на двух подбежавших охотников, заковылял к берегу.

— Уполз-таки, чертило морское! — пожалел Сукачев. — А вы не горюйте милейший мой. Памятка-то у него все же осталась. А добить всегда успеете.

Охотники, несмотря на ранение главаря не ослабили наступательного порыва. Они уже оценили преимущества новой своей тактики, и волны их набегали с ритмичностью морского прибоя. Очередная главная цепь была уже не более как в трехстах шагах от холма — цели их наступления.

«Самое большое через час все будет кончено, — подумал без всякого страха, скорее с усталым безразличием Погорелко. — Успеть бы, пока не убили, сжечь план Злой Земли…»

— Язви те мухи! Нашел! — крикнул вдруг, захохотав, Македон Иваныч и даже подпрыгнул легкомысленно, вызвав этим ожесточенную трескотню неприятельских выстрелов. — Ну и отчубучим же мы штуку!

— Что вы нашли? В чем дело?

— Секрет! — продолжал смеяться заставный капитан. — Военная тайна. Эх, дали бы они нам только маленькую передышку.

Передышка вскоре была дана. Лишь только передовая цепь поравнялась с холмом, охватив его с обеих сторон, стрельба погасла. Задымились трубки. Охотники, лежа на снегу, отдыхали перед решительной схваткой.

— Бегите за мной! — крикнул Сукачев и первый спустился с вала. — Недоумевающий траппер кинулся за ним.

К его удивлению, заставный капитан свернул в кухню и подбежал к громадной лохани, куда выбрасывались всякие объедки, предназначавшиеся для собак.

— Отодвигайте скорее! — крикнул Македон Иваныч, упираясь в бок лохани.

Лоханка была выдвинута из угла. Под ней лежала старинная бронзовая пушка, от долголетнего безделия покрывшаяся плесенью.

— Вот она, «барыня»! — крикнул весело Сукачев. — Пятнадцать лет мы с ней не видались. Последний раз по красномундирникам палили. А теперь снова, придется ее потревожить.

— Вы думаете стрелять из этой музейной штуки? — удивился траппер. — Да ведь ее от первого выстрела разорвет.

— Ни в коем случае. Я ее норов знаю. Ну, потащили.

Они припеленали пушку веревками к толстой длинной жердине, вскинули концы на плечи и, сгибаясь под тяжестью, потащили на вал. В палисаде крепкими ударами двух топоров были выломаны несколько бревен, эта дыра должна была заменить пушечную амбразуру. Пока Погорелко таскал на вал маленькие боченки с крупнозернистым охотничьим порохом и мешки с волчьей картечью, заставный капитан привязал «барыню» к низким салазкам, изображавшим лафет. Американцы, уже занявшие холм, не стреляли, видимо заинтересованные суетней на валу.

Порох в канал пришлось насыпать суповой ложкой. Зарядили «барыню» картечью, свинцовыми пулями и ржавым железным ломом. Вся эта смесь была завернута в мешок и в таком виде загнана в канал. На пыж Македон Иваныч изорвал старый валенок. После зарядки заставный капитан сам принялся за наводку. Делал он это с увлечением. Американцы, разглядев наконец на валу какое-то орудие жуткого вида, спохватились и начали бить с холма залпом.

— Готово! — крикнул Македон Иваныч, размахивая тлеющим пальником — чтобы его раздуть. Ну, теперь я за их головы дам не больше чем за тавлинские папахи.

И скомандовав сам себе: «Первое пли», он прикоснулся пальником к подсыпке. «Бырыня» рявкнула звонко и басовито. Дым густым облаком окутал вал. Но Погорелко все же увидел, как орудие испуганно подскочило, словно в ужасе от собственного крика, и ударило Сукачева по ногам. Заставный капитан кубарем слетел с вала.

— Не знаю, попало ли кому-нибудь, — сказал он хмуро, почесывая ушибленные ноги, — а вот мне так уж попало.

Первый выстрел не причинил вреда неприятелю. Картечь не донесло даже до холма. Но зато моральное действие было огромно. Американцы смолкли, услышав громовой вскрик «барыни». А потом открыли лихорадочную, беспорядочную, а потому и безвредную стрельбу.

Вскарабкавшись, прихрамывая, на вал, Сукачев посмотрел на действие своего артиллерийского огня и пнул обиженно «барыню» в бронзовый бок.

«Барыня» рявкнула звонко и басовито. Заставный капитан кубарем слетел с вала.

— Ты что же это? Стара стала, слаба стала? Своих бьешь, а врагов не трогаешь?

Заряжая пушку во второй раз, Македон Иваныч всыпал в ее глотку лишних две ложки пороху:

— Лопай досыта. Только плюнь как следует.

Но теперь, прикоснувшись фитилем к затравке, Сукачев отпрыгнул предусмотрительно в сторону. Снова облако дыма и металлический звенящий звук выстрела. И снова «барыня» встала испуганно на дыбы. Верхушка холма словно туманом застлалась сухой снежной пылью, взбитой картечью. Нижние цепи, явно нервничая, слали залп за залпом. Но холм молчал, как будто раздумывая, стоит ли продолжать эту опасную игру. После третьего выстрела, тоже осыпавшего холм свинцовым и железным градом картечи, охотники, засевшие на вершине, не выдержали. Бегом, на спине, на боку, на заду скатились они вниз. Холм был снова свободен от неприятеля.

— Ну, что я говорил! — как ребенок радовался Македон Иваныч, нежно поглаживая ржавую спину пушки. — «Барыня» не выдаст, хоть и стара она шельма.

Заставный капитан, разохотившись, дал еще один выстрел картечью по нижним уже цепям, но неудачный. А затем, убежав снова на кухню, приволок в мешке три чугунных ядра. Ядра эти служили до сих пор грузом для отжимания квашеной капусты. И все же эти мирные кухонные предметы нагнали панический страх на американцев. После выстрела видно было, как ядро описывало в воздухе огромную параболу. Американцы же, думая, что это взрывчатые гранаты, беспорядочным стадом отхлынули назад, к берегу. Особенный ужас нагнало на охотников, третье и последнее ядро, дальность полета которого, благодаря удачному рикошету, увеличилась почти вдвое. Прочертив на снегу огромную борозду, ядро с треском ударилось в прибрежный холм, невдалеке от баркаса. Несколько охотников с перепугу залезли по пояс в воду.

— Ну-с, посмотрим, что теперь будут делать янки, — ехидно улыбнулся заставный капитан и, закурив носогрейку, сел на «барыню» верхом.

Американцы попрежнему толпились на берегу. С бака шхуны взвилась вдруг дымовая ракета, выросла в стройную полосу, на момент застыла, словно утомленная, в высоте и беззвучно рассыпалась, растаяла в воздухе. С поспешностью, выдававшей радость, охотники бросились к баркасу, сели и быстро отвалили.

— Похоже на то, что нас до завтра не будут беспокоить, — сказал Погорелко. — Значит у нас целая ночь передышки. Это неплохо.

Охотники высадились из баркаса, и он тотчас же был поднят на боканцы. Затем на палубе началась беготня. У брашпиля на носу встали наготове люди. Шхуна поднимала якорь и ставила паруса. Мокрая цепь поползла в клюз, показались облепленные илом и водорослями лапы якоря.

Траппер опустил зрительную трубу.

— Ничего не понимаю. Ведь они уходят. Неужели Пинк все-таки сдох от моей пули? Не в его характере не доводить игру до конца.

Сукачев молчал, нахмурив недовольно лоб.

«Белый Медведь» тронулся, поспешно отлавировал от берега на середину огромной Дьийской бухты и здесь, сделав лихо поворот оверштаг, лег на другой галс. Часть парусов упала, шхуна, став теперь к берегу штирбортом, легла в дрейф.

— Ага! — сказал только Сукачев и принялся бурно сосать трубку.

В борту шхуны открылся вдруг полупортик, до сих пор искусно скрытый люком, из которого, вытянув шею, выглянуло блещущее новенькой сталью орудие.

— Вот вам и уходят! — проворчал Македон Иваныч. — Не-ет, Пинк до конца будет играть. Но что это за чертовщину направляет он на нас?

Орудие скучающе медленно повернуло тонкое свое горло и уставилось на факторию черным, холодно внимательным глазом. Ослепительно желтое в сгущавшихся уже сумерках пламя сверкнуло у борта шхуны, осветив ее всю до последнего шкота феерически ярким светом. Звук выстрела, неожиданно мягкий и глухой, упал плавно на бухту и на снежную равнину. А затем послышался сверлящий приближающийся свист и новый грохот где-то рядом, на дворе фактории. Снаряд разорвался внутри пустого мехового склада, разбросав крышу до стропил, но, к счастью, не зажег высушенного морозом дерева.

— Та-ак, — протянул Сукачев, поспешно выколачивая о каблук трубку. — Чувствуете армстронговскую работу? Нарезы, продолговатый снаряд и все такое прочее. Хороша штука, нашей «барыне» не родня. Но заметьте, Пинк все козыри в игру пустил. Если узнают, что у него на борту армстронговское орудие, — ему не поздоровится. Но он идет и на риск.

Ослепительно желтое в сгущавшихся уже сумерках пламя сверкнуло у борта шхуны, осветив ее всю до последнего шкота феерически ярким светом.

Погорелко не ответил. Он думая о другом, об Аленушке. Что она делает в эту минуту? Конечно стоит на палубе «Белого Медведя» и, стиснув поручни, смотрит сюда, на факторию. Но что испытывает она? Жалость ли к нему, сожаление ли о своем поступке или просто радость, злобную радость?..

Снова звук выстрела мягко всколыхнул снежную тишину. Снова свист летящего снаряда. Пламя разрыва сверкнуло перед самыми глазами траппера, опалило ею смрадным жаром и отбросило в сторону. Но он поднялся невредимый, машинально выгребая забившийся за воротник снег. И тотчас же увидел Сукачева. Заставный капитан стоял на коленях, склонив обнажившуюся седую голову, а по лицу его густо текла кровь.

— Что с вами, Македон Иваныч? — бросился к нему Погорелко. — Вас ранило?

— Пустяки! — ответил Сукачев, останавливая снегом кровотечение. — Камнем иль льдышкой кожу на лбу поцарапало. Но еще парочка-другая таких же метких выстрелов, и от нас одни клочья останутся. Ведь у меня в сарае пудов пятьдесят компанейского пороху. Выше Чилькута швырнет, оглобля с суком…

В томительном ожидании катастрофы проходили минуты. Но «Белый Медведь» молчал. Помешали ли стрельбе опустившиеся сумерки, или же Пинк решил, что он уже доказал бесцельность дальнейшей борьбы с ним, но выстрелов больше не было…

XVI. «Приказываю отступать»

Снова сидели у камина, грели назябшие за день руки и перекидывались невеселыми фразами.

— Выход из положения только один, — говорил Сукачев, — отступать. Не сдадитесь же вы на милость победителей. Если вы и уничтожите план, то Пинк и маркиз будут вас по индейскому способу на костре поджаривать, лишь бы выпытать тайну Злой Земли.

— Сдаваться в плен я не думаю, — ответил Погорелко. — Я должен вернуться к тэнанкучинам, чтобы сообщить их вождю причину смерти Айвики и Громовой Стрелы, причины потери взятого мною с собой золота и полного краха порученного мне дела. Кроме того я думаю повторить попытку с закупкой оружия для индейцев. Но куда же отступать? Вы же сами сказали сегодня утром, что отступать некуда.

— Через Чилькут в Британскую Колумбию или Канаду, — ответил Сукачев. — Подадимся к форту Селькирк хотя бы. Места мне знакомые. Лет шестнадцать назад бродяжил там. Чай еще кое-кто из знакомцев в живых остался. А от форта Селькирк по Юкону нетрудно снова в Аляску пробраться, но только с заднего крыльца, так сказать. Ну-с, милейший мой, а ваше мнение о Чилькуте каково?

Чилькут. Овеянный снежными бурями грозный Чилькут… Погорелко от многих уже слышал о нем, хотя сам и не ползал ни разу по его черным базальтовым скалам. Перевал через Чилькут зимой почти невозможен. Зимой Чилькут засыпан снегом, скрывающим обрывы и пропасти. Подъем на эту обледеневшую горную вершину так же опасен, как и спуск. Здесь нет ни дорог, ни даже пешеходных тропинок, за исключением узких, как нитка, козьих троп. Через Чилькут не пробраться ни лошади, ни горному мулу, ни даже собаке. Лишь воля и упорство человека смогут преодолеть этот каменный барьер. А после перевала — мучительно трудный шестисоткилометровый путь до форта Селькирк. Итти приходится малонаселенными снежными пустынями северо-западной территории под угрозой голода и даже скальпирования, так как путь лежит через земли враждебных белым индейских племен стиксов и так-гиш. Но Погорелко понимал, что в игре, которую он ведет, ничьей быть не может, кто-нибудь да должен выиграть. Поэтому надо рисковать хотя бы даже и жизнью.

— Что я думаю о Чилькуте? — сказал он. — А ничего. Бывают вещи и хуже.

— Хороший ответ! — улыбнулся заставный капитан и добавил, почесывая в раздумье подбородок: — Это дело выгорит, нужно только взяться за него с верного конца. Как вам уже известно, я однажды пересек Чилькут зимой. Это было в сорок девятом, когда я увез Марию из форта Нельсон. Чилькут и заставил ее кашлять кровью, а потом свел безвременно в могилу. Но мы-то с вами ведь мужчины, и спать на снегу для нас не диковина.

Больше не было произнесено ни слова. Но и без того оба почувствовали, что завтрашняя ночь застанет их на скалах Чилькута.

Сукачев встал, снял со стены пистолет и вышел во двор. У камина остались лишь Погорелко да Хрипун, неустанно поводивший ушами, прислушиваясь к звукам, уловимым для него одного.

На дворе хлопнул вдруг пистолетный выстрел. Погорелко испуганно вскочил, инстинктивно потянувшись к ружью. Но тотчас же сел, закрыв ладонями уши. И все-таки он слышал. Вслед за выстрелом завизжала собака. Это был жуткий вопль, предсмертная мольба о пощаде. Вопль подхватила другая собака, третья… И вскоре целый собачий хор выл, стонал. А выстрелы щелкали холодно и бездушно. И после каждого выстрела тотчас же смолкал один собачий голос.

Хрипун давно уже трясся всем телом, в глазах его были безумие и страх. Он на брюхе подполз к человеку и, ища спасения, втиснул свое тело между ногами господина. Погорелко опустил успокаивающе руку на его голову.

— Нет, нет, Хрипун. С тобой этого не случится.

Скрипнула дверь. Вошел Сукачев и повесил на стену пистолет. Лицо Македона Иваныча стало жестким, в уголках рта появились недобрые морщинки.

— Я перестрелял своих собак, — сказал он. — Через Чилькут они не пройдут. Не оставлять же их Пинку. Они у меня пять лет прожили.

Взгляд его остановился на притихшем Хрипуне.

— А этот? Если сами не можете, давайте я…

— Ни за что! — решительно ответил траппер.

Заставный капитан молча сел к камину, погрел руки, растопырив пальцы, и вдруг рассмеялся отрывистым невеселым смехом.

— Я по-кутузовски рассудил: с потерей этого дома, для меня родного и дорогого, не все еще потеряно. Поэтому «приказываю отступать»…

* * *

Когда вышли, темная зимняя ночь, настоящая волчья ночь, лежала над факторией и бухтой. Было холодно, но тихо. Каждый нес на себе багажа килограммов по шестьдесят. И все-таки захвачено было только самое необходимое — оружие, туго скрученные спальные мешки, провизия. Взяли и те два ящика золота тэнанкучинов, которые они успели вывезти из Новоархангельска. Золото увязали в один общий тючок, нести который решено было по очереди.

До озера Беннет, лежащего уже по ту сторону Чилькутского хребта, от фактории Дьи насчитывалось шестьдесят километров. На сегодняшний день решено было дойти только до озера Линдермана, то-есть сделать всего двадцать шесть километров. Но на этом небольшом переходе между озерами Долгим и Лин-дерманом лежал главный перевал через Чилькут.

Сразу же от ворот фактории спустились в долину реки Дьи, вверх по течению которой извивалась между валунами узкая тропинка. В Большом ущелье, из каменных тисков которого и вырывалась на простор долины бурная Дьи, надо было переправляться через реку по примитивному мосту — неочищенным бревнам секвойи[60]. Дьи дымилась морозным туманом, как запаленная лошадь, и лизала бревна жадными языками. Хрипун, непривычный к таким переправам, струсил на половине моста. Погорелко нагнулся, чтобы протащить пса за собой на ошейнике, и, поглядев вниз, на дымящуюся быстрину, был поражен дикою хищной красотой горной реки.

После переправы от самого моста начинался подъем, уходивший вверх по скользким скалам. Погорелко уперся каюром, заменявшим альпеншток, в обломок скалы, подтягивая вверх тело, и тотчас испуганно подался назад. Страшный грохот, повторенный стократным эхом в ущельях, больно ударился в уши. Черные угрюмые скалы на один короткий миг осветились багрово-красным заревом. Внизу, там, где стояла фактория, медленно забирал силу пожар. А над пламенем повисло странное, похожее на громадное кольцо, дымовое облако, казавшееся от света зарева медно-красным.

— Что это такое? — удивленно воскликнул траппер.

— Фактория взорвалась, — ответил спокойно Сукачев. — Я к пороховому сараю фитиль проложил, а уходя, подпалил его.

Теперь траппер понял, что означали слова заставного капитана «с потерей этого дома»…

— Однако надо спешить, — деловито сказал Македон Иваныч. — Янки скоро сюда бросятся, будут искать, не спрятались ли мы где-нибудь в скалах.

Сгибаясь под тяжестью тюков, шли, вернее карабкались по бездорожью, по глухим горным тропам, висящим над пропастями. Часто тропы обрывались, и нужен был поистине звериный нюх, чтобы найти твердую опору для следующего шага, который мог стать и последним.

Когда добрались до озера Глубокого, начало светать. На востоке в бледных очертаниях, как первые легкие эскизы художника, вырисовались скалы, обрывы, ущелья и ледники близкого уже Чилькута. На берегу озера Глубокого— вулканической впадины, залитой водой, — сделали небольшой привал. Отсюда начинался особенно крутой подъем на собственно Чилькут. Дорога исчезла, приходилось карабкаться по отвесным почти скалам. Задыхавшегося, выбившегося из сил Погорелко охватывала тупая безрассудная злоба. Эти скалы, ущелья и сам хмурый Чилькут казались ему одушевленными существами, враждебными и злобными, отбрасывающими его обратно на запад. А дальше, насколько хватал глаз, — новые толпы каменных врагов.

Озеро Долгое встретили вздохом облегчения. Крутизна кончилась, дальше подъем будет отлогий.

— Ну и места! — сказал, отдышавшись, Погорелко. — Здесь сам чорт ногу сломит.

— Да, местечко не для дачников, — согласился Сукачев. — Ну, давайте подниматься, а то нам сегодня до Линдермана не дойти.

После Долгого подъем был почти незаметен. Но зато начиналась другая беда — глубокий рыхлый снег. У Долгого кончалась линия лесов, дальше расстилалась слегка покатая равнина — промерзшее болото, засыпанное хотя и сухим, но рыхлым снегом, которому вершинные ветры не давали возможности слежаться. Приходилось буквально пробивать себе дорогу в сугробах, доходивших до пояса.

Погорелко чувствовал, что он выбивается из последних сил. Ноги его дрожали от противной хлипкой слабости. Пот катился из-под шапки теплыми едкими струйками, заливая глаза и замерзая на щеках. «Сейчас лягу, — подумал Погорелко. — Пусть смеется или, что еще хуже, жалеет меня Македон Иваныч…» По свистящему захлебывающемуся дыханию Сукачева траппер понимал, что и заставный капитан расходует последние силы. И он ловил себя на чисто детском ожидании, что Македон Иваныч вот-вот выдохнется и предложит привал. Гордость не позволяла Погорелко первому заговорить об отдыхе.

— Перевал! — крикнул неожиданно заставный капитан.

Погорелко остановился, покачнувшись и огляделся. Ничто не напоминало здесь о перевале. Та же голая снежная равнина кругом. Лишь невдалеке виднелась одинокая траурная глыба базальта с грубо высеченным на ней крестом.

После перевала снежное поле тянулось не более чем на километр, а затем начался спуск, крутой и гладкий, как искусственная ледяная гора. К удивлению Погорелко Сукачев снял со спины тюк и пинком ноги послал его вниз, а затем, сев на лед, и сам отправился за ним. Траппер, поколебавшись, последовал примеру Македона Иваныча, но с тою лишь разницей, что не снял с плеч тюка. А потому благодаря двойной тяжести он, перекувыркнувшись раз пять через голову, пулей слетел к озеру Линдермана, — узкому горному ущелью, наполненному ледяной водой.

Сукачев уже распаковывал свой тюк и встретил траппера лукавым вопросом:

— Где это вы научились так лихо через голову кувыркаться?

Через полчаса под защитой скалы свистел и постреливал костер. Но не хотелось думать о еде, ни о чем кроме сна. И лишь только голова траппера прикоснулась к меху спального мешка, он полетел в сон словно в черную дыру…

* * *

Спускались в овраги, поднимались на холмы, обходили, если можно было, озера, реки, болота, а если нет — переправлялись по льду. Ничто не могло остановить этих трех упрямцев — двух людей и собаку. Они упорно двигались вперед, на север, грудами захолоделых углей отмечая свой путь.

Вскоре повстречались они с Юконом, который берет начало на Чилькутском хребте, и пошли по его течению. В своих верховьях — это порожистая горная речка, так не похожая на спокойного гиганта равнин среднего и нижнего течения. Миновав озеро Лабарж, прошли по льду, рискуя провалиться в полынью, пороги Юкона — Пять Пальцев и Ринк. И лишь после этого увидели они открытую равнину. Полярный мир в своем блистающем великолепии лежал перед ними. Белый покров снега, в ложбинах мягкого как пух, а на вершинах спрессованного ветром до крепости мрамора, расстилался без конца, без края.

Погорелко, хватив ноздрями вольного равнинного ветра, крикнул:

— Вот он, мой Север! Мой суровый могучий Дальний Север!..

Да, они были уже на территории Дальнего Севера, в канадской провинции Юкон.

Но чем ближе они подходили к форту Селькирк, тем угрюмее становился Сукачев. Его беспокоило, почему он не видит многочисленных санных, лыжных и просто пеших следов, обычно густой сетью окружающих каждый форт — эти аванпосты цивилизации среди равнин Великого Севера. Вот и Пелли, младший брат Юкона, показался из-за холмов и наконец слился с ним. Теперь до форта Селькирк было рукой подать. Вон с того плосковерхого бугра увидят они строения форта, дымок, вьющийся из труб, и гордый флаг, плещущий по ветру. Собрав остатки сил, они взбежали на плосковерхий холм и…

Погорелко долго помнил этот жуткий момент. Они не увидели ни строений, ни дымка, ни, наконец, красного с синими полосами знамени Британской империи. Ничего — кроме груды развалин. Заставный капитан промахнулся: он не знал, что за шестнадцать лет до их прихода форт Селькирк был сожжен, разрушен, а гарнизон и население его перебиты[61]. Зимой 1851 года аляскинские индейцы шилкаты перешли Скалистые горы и, соединившись с канадскими такгишами, напали на Селькирк. Старинный форт этот, помнивший комендантов в париках, полярных конквистадоров в кружевных жабо поверх звериных мехов и гимны гугенотов[62] при свете северного сияния, давно уже был бельмом на глазу этих двух племен, стесняя свободу торговли между ними. Морозной ночью палисады Селькирка были атакованы толпами индейцев. Форт не продержался и одной ночи, был взят и разрушен.

* * *

Они спустились к форту. Отрывки крепостных стен, выглядывающие из порослей ивняка, — вот все, что осталось от Селькирка. Проходя мимо одного из разрушенных бастионов, они спугнули стаю молодых тонконогих волков. Там, где они рассчитывали найти людей, тепло и пищу, — звериное логово…

— Это моя вина, — сказал сразу ослабевший, потерявший от неожиданности всю свою кипучую энергию Сукачев. — Я старый дурак и больше ничего. Ведь надо же было предполагать, что за шестнадцать лет много воды утечет.

— Ничего страшного пока нет, — ободрял его Погорелко. — Мы еще держимся на ногах, дня три легко протянем. А за это время далеко можно уйти, и многое может измениться. Ну, бодрее! Вперед!

И они снова пошли на север, шатаясь от усталости и голода, питаясь крохами провизии, захваченной из фактории.

Каково же было их изумление и радость, когда на третий день этого голодного похода, в полдень, впрочем более похожий на белесые сумерки, они вышли из лесной чащи на просеку. В конце просеки темнели многочисленные строения, над которыми развевался английский флаг, ослепительно яркий на фоне снегов. Они не могли конечно знать, что это был форт Реляйенс, выстроенный для Гудзоновской компании известным исследователем севера Франсуа Мерсье вместо разрушенного форта Селькирк.

Погорелко инстинктивно подался вперед, словно собираясь броситься бегом к этому алому знамени, обещавшему долгий заслуженный отдых, пищу, табак и сон в натопленной комнате. Но Сукачев схватил его за плечо.

— Не спешите. Не доверяйтесь этой красно-синей салфетке. По канадским законам человек, совершивший преступление на территории другого государства, пользуется правом убежища только три дня. А мы топчем землю Канады уже более недели. На всякий случай будем держаться подальше от красномундирников. А потому пойдемте-ка вон туда. Там хоть и не так удобно, но зато более безопасно.

И Погорелко, понявший, что он лишь бродяга без роду и племени, обвиняемый в убийстве, покорно последовал за Сукачевым. Они свернули с просеки снова в лес и направились к замерзшему ручью, на берегу которого виднелась прокопченная черная хижина, вернее куча бревен и камней, с дырами, затянутыми вместо стекол оленьей брюшиной…

XVII. Только два патрона

Хозяином хижины оказался индеец из племени Собачьи Ребра. Этому канадскому гражданину, носившему длинное и франтоватое имя — Хорошо Одетый Человек, — от роду было около ста лет. Но волосы его были черны как смоль, без единой серебряной ниточки, и он до сих пор еще охотился, добывая ружьем для себя, для двух своих молодых жен и двух сыновей пропитание, а для английской королевы — подати. Лицо его так обезобразил медведь, что на Хорошо Одетого жутко было смотреть: гризли снес ему нос, губу и вырвал левый глаз.

Хорошо Одетый не преступил священнейшего закона Севера — закона гостеприимства — и принял очень радушно двух незнакомых белых. Но, боясь нето за своих молодых жен, нето за добытые меха, он не пустил белых в хижину, а поставил для них в лесу «тупи», коническую палатку, крытую оленьими шкурами. В этом-то «тупи» Погорелко и Сукачев прожили два дня, отдыхая после трудного похода. Лица их, исполосованные морозом и ветром словно ножами, покрылись струпьями, и кожа при малейшем надавливании кровоточила.

На третий день они заговорили с индейцем о деле. Они уже заметили, что Хорошо Одетый имеет упряжку из восьми гудзоновских собак. После совместного обеда, когда мужчины вышли на улицу покурить, Сукачев обратился к индейцу по-английски, прося продать им собак. Но Хорошо Одетый, важно запахнувшись в неописуемую рвань из вшивых мехов, ответил, что «он не слышит по-английски». Тогда Сукачев, говоривший на всех диалектах Аляски и Дальнего Севера, обратился к нему на языке атабасканцев, похожем на монотонное бормотание дикобраза.

Выслушав его просьбу, индеец вдруг рассмеялся:

— О-ке-ке-ке! Чудной белый! Зачем тебе паршивые псы индейца? Иди в форт, там ты купишь хороших жирных псов. Хочешь ешь, хочешь езди.

Сукачев посмотрел с невинным видом на мелкий сухой снег, крутившийся на крышах хижин, и с видимым спокойствием ответил:

— Нет, дружище, фортовые собаки мне что-то не нравятся. Твои лучше.

— Не лги, — сказал индеец. — Ты не был в форту. А мои собаки плохие.

— Очень хорошие собаки, — даже чмокнул от восторга губами заставный капитан.

Так, разговаривая, они дошли до «тупи», и здесь Македон Иваныч поставил вопрос ребром:

— Слушай, Хорошо Одетый, хочешь сто долларов за весь потяг? По десять долларов за пса и двадцать за сани с упряжью?

— Нет.

— Ты славный малый, сейчас я тебе отсыплю сто пятьдесят. Но только не пропивай денег, а купи своим мальчишкам хоть какие-нибудь штаны. Стыдно смотреть!

— Нет, — сказал индеец. — Ты лживый человек. Почему ты не идешь в форт покупать собак? Кто ты такой? А мои собаки не продаются.

И, повернувшись, он зашагал к своей хижине.

— Арестант вшивый! — послал ему вдогонку по-русски Сукачев и посмотрел растерянно на траппера. — Что же теперь делать? Хоть воруй у него собак! Ведь надо же как-нибудь выбираться из этой дыры.

В этот момент они заметили Хорошо Одетого, поспешно шагающего обратно к ним.

— Никак передумал индюк, — встрепенулся Сукачев. — Чорт с ним, дадим ему двести, лишь бы уступил.

— Там прошли двое людей, — сказал, подходя, индеец, — и спрашивали меня, не проходили ли мимо моей хижины двое русситинов? Вы кто — русситины?

— А кто они такие? — насторожился Сукачев.

— Один белый, другой полукровка, — ответил индеец и начал подробно и образно описывать их наружность. Сукачев и траппер переглянулись с недоумением. Без труда по описаниям индейца узнали они маркиза дю-Монтебэлло и Живолупа. Значит и они проделали тот же жуткий путь. Ведь не на крыльях же перенесло их через Чилькут, через равнину и плоскогорья Британской Колумбии. Но как, руководствуясь каким наитием, нашли они их заметенный вьюгами след?

— Вот оно, золотишко-то, что делает! — обалдело покачал головой Сукачев. — Впрочем чего же удивляться! Они оба люди бывалые, настоящие северяне. Маркиз-то, не смотри, что на бабу похож, а его и на мысу Барроу видели.

— Напрасно мы торчали здесь два дня, — сказал траппер. — Мы сами им фору дали. А теперь они увяжутся за нами, как хвост за лисой.

— Да, есть тут и наша промашка, — согласился Сукачев и обратился к Хорошо Одетому: — А давно они прошли?

— Не знаю, — нехотя ответил индеец. — Вот их след, смотрите сами.

Тут только русские заметили в нескольких шагах от себя лыжные следы. Лоснящаяся двойная лыжница шла из глубины леса, осторожной дугой огибала «тупи», подходила к самым дверям, — так, что человек мог бы заглянуть внутрь шалаша, — и вновь блестящей змеей уползала в лес, но в обратном уже направлении, в сторону хижины индейца.

— Сострунили, как молодых волчат-несмысленышей, — с досадой сказал Сукачев. — Словно затмение на нас нашло. Мы тут жданки да глянки устраивали, а они нас и накрыли. Ну, теперь унеси бог тепленькими!

И он снова обратился к индейцу:

— А что они про нас говорили, эти двое?

— Откуда ты берешь так много вопросов? Может быть они у тебя за пазухой насыпаны? — с раздражением сказал Хорошо Одетый. — Они ничего не говорили ни про тебя ни про этого белого. Они сказали: «Здесь, в лесу, в тупи живут два человека. Кто они такие? Если это двое русситинов, то ты, цветной пес, не должен продавать им ни пищи, ни пороха, ни собак. А если продашь, то „красные куртки“ из форта вздернут тебя на сук.» Вот и все. Что же еще кроме ругани могут говорить индейцу белые?

Сукачев посмотрел на его мертвый профиль и с отчаянной решимостью, как игрок, ставящий последнее на ненадежную карту, сказал:

— Хорошо Одетый, ты честный парень, мы верим тебе, так вот слушай: нас преследуют «красные куртки». Они хотят нас повесить, хотя мы ни в чем не виноваты. Мы должны бежать. Но как бежать без собак? Если ты не продашь нам своих псов, мы погибли. Говори теперь ты. Что скажешь?

Хорошо Одетый судорожно проглотил табачную жвачку, которую он от волнения забыл выплюнуть.

— Почему же ты раньше не сказал, что вы бежите от «красных курток»? — с упреком спросил он. — Видишь вон то дупло? Положи туда пятьдесят долларов, — я знаю, что мои собаки больше не стоят, — и забирай их. И торопись. Нето придут из форта «красные куртки». Я скажу, что не видел вас. Пусть будет путь ваш легок и спокоен, и да будет в делах ваших удача. Прощайте!

Сукачев посмотрел оторопело ему вслед.

— Ну и ну! Видимо красномундирники когда-то здорово насолили этому Хорошо Одетому голяку. Однако, Федорыч, собирайте вещички.

Они быстро увязали тюки, вскинули их на плечи и остановились в испуге. Где-то близко хлестнул ружейный выстрел, звонко раскатившись по лесу.

— Собаки! — крикнул в отчаянии Македон Иваныч. — Наших собак бьют!

Тут только русские заметили в нескольких шагах от себя лыжные следы.

Они выбежали из «тупи» и, поднявшись на ближайший холм, увидели, что заставный капитан не ошибся. В полукилометре, в небольшом овраге, защищенном от ветра, привязанные на коротких ремнях к палкам, расположились двумя длинными рядами собаки Хорошо Одетого. Один из псов уже ползал по снегу с перебитым хребтом, скребя лапами в предсмертных конвульсиях. Хлестнул второй выстрел, и еще один пес ткнулся пробитой головой в снег. Снова выстрел — и крупная сука потащилась на передних лапах, волоча парализованный пулей зад. Собаки рычали от страха, рвались с привязей, пытались перегрызть толстые ремни. Но пули укладывали их одну за другой.

— Да откуда же они стреляют? — крикнул в недоумении Погорелко.

— С провизионного амбара. Видите, дула торчат.

Недалеко от хижины Хорошо Одетого, на полянке виднелся своеобразный провизионный склад, необходимая принадлежность каждого трапперского зимовья. Это был небольшой амбарчик, выстроенный на двух гладко обструганных стволах толстых сосен. Стволы эти обливаются водой, и по их обледеневшей скользкой поверхности не взберется ни один четвероногий вор.

— Ничего нам с ними не сделать, — сказал Погорелко. — Они в амбаре словно в крепости, а мы на этом холме как на ладони.

В этот момент упала последняя собака, подбитая пулей Живолупа.

— Больше не для чего торчать здесь, — воскликнул решительно траппер. — Бежимте, благо у нас есть лыжи.

— Живо, берите только самое необходимое, — сказал Македон Иваныч, — патроны и спальные мешки. Провизию по дороге найдем, а нет — настреляем. Эту же дрянь, — ударом ноги сбросил он с холма тючок с золотом, — к чорту! Пусть им подавится Пинк и его шайка! Нам в пустыне золото не нужно…

Взбросив на плечи маленькие полегчавшие мешки, они стали на лыжи и быстро спустились в лес. Вдогонку им хлопнуло несколько выстрелов, но пули пропели поверху, сбивая с ветвей пушистый снег.

— Меня одно радует, что я успел положить в дупло сто долларов, — сказал Погорелко, когда они выбрались из леса на просеку. — Ведь Хорошо Одетый потерял своих собак из-за нас.

На просеке, где снег был примят многочисленными следами, русские развили полный ход. Надо было положить между собой и преследователями как можно больше километров снега и леса. Не убавляя хода, они поднялись на поросшую лесом горку и на вершине ее задержались на миг — передохнуть и бросить последний взгляд на форт.

Реляйенс лежал у них под ногами. Десяток бревенчатых строений, маленькая каменная церковь да полсотни «тупи» индейцев, приехавших в форт для сдачи мехов, — вот и все признаки культурного центра. А вокруг — грозная стена северного леса. Близ настежь открытых ворот форта горели длинные индейские костры, у которых грелся пяток оборвышей, закутанных в меха и одеяла. Тут же стоял великолепный потяг. В легкие узкие сани с медными подрезами было впряжено двенадцать псов маккензиевой породы, самой сильной на севере, — двенадцать широкогрудых высоконогих пожирателей пространства.

Погорелко вздохнул завистливо и безнадежно. Сукачев ответил ему таким же вздохом. Затем они переглянулись, как бы спрашивая друг друга глазами, и вдруг, не сказав ни слова, откинулись всем корпусом назад, расставили ноги и птицами понеслись с горки к форту.

Затормозив у ворот с полного хода так, что снег столбами взлетел из-под пыж, русские двумя ударами бича, валявшегося рядом, подняли псов, ляпнулись в сани, гикнули и понеслись. Один из гревшихся оборванцев, поняв видимо в чем дело, уцепился было за задок саней, но Погорелко ударом ноги отбросил его назад. Оборванец упал прямо в костер, завопив от ужаса и боли. На его крик и звон собачьих колокольчиков из ворот форта выбежал высокий бритый мужчина. Под распахнувшимися полами его дохи алел мундир северо-западной королевской конной полиции. Увидав мчавшийся потяг, он опустился на одно колено, вскинул к плечу ружье и выстрелил. Пуля взрыла снег где-то впереди собак. Второй раз ему выстрелить не удалось. Сани скатились с горы в болото, поросшее редкими кедрами.

— Не поверят, если сказать, что кавказский офицер, весь «в язвах чести», вдруг ворует полицейских собак! — грохотал пушечными залпами Сукачев. — Зато мы теперь как на фельдъегерских катим, с колокольчиками. Эх, милые, царапайся!..

А на первой же стоянке они обнаружили, что у них у двоих на тысячекилометровый поход имеется только два патрона, оставшихся в казенниках их ружей. Все остальные патроны, около четырехсот штук, Сукачев сбросил ударом ноги с холма, когда они бежали из стойбища Хорошо Одетого. Патроны были упакованы точно в такой же тючок, как и золото. Поэтому Македон Иваныч впопыхах пренебрежительно отшвырнул патроны, а бесполезное в пустыне золото захватил с собой…

XVIII. След в след

Снег падал медленно, и хлопья его таяли над костром. Хрипун облизывал обмерзшие усы и нервно стриг изуродованными в драках ушами. Чайник пел на треноге, и когда, вскипев, начал поплевывать с шипеньем в костер, Сукачев потянулся привычно к сумке. Но тотчас же отнял руку и даже отплюнулся с досадой.

— Опять забыл, что кофию ни синь порошинки нет. Ну, что ж, похлебаем горячей водички. Не привыкать стать.

Не отрывая взгляда от пляшущего пламени, Погорелко в сотый раз задавал себе вопрос: «Не отказаться ли от дальнейшей борьбы? Не сдаться ли, пока в теле осталась еще хоть искра жизни?..» Но он тотчас же сам разрушал тот мостик, который перекидывал на пути к своему спасению… «Неужели я способен на подлость ради сохранения своей никому не нужной жизни? Значит на смарку пойдет вся борьба, которая ведется вот уже много недель с нечеловеческим напряжением воли и мускулов. Значит все муки, физические и нравственные, были перенесены даром?..»

И эти мысли были для него, как ветер для костра. Исчезла минутная слабость, и проснулось в сердце древнее пещерное желание — бороться за жизнь. Он испуганно щупал на груди, за мехами, не потерял ли план Злой Земли, и лишь только пальцы его касались березовой коры, он ощущал в себе приток новой первородной силы, которая зовется человеческой волей к жизни и победе. Нет, этот кусок березовой коры не попадет в руки Маркиза и Живолупа, которые неотступно идут за ними, по их следу. Он или довезет в целости этот ключ от полярного Эльдорадо до берегов Тэнаны, или перед смертью уничтожит его…

Вот уже две недели, как они покинули форт Реляйенс, украв собак у сержанта северо-западной конной полиции. Вот уже две недели, как продолжается эта удивительная борьба четырех человек между собой и с грозной природой Дальнего Севера. Вот уже две недели, как они идут без единого патрона (последние два были потрачены на волков, напавших на их собак) пустынями Дальнего Севера. Где они сейчас находятся? Этого Погорелко не мог бы сказать. Какие-то глухие места Северной Канады, места еще не исследованные, не положенные на карту. Траппер уверен был лишь в одном, что кругом на многие сотни километров расстилается снежная пустыня.

В санях сержанта они нашли очень немного провизии — мешочек муки и несколько банок мясных консервов, полбанки кофе и тринадцать кусков сахару. Кроме того — небольшой запас рыбы для собак. С этим запасом, разделив его на голодные пайки, они протянули двенадцать дней. Но сегодня четырнадцатый день их похода, а следовательно они не ели уже два дня. В минуты острых приступов голода в мозгу траппера возникало желание убить одну из собак и съесть ее. Но — меньше одной собакой, значит меньше одним шансом на то, что они уйдут от тех двух, преследующих их. Нет, лучше потерпеть еще день.

Для собак сохранился еще один дневной паек. Но что это был за паек! У них животы втянулись, и к ним небезопасно было подходить. Псы ждали лишь мгновения, когда люди свалятся от слабости, чтобы растерзать их. А более злобные не хотели даже ждать. Позавчера собаки напали на Погорелко. Он разбросал им крошечные куски мяса — их суточную порцию — и хотел уже было уйти. Траппер не заметил, что бывший вожак-потяга сержанта, громадный, с теленка, и злобный как волк пес, пробирается к нему крадущимися боковыми движениями. И лишь только Погорелко повернулся, став к нему боком, он оторвался от снега и очутился на груди у человека. Страшными зубами пес разодрал меховую куртку и нижнюю кукланку, словно они были из бумаги, и оставил на груди траппера кровавые шрамы. В этот момент и вторая собака, длинная тощая сука, напала на него сзади, пытаясь свалить и перекусить жилы на его ногах.

Сукачев был далеко, собирая хворост для костра, и если бы не Хрипун, ослабевший от голода траппер был бы растерзан собаками. Хрипун напал на бывшего вожака, вцепился ему в загривок и подмял под себя. А Погорелко от одной суки отбился легко, отогнав ее ножом. Так Хрипун не в первый да наверное и не в последний раз спас жизнь трапперу.

Македон Иваныч, шесидесятилетний старик, все мучения похода переносил удивительно терпеливо, а внешне как будто даже и легко, не уступая молодому крепкому трапперу. Но Погорелко знал, каких усилий стоило это заставному капитану. Его пустяковая рана на лбу от мороза разболелась. Лицо Сукачева вспухло. Но он молчал, ни разу не пожаловался и боялся лишь одного — не разболеться бы серьезно, не свалиться бы с ног и не стать обузой для товарища. И все же пенистая жизнерадостность, особая сукачевская веселая энергия била в нем ключом. Он второй день питался кипятком, но не переставал отпускать по этому поводу пару-другую незатейливых шуток. А главное — Сукачев верил в благополучный исход их путешествия и в победу над пинковскими парнями. Он верил, что не сегодня, так завтра им встретится трапперское зимовье. К чорту еду, лишь бы достать патронов к штуцеру! Тогда можно было бы прекратить это позорное, по его мнению, бегство и потягаться с Живолупом и маркизом.

На каждом ночлеге Македон Иваныч говорил с уверенностью:

— Завтра в это время мы наверное уже устроим небольшую перестрелку с теми двумя. Вот увидите, оглобля с суком!

Уверенность его была так велика, что ее хватало даже на двоих. Начинал твердо верить в успех и Погорелко.

Так и шли они четырнадцать уже суток, помогая и поддерживая друг друга нравственно и физически. И след их саней на протяжении сотен километров ушел в глубь равнин Дальнего Севера.

* * *

Живолуп потрогал обгорелые головни. Одна из них была теплая.

— Часа четыре как прошли, не боле, — сказал уверенно метис. — Теперь заарканим их, небось. Ну, ты, рвань хранцюзская, иди за хворостом. Ночевать будем.

Маркиз посмотрел на него взглядом презрения и злобы. Живолуп перехватил этот взгляд и расхохотался.

— Все косишься, что волк. Косись, косись, все равно скоро подохнешь, мзгля!

Канадец напоминал сейчас Живолупу волка после болезни от отравленной приманки, худого как скелет, с оскаленными зубами и злого на весь мир. Жалкий вид дю-Монтебэлло радовал метиса, так как они за эти четырнадцать дней пути успели остро и глухо, по-звериному, возненавидеть друг друга.

Впрочем маркиз ненавидел не одного только Живолупа. Дю-Монтебэлло был переполнен злобой. Он ненавидел бесконечные черные ночи, порождающие безумие, отрывистый пронзительный лай маленьких белых лисиц, вой полярных волков, похожий на хохот умалишенных, тоскливый, жутко звенящий. Вой этот настигал канадца всюду, наполнял его мозг безумием ненависти, а сердце — древним косматым ужасом. Как живые существа ненавидел маркиз свои лыжи, канадские лыжи в виде овальной рамы, переплетенной сетью тонких ремней. Этими лыжами должен был дю-Монтебэлло пробивать в снегу след для собак. Работу эту, самую трудную в мире, Живолуп целиком свалил на маркиза. Этим он мстил канадцу за его презрение.

Дю-Монтебэлло больше всего боялся, что метис бросит его. Тогда ему конец. Живолуп умел делать все: складывать просторные теплые хижины из снега, нечто вроде эскимосского «иглу», а за недостатком времени устраивать снежные берлоги, так называемые «баррабора», залезать в которые надо было по трубе-отдушине. Живолуп умел находить топливо там, где, казалось бы, и щепки не найти, разжигать костер при самом сильном ветре, разнимать дерущихся собак, чинить часто рвущуюся упряжь и сниматься со стоянки или останавливаться на ночлег каждый день в одни и те же часы, с точностью до одной минуты, словно необходимость сделала из него живой хронометр. Но главным достоинством Живолупа было его умение отыскивать часто пропадающий след бегущих впереди. В минуты черного отчаяния, когда маркиз терял всякую надежду, когда не было никаких примет или указаний, Живолуп, благодаря инстинкту, который был у него шестым чувством, снова ставил их сани на верный след.

Так шли они уже четырнадцать суток, ненавидя друг друга, готовые ежеминутно схватиться за ножи или ружья и в то же время неразлучные, как два раба, скованные одной цепью…

Глядя на Живолупа, уже заснувшего глубоким, без сновидений, сном, маркиз вспоминал день за днем, час за часом весь этот мучительный пробег.

В форту Реляйенс полицейские дали им бесплатно упряжку из двенадцати великолепных псов, помеси волка с собакой, черных, без отметины, с диким блеском в глазах. Этот потяг вполне мог соперничать в быстроте и выносливости с потягом, угнанным русскими. Мало того, конная полиция, разозленная дерзкой кражей собак, дала дю-Монтебэлло ордер на арест Сукачева и Погорелко. Теперь каждый канадский гражданин был обязан помочь ему при аресте русских, теперь маркиз олицетворял собой закон.

Зная, что русские бежали без провизии, а главное без патронов, маркиз и Живолуп не захотели отягчать сани излишним запасом провианта и взяли провизии для себя и собак только на пять дней. Это была большая ошибка, которая могла их погубить. Веселые и заранее торжествующие победу, выехали они из форта. И началась эта волнующая острая игра, лихая скачка через тысячи препятствий.

Лишь только на востоке показывалась холодная оранжевая полоса, что в этих широтах означает рассвет, они поднимали собак и мчались на север, все время на север, по сугробам, то нежно фиолетовым, то темносвинцовым. Они вскоре напали на следы русских и со второго дня пошли с ними след в след. Вначале след русских был старый, не совсем ясный. Его пересекали то ровная, как по линеечке стежка златобрюхой лисы, то двойная цепочка песца, а то и многочисленные следы волчьей стаи. Это значило, что беглецы прошли здесь давно. Но с каждым днем след становился свежее. И тут так некстати в игру вмешался голод.

Уже на третий день преследователи спохватились и разделили оставшуюся двухдневную порцию на голодные пайки. Но ничего страшного в этом маркиз не увидел. Ведь след русских становился яснее с каждым днем. Не сегодня — завтра они их нагонят. В сердце маркиза еще оставалось место восхищению русскими, которых не могли сломить ни холод ни голод. Дю-Монтебэлло, в чьих жилах текла кровь конквистадоров, сам-десять покорявших провинции величиной с Францию, ценил храбрость. И он великодушно решил даровать русским жизнь, конечно в обмен на ту золотую тайну, которой они владели.

Но это было на четвертый день пути. А преследователи не нагнали русских ни на пятый, ни на шестой, ни даже на седьмой день. Местность между тем становилась все глуше и глуше. Найти пищу — надежды не было. Скорее можно было потерять жизнь. Теперь они делали не более восьми-десяти километров в день вместо, прежних шестидесяти. Только теперь маркиз понял, что значит свирепый, скручивающий в узлы внутренности, голод. Он ни на минуту не переставал думать о еде. Бывало так, что, глядя на пламя костра, он видел в нем поджаривающийся кусок сала. Он видел, как приплясывают синеватые язычки, слизывая сочащиеся жирные капли. Но опадала с шумом какая-нибудь головня в костре, и дивное видение исчезало.

А однажды, обессиленный от голода, лежа на снегу, он вдруг ясно ощутил запах ресторана, аромат вкусно приготовленной пищи, услышал шум голосов, звон посуды, стук ножей и вилок. Галлюцинация была настолько отчетлива, что он бессознательно повернул голову и качал искать место, откуда шли запахи и шум.

Теперь дю-Монтебэлло даже мысленно не великодушничал, он уже не думал дарить русским жизнь. Нет, за те муки, которые он терпит, маркиз готов был разрубить их на куски. И теперь (как условно все на свете!) он с большим вожделением думал о собаках русских, мясом которых можно будет набить ссохшийся вопящий желудок, чем о ключе к золотому кладу…

На одиннадцатый день они были близки к полной победе. Русские, видимо, окончательно вымотавшись и не имея сил на утаптывание снега, пустили собак прямо по целине. Псы проломили тонкий наст и как ножами порезали себе лапы. Поэтому след русских был отмечен кровавыми отпечатками собачьих лап. Эти кровавые следы возбудили не только маркиза и Живолупа: псы их, почуяв кровь, остервенели и с диким воем бросились вперед. И вскоре они увидели русских. Два человека, падавших на каждом шагу от слабости, впрягшись в лямки, помогали собакам тащить в гору сани. Глядя на них издали, можно было подумать, что эти два взрослых человека шутят и дурачатся как маленькие ребятишки — настолько их движения были неуверенны, нелепы и полны какого-то жуткого комизма. С отчаянием и ужасом на лицах, изгрызанных морозом, они барахтались в снегу как два клоуна.

Маркиз посоветовал бросить потяг, на лыжах подойти к русским на ружейный выстрел и перебить их собак, а если понадобится, уложить и их самих. Разве мало мук они перенесли из-за этих двух негодяев? Но Живолуп не согласился на этот план. Он не хотел оставлять собак без присмотра даже на минуту, боясь за упряжь и за жалкие остатки провизии, лежавшей в санях. Русские завязли основательно, никуда не уползут, поэтому можно подойти к ним на выстрел вместе с собаками. Маркиз не мог не согласиться с метисом, и они погнали свой потяг.

Тогда русский отставной офицер, этот сумасшедший старик, бросил вдруг свои завязшие сани и, пошатываясь словно пьяный, один пошел навстречу приближающимся врагам. В руках он держал два пистолета — свой собственный и товарища — единственное их огнестрельное оружие, впрочем бесполезное в северной пустыне.

Сукачев один пошел навстречу приближающимся врагам, держа, в руках по пистолету.

Маркиз презрительно усмехнулся, увидав эти спринцовки, бьющие на пятьдесят-семьдесят шагов. Он из своего спенсеровского карабина с полутора тысяч шагов уложит русского как куропатку. Они смеялись от души, видя, как ослабевший русский упал, пополз на животе и, потеряв окончательно рассудок, с трехсот шагов открыл пальбу сразу из двух пистолетов. Дю-Монтебэлло схватился уже за карабин, чтобы положить конец этой комедии, но был сбит с ног собственными собаками. Пистолетные выстрелы русского, на этой дистанции безопасные как елочные хлопушки, все же перепугали псов. В полудиких животных заговорил инстинкт отцов-волков, привыкших обращаться в бегство при звуке выстрела. Псы панически метнулись в сторону, сбили с ног маркиза, и пятеро из них провалились в «каргут».

На равнинах Дальнего Севера и Аляски, в местах, где нет ни малейшего намека на какую-нибудь речушку, можно увидеть вдруг бьющий среди снегов родничек. Эти родники, вероятно минеральные, благодаря присутствию в них газов, не замерзают даже и зимой, лишь покрываясь сверху легким хрупким снежным сводом. Достаточно бывает даже птице сесть на это тончайшее — в лист бумаги — покрытие, чтобы оно провалилось.

В такой-то незамерзающий минеральный родник (по-индейски — «каргут») и провалились их собаки. Тут уж было не до русских. Потерять пять великолепных псов, почти половину потяга, значило навсегда остаться здесь, в сердце неведомых северных пустынь. Ведь не известно еще, в каком состоянии собаки русских, — а вернее всего, судя по кровавым следам, в очень плохом. Забыв обо всем, Живолуп и маркиз бросились спасать животных. Поблизости оказался сугроб рассыпчатого, зернистого снега, в котором собаки смогли тотчас же осушить лапы, не дав воде замерзнуть. Затем Живолуп и маркиз, скинув, несмотря на лютый мороз, рукавицы, начали вытаскивать из окровавленных собачьих лап ледяные иглы. Умные животные сами помогали людям в этой операции, Выгрызая кусочки льда, застрявшие между пальцами. Но и этого еще было мало. После ранения лап и начавшегося кровотечения нельзя пустить собак «босиком». Надо было сшить для них мокассины. На это ушло ровно полдня. Русские за это время скрылись из глаз.

И снова перед маркизом — бесконечная санная колея и двойной след лыж. Но Живолуп сказал сегодня, что русские опередили их только на четыре часа. Так ли это? А если нет — конец. Тогда маркиз признает себя побежденным, ибо больше одного дня ему не выдержать. Тогда он ляжет на снег, и пусть Живолуп делает с ним что угодно: оставляет одного на голодную смерть или, сжалившись, пристреливает… Но если они сегодня догонят русских — тогда… О! тогда маркиз знает, что ему делать. Теперь уж он все предусмотрит. Он оставит Живолупа при собаках, а сам подойдет к беглецам на двести-триста шагов, всласть поиздевается над ними, умышленно делая промахи, а потом хладнокровно пристрелит их.

Маркиз поднял голову. На востоке чуть светлело. Окрестные холмы четко вырисовывались на слегка посиневшем небе. Снег стал сиреневым. Упряжные собаки вылезли из своих снеговых нор, глухо рыча и встряхиваясь. Пора сниматься. Надо будить Живолупа.

Но метис сам вскочил, словно подброшенный пружиной.

— Трогаем! — сказал он. — И знай, барин, что я сегодня буду гнать тебя, как собака крысу. Иль сдохнем, иль повиснем у русских на вороту…

XIX. Провал

Погорелко шел впереди и, согнувшись от усталости, бороздил снег широким следом лыж, в котором не увязали ни собаки ни сани. Сукачев, помогая псам, впрягся в лямку и тянул так, что пот струился по всему его телу.

— Стойте, милейший мой! — крикнул он, когда сани поровнялись с одиноким деревом. — Отдохнем немного.

Они остановились. Прекратился легкий шум, похожий на треск разрываемой шелковой ткани, который производят лыжи, скользящие по снегу, и великое безмолвие пустыни повисло над снегами. Невдалеке виднелись горные вершины, безымянный хребет, последний северный отрог Скалистых гор. Глядя на эту желто-бледную, словно выкрашенную охрой зубчатую стену, заставный капитан сказал:

— Только бы до гор добраться. Там легче будет. Там в долинах снег неглубокий. По льду как на курьерских покатим.

— Да, там дорога легче будет, — как эхо откликнулся Погорелко. — Можно будет на сани по очереди присаживаться. Только до бурана не быть нам, кажется, в горах…

Сукачев окинул внимательным взглядом небо и горизонт. Странный желтый свет дрожал и струился над белой равниной. Потеплело так, что с блестевших мокрых сучьев дерева, под которым они остановились, капало. Снег стал липким и тяжелым. В свинцовом безмолвии под желтым низким небом было что-то затаенно угрожающее. Длинные белые космы вьюги уже ползли по сугробам. Тонкая порошистая пыль, поднимаемая с вершин «застругов» — снежных гребней, наструганных прошлыми буранами, — свивалась в миниатюрные смерчи и уносилась ввысь.

— Пожалуй, что и не быть. Попробуем все-таки. Не подыхать же здесь, оглобля с суком! — мрачно сказал, впрягаясь в лямку, Сукачев. Но тотчас природное необоримое чувство юмора взяло верх, и он рассмеялся. — Эх, и тяжело же в пристяжные итти, когда в пузе пусто, а кишки к спине присохли!

Они снова потянулись по глубокому отмякшему снегу. Темнота надвигалась с запада, и вместе с ней шел какой-то странный шум, вначале похожий на жужжание комариной стаи, а затем разросшийся до четкой дроби огромного барабана. И лишь только русские сползли с глубоких сугробов на дно горной долины, покрытой твердым, как свинец, спресованным снегом, налетела буря. Воздух, насыщенный мелкими камнями и песком, ударил им в лицо. Ветер с ревом шарахнулся в стены утесов, словно пытаясь их проломить. Огромные камни сорвались с вершины и полетели в долину. Обломок скалы упал в десятке шагов от саней, заставив собак испуганно метнуться в сторону. Но порыв ветра стих так же неожиданно, как и налетел. Буран пробовал свои силы. И тишину разорвал громкий отрывистый удар.

— Что это? — удивленно взглянул на небо Сукачев. — Гром что ли? Зимой-то!

— Гони! — крикнул вдруг неистово Погорелко, ударом в спину опрокинул Македона Иваныча в сани и одновременно ожег кнутом собак.

Псы взвизгнули и помчались. Заставный капитан привстал в санях и недоуменно оглянулся. Близко, до жути близко увидел он стоявший потяг, а около него маркиза и Живолупа. В руках Дю-Монтебэлло тонко курился карабин, из которого он только что выстрелил по русским.

«Нагнали-таки, дьяволы!» — с отчаянием подумал Сукачев. Падая снова в сани, он увидел, что потяг преследователей сорвался с места и тоже помчался по дну долины.

Теперь Погорелко лежал в санях, растянувшись во весь рост, а заставный капитан бежал рядом, держась за короткую веревку невдалеке от коренника. И лишь на спусках, когда сани, набегая, толкали собак, грозя раздавить их, Сукачев присаживался, действуя ногами и каюром как тормозом. Вьюга крутила возле саней снежные вихри. В этом белом хаосе траппер едва различал заставного капитана, бежавшего в двух шагах.

Сукачев что-то крикнул, но вьюга сорвала слова с его губ и унесла их в горные пропасти. Она шипела змеей, рычала, охала, выла безостановочно и жутко, словно где-то рядом давили человека.

— Те… далеко?.. — крикнул снова Македон Иваныч.

— Молчите! — тоже закричал в ответ Погорелко. — Берегите дыхание!..

Он не ответил на вопрос Сукачева, не желая расстраивать старика. Минут пять уже слышал траппер прорывавшиеся иногда сквозь рев метели лай догоняющих собак и крики людей, ободряющих животных.

Погорелко привстал в санях, гикнул на собак и хлопнул бичом. Но псов не надо было понукать. Когда они услышали шум погони, возбуждение их дошло до состояния исступления. Они неслись с яростью и неутомимостью истых волков. Обессилевшие на голодном пайке, они подохнут после этой безумной скачки, но не позволят догнать себя.

Запряжка врезалась в тесное ущелье. Веер потяга сам собою сомкнулся. Теперь сани неслись по узкой тропинке. Слева была пропасть неизвестной глубины, справа — отвесная стена. Здесь, в каменной щели вьюга бесновалась, как попавший в западню зверь. Сверху, с утесов сыпались лавины снега, обломанные сучья деревьев, целые стволы, вырванные с корнем. Ветер подхватывал сани и гнал их так, что они то-и-дело налетали на собак, а затем вдруг швырял их в сторону, валил, бил о скалы, грозя сбросить в пропасть. Собаки под ударами вьюги шатались в постромках, шарахались от летевших сверху камней и, напуганные воем ветра, ослепленные колючим снегом, рвались вперед, обезумевшие, разъяренные.

Пора однако было сменить Сукачева. Старик, видимо, окончательно выдохся. Траппер выпрыгнул на тропинку, и Македон Иваныч свалился в сани. Он лежал на шкурах ничком, неподвижный как труп, держась обеими руками за передок. Погорелко понял, что теперь он должен рассчитывать только на свои собственные силы. Прилив необыкновенной дерзкой энергии почувствовал вдруг траппер.

— Эй, дьяволы, быстрее! — крикнул он, взмахнув каюром. — Хрипун, родной, наддай!..

В этот момент раздались собачий лай и крики двоих людей так близко, что трапперу показалось, будто потяг врагов мчится бок-о-бок с ними. Держась рукой за веревку, он на бегу оглянулся. То, что увидел траппер, напугало его своей неожиданностью.

В каких-нибудь ста шагах сзади мчался потяг из двенадцати громадных псов, которым набившаяся в шерсть снежная крупа придавала вид летящих по воздуху белых привидений. Глаза собак горели недобрыми зелеными огнями. Волчьи души, неистовые и злобные, чувствовались в этих огненных зрачках. Погорелко понял, что если распаленные погоней животные нагонят его, то, прежде чем вмешаются люди, он будет разорван в клочья. За санями преследующего потяга бежали два человека. Траппер разглядел даже, как порывы ветра парусом вздымали доху одного из них. Погорелко отвернулся. Он увидел достаточно, для того чтобы понять близость конца. В этот момент прилетел человеческий крик, странно гармонировавший с воплями вьюги:

— Стойте! Стрелять будем!

— Стреляйте!.. Стреляйте!.. — заревел вдруг поднявшийся Сукачев. — Стреляйте, подлецы!.. Вы знаете, что нам нечем отвечать.

И, повернувшись снова к собакам, Македон Иваныч сделал еще одно усилие оторваться от преследователей. Он встал на колени и, придерживаясь за передок только одной левой рукой, крича и гикая, начал осыпать ударами кнута обезумевших животных. Собаки подхватили с такой силой, что Погорелко начал отставать и, задыхаясь, упал на задок саней.

Вдруг одна из собак потяга судорожно дернулась и упала: тащась за остальными на постромке. Животное сломало ногу, попав в каменную трещину. Траппер выбросился из саней, чуть не сорвавшись в пропасть, двумя ударами ножа отсек постромки, соединявшие искалеченную собаку с остальной упряжкой, и кинулся снова к саням. К нему метнулась, словно прорвав полог темноты, оскаленная рычащая морда вожака преследующей упряжки.

— Гони!.. Скорее гони!.. — крикнул траппер, снова падая в сани.

Потяг помчался, но рычащая собачья морда уже не исчезала. Пес был настолько близок, что в безумной ярости грыз на бегу задок саней. Погорелко поднял каюр и, метя железным концом его в голову животного, ударил со всей оставшейся в мускулах силой, но промахнулся. Это еще более разъярило пса. С хриплым задавленным воем он рванулся вперед, и зубы его лязгнули у самого лица траппера.

— Пропасть!.. — закричал вдруг Сукачев. — Тормози!..

Погорелко оглянулся и увидал провал в двух метрах от морды Хрипуна. Быстро воткнул каюр в снег, навалившись на него всем телом, и тотчас же откинулся назад, тормозя сани. Собаки, неожиданно остановленные, отлетели назад. Но каюр с треском, похожим на выстрел, сломался. Сани снова медленно двинулись вперед.

Воспользовавшись этой секундной остановкой, неприятельский вожак, почти таща на себе всю упряжку, чудовищным броском выкинулся далеко вперед и вцепился зубами в горло подвернувшегося Хрипуна. Остальные собаки обоих потягов, подражая вожакам, тоже бросились друг на друга. Образовался какой-то рычащий, воющий клубок собачьих тел. Сани траппера налетели на дерущихся псов и опрокинулись. В них тотчас же ударились вторые сани с двумя что-то кричащими людьми. А затем люди, собаки, сани сорвались с тропинки и понеслись вниз, в провал, в черную бездну под выкрики и уханье метели, среди белых ее смерчей…

Погорелко крепко ударился обо что-то спиной. Падение кончилось. Ошеломленный ударом, он с минуту лежал без движения, бессознательно поеживаясь от сползающих по спине холодных струй воды. А затем, поднявшись рывком, сел. Траппер чувствовал, что он скоро, может быть сию же минуту потеряет сознание. Голова его уже кружилась замедляющейся каруселью близкого обморока.

— Нет, нет! — прошептал он. — Нельзя! Сначала план, план надо спрятать!..

Он стащил зубами рукавицы с обеих рук и пальцами начал разгребать сугроб рядом с собой. Вырыв яму, Погорелко положил в нее план и обнаженными руками заровнял снег. И когда работа его уже была кончена, рядом раздался тяжелый прерывистый вздох. Траппер протянул испуганно руку и нащупал что-то лохматое и теплое. Это была собака. Пес встряхнулся, сел на задние лапы и вдруг завыл тоскливо и мрачно как по покойнику. «Выдаст, — мелькнуло в мозгу Погорелко. — Найдут и меня и план…»

Он бросился на собаку и, стиснув ее шею, начал душить. Но животное вырвалось, рыча и щелкая зубами. Погорелко, поднявшись, сделал шаг вперед, снова шаря собаку. Но к удивлению заметил, что лежит и смотрит в звездное небо. «Обморок, — подумал он. — Не замерзнуть бы…» — и с этой мыслью потерял сознание.

XX. Последняя схватка

Траппер пришел в себя от прикосновения чего-то теплого к щекам. Он открыл глаза и увидел морду Хрипуна, облизывавшего его лицо. Перехватив благодарный взгляд хозяина, пес радостно завилял пушистым волчьим хвостом.

— Ты тоже жив, Хрипун? — улыбнулся слабо Погорелко. — А где Сукачев? Ты не видел его?

Хрипун мел хвостом снег и смотрел на человека так, словно хотел что-то сказать. Погорелко, перевалившись со спины на бок, огляделся.

Метель утихла, и траппер, в памяти которого остались еще вопли и уханье бурана, был поражен наступившей тишиной. От этого глубочайшего белого безмолвия в ушах его звенела по-комариному кровь. Над сугробами стлался струистый морозный дым. Солнце, уже цепляясь низом за горизонт, висело на небе, большое и холодное. По обе стороны его виднелись два солнца, маленьких и бледных.

— Ложные солнца… — прошептал с горечью Погорелко. — Лживый мираж…

Солнечный свет искрился и дробился, отбрасываемый нависшей над траппером ледяной стеной, испещренной голубыми и зелеными натеками. Это водопад размыл горную тропинку, по которой они вчера ехали, разорвав ее посредине узкой пропастью. Подняв голову, Погорелко увидел высоко над собой, на гребне скалы, у подножья которой он лежал, провал, прервавший вчера их бешеную скачку. На краю провала, на острых камнях висели обрывки упряжи и запутавшийся в них замерзший труп собаки. От краев пропасти до водопада расстилалась свежая снежная осыпь с торчавшими из нее обломками скал, сучьями и стволами деревьев. Видимо, падая вчера, они потревожили снежную лавину, которая, срыв на своем пути целую рощицу, сползла сюда, к подножью скалы. Сколько ни разглядывал траппер окрестности, он не увидел ни одного человеческого следа, ни малейшего признака, людей. Значит все засыпаны снежной лавиной. Значит только он да Хрипун остались живы…

Погорелко с болезненным стоном откинулся снова на спину и увидел ствол живолуповой винтовки, торчавший из рыхлого снега осыпи. Траппер быстро и обрадованно протянул к ружью руки. Может быть найдутся и патроны. Тогда он спасен.

К удивлению своему Погорелко не почувствовал прикосновения к ружейному стволу и тогда только заметил, что руки его обнажены. Ведь рукавицы были сброшены им вчера, когда он зарывал план. Жуткая догадка мелькнула в мозгу траппера. Он попытался изо всех сил сжать пальцы в кулаки. Но кисти обеих рук остались неподвижными, несмотря на все усилия. Плоские и твердые как доски, руки отказывались повиноваться. Погорелко не чувствовал их до локтей. Он бил ими изо всех сил о колени, тер крепко о снег, кусал пальцы — ни малейшего болевого ощущения. Руки были отморожены. Пока он лежал без рукавиц, полярный мороз отгрыз их. Траппер закусил губы, удерживая крик, и повалился на спину, снова теряя сознание.

Живолуп молился сразу двум богам.

Но этот второй его обморок был полон образов и звуков. Он слышал вначале свирепый лай Хрипуна, перешедший затем в хруст снега под чьими-то ногами. Снег визжал долго и надоедливо, а затем раздражающее визжание его разрослось в стройное колыхание музыкального мотива. Мелодия была знакома Погорелко. Играли из «Вильгельма Телля». Он дважды слышал эту музыку: первый раз в Петербурге, когда играл Коля Кашевский, а вторично в Новоархангельске, в комнате Аленушки. Но кто играл сейчас, она или Кашевский? Этот вопрос мучил Погорелко. Он пытался заглянуть в лицо игравшего, но тот с хриплым удушливым хихиканьем отворачивал голову.

— Покажись же! — крикнул в отчаянии Погорелко. — Кто ты?

Тогда только игравший поднял голову, и траппер увидел холеное бакенбардистое лицо генерала Дубельта. «Как попал Дубельт в Аляску? — удивился Погорелко. — Ловить меня? Неправда! Меня ловят дю-Монтебэлло и Живолуп. А Дубельт меня даже и не знает. Тогда при чем же здесь Дубельт?..»

Траппер взглянул робко на жандармского генерала. Но Дубельт уже исчез, а на его месте появился Ванька Живолуп. Рядом с зверским лицом метиса мраморно белел прекрасный античный лик Венеры Калиппиги, возле которой он когда-то стоял в вестибюле Третьего отделения. И вдруг Живолуп пропал. Осталась одна Венера. Мраморный лик ее начал медленно теплеть и превратился в разрумяненное морозом лицо Аленушки под круглой каракулевой шапочкой… «Давайте же простимся, как следует,» — говорила Аленушка, жала руку траппера и брезгливо морщилась, касаясь его твердых как кость мозолей. Погорелко сердито отдернул свою руку. По Аленушка, не выпуская, еще крепче сжала его ладонь, причиняя ему нестерпимую боль в пальцах. Траппер, собрав все силы, дернул руку и открыл глаза.

Исчезли бредовые видения. Он смотрел в темное высокое небо, запорошенное звездной пылью. Потом, обеспокоенный близким присутствием чего-то ослепительно яркого и горячего, он скосил удивленно глаза. В двух шагах от него горел большой костер, а сам он лежал уже не на снегу, а на раскинутом спальном мешке. Отмороженные пальцы, отогретые огнем костра, невыносимо болели.

Погорелко с усилием приподнялся на локте, — в висках его при этом лихорадочно застучало, — и огляделся. Невдалеке от костра стояли сани в полной исправности, сани маркиза и Живолупа. Тут же рядом, привязанные к одному общему ремню, лежали шесть собак. Глаза их, уставившиеся на костер, ярко блестели. Траппер перевел взгляд правее и замер, пораженный странным зрелищем.

Близ черного базальтового обломка скалы, тоже на раскинутом спальном мешке, сгорбившись, сидел Ванька Живолуп. Рядом с метисом на снегу стояла красная, перевитая сусальным золотом, пасхальная свеча. Она горела в застывшем морозном воздухе ярким неподвижным пламенем. Живолуп, сидя на шкуре лицом к свече, делал какие-то странные жесты рукой и часто кланялся, касаясь лбом снега. Траппер вгляделся внимательно и понял: Живолуп молился. Свеча, зажжена была перед плосколицым костяным идолом алеутов и маленькой медной иконкой-складнем. Метис молился сразу двум богам — древнему охотничьему богу матери-алеутке и могущественному, таинственному, живущему на небе богу русских. Рука Живолупа то клала кресты, то дергалась в магических жестах идолопоклонника. Губы его шептали вперемежку шаманские заклинания и обрывки христианских молитв, вбитых когда-то в голову отцами миссионерами. А затем он клал по поклону тому и другому богу. Но о чем молился Живолуп, что он выпрашивал у богов с такой неистовой страстностью?

— Живолуп, что ты делаешь? — окликнул, не утерпев, Погорелко.

Метис взглянул растерянно на траппера и ответил испуганным шопотом:

— Молчи… Не кричи пожалста… — Лицо Живолупа так заиндевело, что он едва растягивал губы. — Видишь вот, молюсь. Давно уж молюсь. Пропали мы с тобой оба, пропали! У тебя, ишь, руки озноблены, а мне ноги деревом перешибло. Когда падали мы оттуда, сверху, меня сосна прикрыла. Обе ноги ниже колен в муку истерла. Не оправиться мне теперь…

Живолуп молчал, глядя с мольбой на своих богов, а затем опять зашептал лихорадочно:

— Слышь, браток, несчастные мы с тобой, оба несчастные. Ты начисто без рук остался, а я без ног. Погибнем мы теперь, чую я. Не возьмет он нас, здесь оставит на голод и холод. Меня-то он рад будет бросить, не люб я ему. Мы с ним все время как псы грызлись… Да только и он далеко не уйдет, сгибнет. Видишь, шесть собак у него осталось, а харчей нет совсем. Придется ему собак жрать. Слопает последнюю и сдохнет. Он ничего не умеет. Вот ежели бы меня взял, я бы его вывел. Да разве возьмет? Ну, и пусть! И сам сдохнет, сдохнет, сдохнет!.. — с палящей ненавистью выкрикнул метис.

— Послушай-ка, Живолуп, а где Сукачев? — с трепетной надеждой спросил Погорелко.

— Сгиб твой приятель. Снегом его занесло. Вот от него что осталось, бери, — перекинул он через костер трапперу какую-то небольшую вещь.

Погорелко узнал коротенькую солдатскую трубку Сукачева. Вспомнилось суровое, точно из стали вылитое лицо заставного капитана. Траппер упал ничком, ткнувшись лицом в мех спального мешка. То, что испытывал он, нельзя было назвать печалью по умершем. Это была и глухая мучительная тоска ребенка, у которого отняли мать, и боль друга, лишившегося друга, и мука ученика, потерявшего учителя…

— Слышь, приятель, — тихо окликнул его Живолуп, — ты чай знаешь — скажи, какому русскому богу надо молиться, чтобы спастись, чтобы взял меня Конфетка с собой, Научи, браток!

— Не знаю, — поднял голову Погорелко. — Я двадцать лет уже не молюсь. Да ты не бойся, он тебя возьмет, вот увидишь, возьмет, — утешал траппер своего недавнего врага. — А где он сейчас?

— Все бродит, сани ваши ищет. Золото ведь там и твой план золотого рудника. Баит — пока не найду, не тронусь отсюда. Чтоб ему ни дна ни покрышки!.. Идет сюда, никак. И то…

Живолуп погасил свечу, спрятал ее вместе с богами под мешок и лег, повернувшись к костру спиной. Маркиз подошел, весело и приветливо улыбаясь словно они только вчера расстались после приятной беседы. Мелкая снежная пыль осыпи, в которой купался маркиз, покрывала его с ног до головы серебряной дохой. Лицо его мало напоминало человеческое. На него было жутко смотреть. Это была сплошная язва кроваво-черного цвета, с трещинами, обнажавшими сырое красное мясо. Левый глаз, подбитый при падении, почернел и закрылся. Один из рукавов его куртки был изодран собачьими клыками и покрыт черной запекшейся кровью.

Погорелко, взглянув на дю-Монтебэлло хрипло рассмеялся.

— Досталось-таки и вам, господин маркиз. Мороз ловко вас разукрасил. Но я не сказал бы, что это вам к лицу.

— Что делать, — беспечно отмахнулся канадец. — Наша увеселительная прогулка обошлась кое-кому из нас дорого. Я лично перебрался через Чилькут не затем только, чтобы полюбоваться северным сиянием. Поэтому и пришлось поплатиться, но все же меньше чем вы. А вот вы теперь не сможете принимать своих друзей, как говорится, с распростертыми объятиями. Без шуток, я крайне опечален постигшим вас несчастьем. Как жаль, что я не натолкнулся на вас раньше — ваши руки были бы спасены.

У Погорелко вырвался короткий отрывистый смех.

— Я не благодарю вас за то, что вы не дали мне окончательно замерзнуть. Я бы хотел этого. Кто перетащил меня к костру? Вы?

— Я. Но не перетаскивал, а развел около вас костер. Даже и это стоило мне не дешево. Видите? — указал он на разорванный и окровавленный рукав. — Работа вашего пса. Он не позволял прикоснуться к вам, пришлось оглушить его дубиной и привязать.

Тут только Погорелко заметил, что Хрипун привязан к дереву толстым ремнем невдалеке от костра. В мозгу траппера мелькнуло подозрение, что маркиз привязал пса к дереву из каких-то других, более важных соображений.

Дю-Монтебэлло, исподтишка внимательно следивший за траппером, вдруг решительно пододвинулся к нему и сказал:

— Вы, кажется, чувствуете себя немного лучше. Давайте же серьезно поговорим о деле.

— Ни о чем я не буду говорить с вами! — резко ответил Погорелко. — И оставьте меня в покое. Я устал, и мне хочется спать.

Маркиз выдрал из бороды ледяную сосульку, посмотрел на нее внимательно и, бросив в костер, заговорил:

— Вы не будете отрицать, что игра велась с обеих сторон честно. Мы, то-есть вы и я, в одинаковой степени мучились, страдали и рисковали. Оглянуться на прошлое — жутко делается. Я за время этой погони утратил в себе человека. Со мной произошло что-то странное. Я никогда не буду уже прежним, что-то ушло навсегда…

Погорелко посмотрел на маркиза и заметил, что глаза его утратили присущее им дерзкое, вызывающее выражение. В глубине их притаился темный страх, который не исчезнет уже никогда. То был ужас пережитых бесконечных полярных ночей, а может быть ужас человека, почувствовавшего, что в сердце его шевелятся жуткие косматые инстинкты далеких предков.

— Странно, не правда ли? — продолжал дю-Монтебэлло. — Но это так. Я теперь все время буду думать, как бы не сойти с ума. И вот теперь, когда я победил, заплатил за победу очень дорого, вы отказываетесь платить свой проигрыш. Скажите, где план, и мы в расчете. Не хотите? Но ведь это же подлость, это грабеж самого низкого сорта. Ведь я же честно вел игру…

Траппер, поднявшись, сел. Его колотила лихорадочная дрожь. Зубы его стучали, и он с трудом мог ответить дю-Монтебэлло:

— Не знаю, о какой игре вы говорите. Я никакой игры не хотел, а вы гонялись за мной как за зверем. Может быть на языке воров и убийц погоня за жертвой и называется честной игрой, но мы называем это иначе. Вы просто жулик, грязный лживый вор! Как вы смеете говорить о честности! Вспомните Новоархангельск, вспомните вашу жену, такую же грязную авантюристку, как и вы сами. Зная, что у меня осталось к ней большое чувство, вы воспользовались этим, с ее помощью пытались оплести меня тонкой сетью лжи и подлости…

— Это была своего рода шахматная игра с ее неисчерпаемым разнообразием и сложностью комбинаций, — спокойно прервал его маркиз. — Вот и все. Однако довольно. Оставим эту метафизику. Будем говорить о деле. Мы, французы, покладистая нация, а потому предлагаю вам следующее: я не брошу вас здесь на верную смерть, заберу вас с собой и сдам на первом жилом пункте. Но вы за это отдаете мне план золотого рудника тэнанкучинов, о котором рассказывала нам Айвика. Хорошо?

— Может быть это и не плохо, но ведь вы же все равно не сможете довезти обоих нас — Траппер кивнул в сторону Живолупа.

В глазах маркиза появилось выражение страшного, холодного юмора.

— Я отнюдь не говорил про обоих. Я захвачу с собой только одного вас, ибо мосье Живолуп передал мне свое желание остаться здесь навсегда. Ему, видите ли, понравились местные живописные окрестности. Я тоже нахожу, что здешний воздух будет полезен для его здоровья.

Метис ничем не выдал своего волнения. Он попрежнему лежал, повернувшись к костру спиной, но Погорелко знал, что Живолуп с ужасом слушает слова канадца.

— Вы подлец, Монтебэлло! — ответил брезгливо траппер. — Вы подлец, каких еще не видала земля. И нам больше не о чем разговаривать. Я тоже останусь здесь, а плана вы не получите.

— Не будьте дураком, дружелюбно сказал маркиз. — Донкихотство теперь не в моде. Говорите скорее, где план, и мы сейчас же трогаемся в обратный путь.

— План? Вы все-таки хотите получить план? — поднявшись на локтях, крикнул Погорелко. — Хорошо, я скажу вам, где он. Он в сумке Сукачева. Вот! Ищите его теперь!

Маркиз опустил безнадежно голову и сказал глухо:

— Это похоже на правду. Если бы вы хотели солгать, вы сказали бы, что план спрятан, например, в ваших санях. А там его нет.

— Откуда вы это знаете? — удивился траппер. — Ведь наши сани засыпаны обвалом.

— Я отрыл их и нашел там два небольших кожаных мешка, наполненных вот этакими штучками.

Дю-Монтебэлло протянул руку, и при свете костра теплым светом засиял золотой самородок, величиной с крупную картофелину.

«А плану этому вот где место! — крикнул дю-Монтебэлло…»

— Два мешка таких вот безделушек, — продолжал маркиз. — Но мне этого мало, очень мало. Мне нужен план. Вы говорите, что он находился у Сукачева. Повторяю, это похоже на правду. Но кто мне поручится, что план не был спрятан вами где-нибудь здесь, может быть даже на том месте, на котором я сейчас сижу. Мы останемся здесь до рассвета, и я всю ночь буду искать труп вашего друга, — поднялся маркиз. — А если не найду, то у меня с вами иной разговор будет, — с угрозой закончил он, глядя в упор на Погорелко.

Траппер ответил ему взглядом, в котором не было ни испуга, ни тоски, ни ожидания. Канадец смутился, увидев эти глаза, полные смертельной усталости, и быстро зашагал от костра во тьму ночи.

Лишь только затих скрип снега под его шагами, Живопуп поднял голову.

— Молодчина парень! — улыбнулся он трапперу. — Ловко ты отшил этого хранцюза! Так ему и надо. Любит, дьявол, чужими руками жар загребать, рубли глотать, пятаки выплевывать. Метис поглядел на зеленую злую луну и добавил равнодушно: — А только сумлеваюсь я, что плант у твоего приятеля был. Это ты нарочно сказал, чтобы Конфетку со следу сбить. Правда ведь?

Погорелко молча улыбнулся.

— Ну вот и угадал я, — оживился вдруг Живолуп. — Ты схоронил плант, да? Скажи, где схоронил?

И, скатившись вдруг со спального мешка на снег, он пополз к трапперу, волоча перебитые ноги.

— Браток, ты только послушай меня! — выкрикивал Живолуп. — Ежели я заполучу плант в свои руки, то Конфетка возьмет меня с собой. Понимаешь? Твое-то дело конченное, у тебя того и гляди антонов огонь начнется. А мои ноги, ежели в лубки их положить, может еще и выходятся. Пущай и ноги пропадают, на культяпках буду ползать, лишь бы не сдохнуть здесь собачьей смертью. Родимый ты мой, — обнимал Живолуп ноги траппера, — вызволи, не дай крещеной душе погибнуть! На что тебе теперь золото? На тот свет его не возьмешь ведь. А меня ты спасешь, коли плант отдашь…

Погорелко посмотрел на обезображенное лицо Живолупа, по которому катились крупные слезы, и ответил спокойно:

— Ты дурак, Живолуп. Вырос с Ивана, а ума с болвана. Не спастись тебе, даже если и план в свои руки заполучишь. Канадец пристрелит тебя, заберет план и уедет один. Понятно?

— Так не дашь? — спросил коротко метис, медленным, крадущимся движением вытаскивая из-за пазухи нож.

Погорелко взглянул на клинок, сыпавший зеленые лунные искры и подумал, что это конец. Вспомнился почему-то вдруг шест с зарубками, который он дал Красному Облаку. Скоро вождь тэнанкучинов срежет последнюю зарубку, но русситина Черные Ноги он так и не дождется…

— Не дашь? — повторил Живолуп.

— Нет, — решительно ответил Погорелко.

Живолуп поднялся и в безотчетном полузверином порыве всей тяжестью тела рухнул на лежащего траппера. Погорелко ударом обеих ног отбросил было метиса к костру, но тот снова навалился, выбирая момент для удара ножом. Это была кошмарная борьба двух калек, из которых один владел только руками, а другой только ногами. Но преимущество было явно на стороне Живолупа и не потому только, что он владел руками, — метис кроме того был сильнее физически.

— Хрипун, помоги!.. — крикнул траппер, делая последнюю отчаянную попытку сбросить с себя навалившегося Живолупа. В ответ, ему прилетел бешеный вой Хрипуна, рвущегося с привязи. Тотчас же Погорелко почувствовал ледяное прикосновение стали, уже пропоровшей меха. А затем горячая, углубляющаяся боль просверлила его левый бок. Погорелко вскинулся, в предсмертном усилии сбросил наконец метиса и, повернувшись, упал ничком, широко раскинув руки.

Живолуп посмотрел внимательно на убитого и тяжело переводя дух, прошептал злобно:

— Жадюга! С собой не унес и другим не дал…

И вдруг насторожился. На снегу, изрытом во время борьбы, чернел какой то продолговатый предмет. Метис наклонился и быстро его схватил. Это был футляр, сшитый из мехов. Нож быстро вспорол швы. Большой кусок березовой коры, свернутый в трубку, заставил Живолупа вздрогнуть. Руками, ставшими вдруг непослушными, он раскатал свиток, и первое, что увидел, была крупная надпись, выведенная затейливой славянской вязью, знакомой Живолупу еще по миссионерской школе:

Ключъ къ отысканiю Доброй Жилы.

— Нашел! — крикнул ликующе метис. — Нашел!..

XXI. Ложный след

Послышались торопливые шаги, и маркиз остановился в свете костра, глядя удивленно на хохочущего Живолупа и на траппера, лежащего неподвижно, с раскинутыми, словно обнимающими землю руками.

— Ты убил русского? — спросил дю-Монтебэлло.

— Шут с ним! — отмахнулся метис. — Я знаю, где плант золотого рудника. Слышь, Конфетка, знаю!

— Слышу, — спокойно ответил маркиз. — Где же он?

— Шалишь, барин! — грозя пальцем, возбужденно захихикал Живолуп. — Вези меня обратно, тогда скажу.

— Можешь положить этот план себе под голову, когда будешь подыхать здесь, — с усмешкой холодной злобы ответил дю-Монтебэлло. — А мне он не нужен.

— Не нужен? — вскрикнул метис. — Почему не нужен? Иль ты спятил, барин?

— Мы оба с тобой спятили, полукровка. Знаешь ли ты, что мы все — и я, и ты, и Пинк — шли по ложному следу? — спросил маркиз, усаживаясь поближе к костру. — Мы обмануты как глупые щенки. Впрочем этот человек, — указал канадец на труп Погорелко, — не виноват. Он и сам обманывался. Слушай же, головешка, я расскажу тебе все по порядку. Когда час назад я ушел на поиски трупа Сукачева, то первым делом направился к отрытым мною саням русских:. Я хотел подсчитать, как велико то, сокровище, которое уже попало мне в руки. Перебирая самородки, я вдруг почувствовал сомнение. Мне показалось, что с этим золотом что-то неладное. Блеск у него правда красивый но не совсем настоящий. «Дурной цвет и скверный вид», — подумал я, но тотчас попробовал успокоить себя примерами из прошлого. Я на своем веку держал в руках немало этого дьявольского металла и знаю, что если взять десять-пятнадцать образцов золота, то почти каждый из них будет иметь нечто особое. Это выражается главным образом в цвете, зависит от почвы, а потому редко можно встретить два самородка одинакового оттенка. «Наверное это золото с большой примесью железа, — подумал я, — а потому у него такой нездоровый вид».

— Да не тяни ты! — умоляюще выкрикнул Живолуп. — Бей сразу уж!

Маркиз посмотрел внимательно на него и сказал спокойно:

— Мне еще рано сниматься. Могу еще часок поболтать с тобой. Итак, начались мои сомнения с цвета золота, а в следующую минуту мне уже показалось, что и вес его легок и что оно слишком твердо для настоящего золота. Оставалось одно — протравить это золото, что я и сделал тотчас же, так как пробирный камень и азотную кислоту всегда держу под рукой. Ты, головешка, знаешь, как испытывают золото? Вот смотри. Об этот кусок твердого базальта, так называемый пробирный камень, трут испытуемый металл. Видишь, на пробирном камне остается желтая полоса от легкого слоя металла. Теперь на желтую полосу я наливаю несколько капель азотной кислоты, и если данный металл золото, то он остается без изменения, так как золото растворяется только в ртути, цианистом кали и царской водке[63]. А если это не… Впрочем, гляди. На пробирном камне уже нет металлического слоя. Он превратился в голубоватую жидкость. Следовательно, металл этот не был золотом.

— А что же это? — выдавил метис.

— Колчедан, известный под названием «ложного золота». Цена ему — грош. А теперь дай-ка мне этот план. Я, кажется, начинаю кое о чем догадываться.

— Ложное золото… — прошептал как в бреду Живолуп, машинально передав маркизу план. — За что же мне ноги-то переломило?..

— Ну, так и есть! — вскрикнул дю-Монтебэлло, едва взглянул на кусок березовой коры. — Здесь изображена долина реки Медной, которую индейцы называют Читтинией. По обоим берегам этой реки расположены богатейшие месторождения меди. Я слышал не раз, что туземцы обрабатывали находимые там медные самородки даже без плавки, подвергая их ковке в холодном виде ударами камня. Повидимому какая-то часть индейцев была введена в заблуждение, приняв самородки меди за золото. Индейцы эти, сами того не подозревая, обманули вот этого русского, а он обманул нас. Мы шли по ложному следу, зашли слишком далеко, и тебе, Живолуп, уже не вернуться обратно. А плану этому вот где место! — крикнул истерично дю-Монтебэлло, швырнув в костер «Ключъ къ отысканiю Доброй Жилы».

Маркиз долго смотрел, как карежилась в огне сгорающая береста, как синим дымком таяла в воздухе его золотая мечта. Глухие, сдавленные всхлипывания вернули его к действительности. Он оглянулся. Живолуп судорожно рыдал, уткнувшись лицом в снег. Маркиз вздернул брезгливо плечами и, встав, пошел молча к саням.

— Уезжаешь? — вскинулся Живолуп.

— Уезжаю, — ответил холодно канадец, запрягая собак.

— Возьми меня! — рыданием вырвалось у метиса. — Что хошь потом со мной делай, только не бросай тут!

— Нет! — жестко бросил дю-Монтебэлло. — Ты останешься.

— Пристрели тогда, волчья твоя душа! — крикнул Живолуп. — Зачем на муку оставляешь?

— Конец скоро наступит, — усмехнулся дю-Монтебэлло, указывая на Хрипуна, яростно пилившего зубами привязь. — К рассвету он перегрызет ремень и расквитается с тобой за своего хозяина. Как видишь, оставляю тебя в приятном соседстве. Прощай, Живолуп, до нашей встречи в аду.

Хлопнул бич, и собаки влегли в постромки.

— Бросаешь?.. Бросаешь меня?.. — прохрипел Живолуп с лицом искаженным ужасом и злобой. — Будь ты проклят, сатана!.. И сам сдохнешь, сдохнешь, зверь ненасытный!..

Ему ответил издали насмешливый посвист маркиза…

XXII. Земля-мать

Зимою 1867 года глухими горными тропами в среднем течении Поркюпайна пробирались, направляясь на восток, десятка два усталых людей. Это шла экспедиция инженера-капитана Раймонда, которому правительством Соединенных Штатов поручено было точно определить границу между Канадой и бывшими русскими владениями в Новом Свете.

У замерзшего водопада, ледяными потоками сползавшего со скал на тропинку, экспедиция остановилась для производства триангуляционных работ. По приказанию чиновников рабочие, в большинстве русские трапперы, вытащили из саней рулетки и теодолиты. Работа закипела. Вскоре найдена была точка для пограничного столба; начали расчищать для него место.

Внезапно один из рабочих, разгребавших снег, споткнулся обо что-то и упал.

— Братцы, да ведь это человек! — закричал он испуганно. — Замерз, сердешный.

— Отмаялся, бедняга! — закрестились собравшиеся вокруг трупа рабочие. — Эх, жизнь наша охотская! На каждом шагу смерть.

— Братики, да он не замерз, он убит! — крикнул вдруг кто-то, указывая на левую полу меховой куртки, почерневшую от крови.

«…руки его, широко раскинутые, словно обнимают землю Аляски.»

К рабочим подошли американские чиновники.

— Не понимаю, — сказал один из них, — кому понадобилась смерть этого человека. Судя по внешнему виду, это самый обыкновенный зверобой.

— А вот и все его имущество, — поднял рабочий почти пустую раскрытую сумку, лежавшую рядом струпом. Из нее выпала небольшая медная пластинка. Инженер Раймонд поднял ее. Пластинка оказалась дагерротипным портретом. На светописном рисунке белело девичье лицо. Над безмятежным лбом вихрился ураган непокорных волос.

— Что за чертовщина! — пробормотал удивленно инженер. — Готов поклясться, что я видел, и не очень давно, такое же лицо в Новоархангельске. Ну, конечно. Да ведь это маркиза дю-Монтебэлло, помолодевшая лет на десять. Впрочем… Что за чушь! Как могла попасть к этому лесному жителю карточка маркизы.

— А вы заметили, капитан, как странно лежит этот человек? — обратился к Раймонду его помощник. — На самой границе: туловище — в Канаде, а руки его, широко раскинутые, словно обнимают землю Аляски.

— Обнимают землю? — улыбнулся хмуро Раймонд. — Эту землю? Да ведь это именно та страна, которую бог дал в наказание Каину. Злая каинова земля…

Инженер Раймонд конечно не мог знать что человек, обнимавший последним объятием вечно мерзлую почву Аляски, называл ее когда-то второй родиной, землей-матерью.

— Господин капитан, — подошел к Раймонду переводчик. — Рабочие просят у вас разрешения зарыть в землю найденный труп.

— Излишняя сантиментальность! Это похоже на русских, — буркнул капитан. — Впрочем, пусть: если не справятся с почвой кайлами, выдайте им динамит.

Когда могила была вырыта, солнце малиново-красным диском выкатилось из-за горизонта, окрасив снег нежно-розовым тоном. Не больше двух-трех минут оставалось оно неподвижным, а затем пошло на убыль и скрылось. Десятиминутный день кончился. А капитану Раймонду, хмуро, но внимательно наблюдавшему за похоронами, показалось, что злая земля солнечно в последний раз улыбалась зарываемому в ее недра человеку…

* * *

Лишь только смолк шум удалявшейся экспедиции, из узкой расщелины вышел огромный сизо-черный волк, великолепный зверь, мощный и ловкий, со смелым взглядом бойца и ушами, изорванными в многочисленных битвах. Но, странно, на шее волка болтался ремень с обгрызанным концом.

Волк подошел к могиле, окинул ее тоскующим взглядом и, бесшумно взобравшись на верхушку насыпи, растянулся там во весь свой могучий рост. Он лежал на могильном холме, тихий и чуткий, ушедший в свои думы, до тех пор, пока не взошла луна. А тогда поднялся и завыл. Это был печальный, жалующийся вопль, тоскливое прощание с другом.

Откуда-то издалека прилетел ответный вой. Волк с ремнем на шее смолк и прислушался. Выла волчья стая в горных долинах. Громадный зверь встал на могиле, похожий на памятник из темного металла, напружинил мускулы и черной беззвучной молнией ринулся вниз на тропинку. Продравшись сквозь заросли молодого ельника, волк остановился, взглянул в последний раз на залитую лунным светом могилу и пропал за выступом скалы…