Лорд Гэмпстед, — хотя и не желал вступить в парламент или записаться в какой-нибудь из лондонских клубов, или ходить по улицам в цилиндре, или исполнять какие бы то ни было общественные обязанности, лежащие на молодом аристократе, — тем не менее по своему веселился и мотал. В денежных вопросах он не зависел от щедрости отца — очень склонного к щедрости — так как унаследовал значительную часть состояния своего деда с материнской стороны. Про него почти можно было сказать, что деньги для него не имеют значения. Не то, чтоб он редко думал или говорил о деньгах. Он был к этому очень склонен, утверждая, что деньги — самый могучий фактор в правдах и неправдах мира сего. Но он был так счастливо обставлен, что мог не давать деньгам места в своих личных соображениях, так как никогда не бывал вынужден отказать себе в чем-нибудь за неимением денег, а также не подвергался, благодаря избытку их, искушению делать затраты, по его мнению, излишние. Заплатить десять или двадцать шиллингов за бутылку вина, потому что какой-нибудь приятель уверяет, что оно отличное, или триста фунтов за лошадь, когда лошадь в сто фунтов совершенно удовлетворяла его требованиям, казалось ему нелепостью. Мимо его ворот проходил в город омнибус, в котором он частенько ездил, уверяя, что предпочитает омнибус с обществом одиночеству в своем экипаже. Он иногда досадовал на себя за то, что заказывает платье модному портному, утверждая, что принимает на себя бесполезные расходы из-за того только, чтоб не дать себе труда обратиться в другое место. В этом, впрочем, можно было заподозрить некоторое притворство, так как он несомненно сознавал, что красив, и вероятно подозревал, что искусный портной ничему не мешает.
В числе его забав были две, особенно дорогие. Он держал яхту, на которой привык делать рейсы летом и осенью, и имел небольшой охотничий домик в Нортонгэмпшире. На яхте он проводил большую часть своего времени, в одиночестве или с приятелями, до которых нам нет дела; на «Фритредере» — так звали яхту — все было в полной исправности. Хотя он не платил десяти шиллингов за бутылку вина, он давал хорошую цену за паруса и канаты, и нанял опытного шкипера, способного уберечь и его самого и яхту. Охота его была поставлена почти на такую же пору — с тою разницей, что во время своих водяных экскурсий он любил спокойствие, а на охоте увлекался бешеной скачкой. В Горс-Голле, так звали его коттедж, его окружали всевозможные удобства, почти роскошь. Дом действительно походил на коттедж; он когда-то был старой фермой и только за последнее время получил свое настоящее назначение. Не было ни величественной залы, ни мраморных лестниц, ни разукрашенного салона. Вы входили через коридорчик, не заслуживавший более громкого названия, из него направо была столовая, налево более просторная комната, которую во все времена называли гостиной, ради представительности. За нею была комната поменьше, в которой хозяин держал свои книги. В конце коридорчика была крутая лестница, ведущая в верхний этаж, где находилось пять спален, так что молодой лорд мог дать одновременно у себя приют только четырем посетителям. За спальнями была кухня и комнаты для прислуги. Наш молодой демократ держал с полдюжины лошадей, все — по признанию соседей — хороших скакунов, хотя молва гласила, что за каждую заплачено не более ста фунтов. У лорда Гэмпстеда была мания утверждать, что дешевые вещи ничем не хуже дорогих. Были люди, думавшие, что он не меньше дорожил своими лошадьми, чем дорожат ими другие. Роден часто бывал в Горс-Голле, но здесь он никогда не видал леди Франсес. Молодой лорд имел своеобразные идеи насчет охоты спорта вообще. О нем говорили, и справедливо, что в целой Англии нет молодого человека, более страстно любящего охоту на лисиц, говорили, что за неимением лисицы, он готов гнаться за оленем, а за неимением оленя, за чем попало. Если уже не было никакой добычи, он просто несся домой, по полям, с приятелем, а не то так и один. Тем не менее, он питал горячую вражду во всем другим видам спорта.
О скачках он утверждал, что они превратились в простой способ наживать деньги, наименее выгодный из всех способов и наиболее бесчестный. Его никогда не видали на скаковом поле. Но враги его утверждали, что несмотря на свое пристрастие к верховой езде, он не судья в аллюре лошади, и пари держать боится, чтобы не проиграть.
Против охоты с ружьем он восставал еще энергичнее. Если среди его сограждан держались традиции, обычаи, законы, ему ненавистные, это были традиции, обычаи и законы, относящиеся в обереганию и сохранению дичи. Оберегание лисицы, говорит он, основано на совершенно иных началах. Лисица не оберегается законом, а раз сохраненная служит утехой всем, кому угодно участвовать в забаве. Один человек в один день перестреляет пятьдесят фазанов, уничтоживших пищу полдюжины человеческих существ. Одна лисица, в течение целого дня, служила забавой двум стам охотникам, и бывала — а по большей части не бывала — убита во время представления. Лисица, во время своей полезной жизни, не поедала хлебных посевов, редко уничтожала гусей, исключительно придерживаясь крыс и тому подобной дряни. В какую неизмеримо малую сумму обошлась лисица стране на каждого охотника, который гнался за нею? А во что обошлись все эти фазаны, которых один жадный стрелок затолкал в свой громадный ягдташ в течении одного дня? На Гэмпстеда, главным образом, действовала общедоступность одной забавы и совершенная исключительность другой. В отъезжее поле мог выехать, в забавах его принимать участие и сын фермера, если у него был свой пони, или мальчишка из мясной лавки; и если бы последнему удалось обогнать остальных и удержаться на своем месте, в то время, как безукоризненно одетый спортсмен с запасной лошадью отстал, то победа осталась бы за мальчишкой из мясной, причем он не навлек бы на себя ничьего неудовольствия. Самые законы, руководящие охотой на крупного зверя, если подобные законы существуют, по существу своему вполне демократичны. Они, говорил лорд Гэмпстед, не издаются парламентом, но просто вырабатываются в виду общих потребностей. Просто в угоду общественному мнению, земли всех частных владельцев открыты для мчащихся за зверем охотников. В угоду общественному мнению оберегаются лисицы. В силу общественного мнения, зверя выгоняет из логовища та или другая свора гончих. Законодательство не вступается в дело, чтобы извратить этот своеобразный кодекс дополнительными постановлениями в пользу забав богачей. Если причинялся вред, обычное право было в услугам потерпевшего.
В охоте с ружьем наоборот. Бедные люди лишены всякой возможности участвовать в ней, потому что закон имеет в виду исключительно интересы богачей. Четыре или пять человек, дня в два, настреляют целые гекатомбы птиц и зверей, причем единственным оправданием им служил факт, что они бьют пищу для снабжения ею рынков страны. Это не возбуждает приятного волнения; делай себе просто выстрел за выстрелом с быстротой, которая совершенно исключает соревнование, необходимое для наслаждения подобными забавами. Затем наш аристократический республиканец цитировал Карлейля и знаменитую эпитафию охотника, бича куропаток. В мире настоящих спортсменов однако, утверждали, что Гэмпстед не попадет в скирду сена — промахнется.
К рыбной ловле он относился почти также строго, основывая свою критику на скуке и жестокости, с какими сопряжено это занятие. Он допускал, что первое — дело вкуса. Если человек может довольствоваться одной рыбой, средним числом, на каждые три дня рыбной ловли, это его дело. Ему, лорду Гэмпстеду, оставалось только думать, что человек этот сам должен иметь такую же холодную кровь как рыба, которую ему так редко удается поймать. В жестокости же, ему казалось, сомнения быть не могло. Когда он слышал, что епископы и дамы тешат себя, таская несчастную рыбу за жабры в продолжение часа с лишком, он с сожалением вспоминал о благочестии прежних служителей церкви и о нежности чувств прежних представительниц прекрасного пола. Когда он говорил в этом тоне, ему конечно, кололи глаза жестокостью охоты на лисиц. Разве злосчастные, преследуемые четвероногие, в то время как их травила стая гончих, не выносили таких же тяжких и продолжительных мук, как те, которым подвергалась рыба? В ответ на это лорд Гэмпстед становился красноречивым и убедительным. Насколько мы можем судить, основываясь на законах природы, условия обоих животных, во время самого процесса, совершенно различны. Семга с крючком в горле несомненно находится в положении, не предусмотренном природой. Лисица, пускающая в ход все свои способности, чтобы уйти от врага, предается именно тому занятию, для которого предназначала ее природа. Было бы точно также справедливо сравнивать человека, посаженного на кол, с человеком удрученным житейскими заботами. Удрученный заботами человек может споткнуться, упасть, погибнуть. Сравнивать его страдания с невероятными терзаниями несчастного, которому проткнули внутренности железным прутом, предоставив ему томиться и умирать с голоду. Любители рыбной ловли находили этот аргумент более остроумным, чем основательным. Но у него был в запасе другой, более надежный. Он допускал, в данную минуту, что лисица не наслаждается охотой, даже, что гончие причиняют ей терзания, и она не испытывает особого восторга от успеха собственных маневров. Лорд Гэмпстед «решался утверждать, — он говорил это тем докторальным тоном, каким обыкновенно доказывал нелепость наследственных почестей, — что когда причиняется страдание, вопрос о жестокости или нежестокости имеет цену относительную». Кто усомнится в том, что ради максимума добра минимум страдания может быть причинен без оскорбления человечества? В охоте с гончими, одна лисица заканчивала свою блистательную карьеру, быть может, преждевременно, для потехи двухсот спортсменов.
— Ах, так ведь только ли потехи! — вступался какой-нибудь гуманист, одинаково враждебно относившийся к рыбной ловле и охоте. Но тут молодой лорд вставал в негодовании и спрашивал своего оппонента, неужели, по его мнению, то, что он называет потехой, забавой, не так же благодетельно, существенно, необходимо для людей, как даже такие материальные блага, как хлеб и мясо? Разве поэзия ниже таблицы умножения? Без сомнения, человек может жить без охоты на лисиц. Но он также может жить без масла, без вина или других предметов так называемой необходимости, например, без горностаевых пелеринок, которых первоначальная носительница, Богом в свою шкурку облеченная, была обречена на медленную, голодную смерть среди снегов, из-за того, чтобы одна дама могла разукраситься плодами терзаний дюжины маленьких пушных страдальцев.
Но молодежь, хотя и смеялась над ним, все же любила его. Он был весел и добродушен. Кроме того, он был щедр. Он имел привычку смеяться над самим собой и своими странностями, и привычка эта значительно смягчала их. Что молодой граф, будущий маркиз, наследник такого дома, как дом Траффордов, проповедует политическую доктрину, которая невежественным слушателям кажется коммунизмом, это, конечно, ужасно; но ужас сглаживался, когда он заявлял, что, без всякого сомнения, под старость, подобно прочим радикалам, превратится в тория. В этом как будто сказывался скрытый намек на отца. Кроме того, было ясно, что его «коммунистические» принципы не мешают ему знать цену земле. Он не пренебрегал своими интересами, как и следует землевладельцу, и, конечно, охотился с гончими не хуже любого современного молодого человека.
Должно признаться, что когда ему в первый раз пришло в голову, что сестра его готова влюбиться в Джорджа Родена, он был недоволен. Не ожидал он, чтобы именно эта брешь была произведена в ограде, защищавшей «святую святых» его родной семьи. Когда Роден говорил с ним об этой «святой святых» как о «фетише», он не нашел в себе силы противоречить ему. Он желал это сделать, во-первых, в интересах собственной последовательности, а также с целью, если возможно, отстоять «святую святых». Божественное право королей было, в его глазах, фетишем. Особое уважение, каким окружали герцогов и им подобных — тоже. Мантия судьи и облачение епископа — также фетиши. Всякая внешняя почесть, не заслуженная действия или словами того, чему она воздавалась, но вызванная рождением, богатством или деяниями другого, — фетиш. Продолжая далее свои рассуждения, он не мог допустить того же по отношению к сестре, или, вернее, сознавал, что ему придется это допустить, если не удастся подыскать аргумента в защиту его святыни.
Сестра была для него святыней; но причина этому должна была скрываться в их близком родстве, в ее кротости, в ее личных дарованиях, в том, что он, как брат, обязан быть ее рыцарем, пока она не изберет себе другого, а не в том, что она — дочь, внучка и правнучка герцогов и маркизов, не в том, что она — леди Франсес Траффорд. Будь он сам почтамтским клерком, разве его лучший друг не был бы для нее подходящим поклонником? Несомненно, бывают диссонансы, очень обыкновенные в этом мире, при которых самая мысль о возможности любви не должна представляться женщине, — диссонансы в характерах, в привычках, в чувствах, в воспитании, в душевном, личном благородстве. Он не мог утверждать, чтобы подобные диссонансы стояли между его сестрой и его другом.
Если его дорогая сестра должна была когда-нибудь отдать свое сердце избранному, отчего ж не Джорджу Родену, как и всякому другому?
А между тем, он был, если не раздосадован, то во всяком случае недоволен. Тут что-то противоречило его вкусам, его взглядам, а может быть, и его предрассудкам. Он пытался честно исследовать свою душу по этому вопросу и боялся, что еще был жертвой предрассудков своего класса. Его гордость была уязвлена при мысли, что сестра его ставит себя на одну доску с почтамтским клерком. Хотя он часто старался, и очень успешно, растолковать ей, как мало она, в сущности, выиграла от своего аристократического происхождения, он тем не менее сознавал, что ей дано нечто, что должно было бы сделать перспективу подобного брака неприятной для нее. Человек не может освободиться от предрассудка тем, что сознает или думает, что это предрассудок. Он признавался самому себе, что молодые люди, если они будут продолжать упорствовать в своем желании, станут мужем и женою; но он не мог заставить себя не сожалеть об этом.
Между ним и отцом его произошел по этому поводу разговор перед отъездом маркиза с семьей за границу, и этот разговор, хотя не примирил его с этим браком, смягчил его неудовольствие. Отец сердился на него, взваливая на него всю ответственность за эту неприятную историю, а он всегда склонен был раздражаться на критическое отношение кого-либо из домашних к его личных принципам. А потому, защищая себя, он вынужден был защищать и сестру. Маркиза не было в Гендоне во время первого объяснения, но он тогда же узнал о нем от жены. Его радикальные стремления нисколько не примиряли его с подобным предложением. Он никогда не прилагал своих теорий к своим личным делам. Став пэром-радикалом в палате лордов и послав портного-радикала в палату общин, он более чем удовлетворил собственные политические воззрения. Для самого себя и для своего камердинера, для всех окружающих, он всегда был маркизом Кинсбёри. Точно также в глубине его души маркиза была маркизой, и лэди Франсес — лэди Франсес. Он никогда, подобно сыну, не проходил через процесс анализирования своих убеждений.
— Гэмпстед, — сказал он, — неужели то, что мать твоя мне сказала — правда? — Разговор происходил в городском доме в Парк-Лэне, куда маркиз вызвал сына.
— Это на счет Франсес и Джорджа Родена?
— Конечно.
— Я так и думал, сэр. Когда вы послали за мной, мне сейчас показалось, что это из-за них. Конечно, правда.
— Что правда? Ты говоришь, точно ты совершенно одобряешь это.
— Так мой голос не выражает моих чувств, так как я этого не одобряю.
— Ты, я надеюсь, сознаешь, что это совершенно невозможно.
— Не скажу.
— Не скажешь?
— Не могу сказать, чтобы я считал это невозможным или даже невероятным. Зная обоих, как я их знаю, я сознаю, что вероятность за них.
— Что они женятся?
— Таково их намерение. Я не запомню ни у него, ни у нее намерений, которые бы, рано или поздно, не осуществились.
— Так в данном случае ты увидишь это чудо. Как могло это у них случиться? — Лорд Гэмпстед пожал плечами. — Кое-кто крепко виноват.
— То есть — я?
— Кое-кто крепко виноват.
— Вы, конечно, подразумеваете меня. Я в этом деле совершенно неповинен. Представив Джорджа Родена вам, моей матери и Франсес, я познакомил вас с высокообразованным и чрезвычайно приличным молодым человеком.
— Боже милосердый!
— Я сделал для своего приятеля то, что, я думаю, всякий молодой человек делает для своего. Мне было бы стыдно знаться с кем-нибудь, кого отец мой не мог бы посадить за свой стол. Никто заранее не соображает, что молодой человек и молодая девушка должны влюбиться друг в друга.
— А видишь, что это случилось.
— Без сомнения, это было чрезвычайно естественно, хотя я этого не предвидел. Я уже сказал вам, мне это очень прискорбно. Это послужит поводом ко многим огорчениям, будет и горе.
— Горе! я думаю. Мне приходится уезжать среди сессии.
— Ей, бедняжке, будет всех тяжелее.
— Ей очень круто приходится, — сказал маркиз таким тоном, точно на этот счет он окончательно решился.
— Но никто, насколько я понимаю, не сделал ничего дурного, — продолжал лорд Гэмпстед. — Когда сойдутся двое молодых людей, у которых одни вкусы, одни взгляды, одно воспитание, одни мысли…
— Ну, ты, известно, уговоришь собаку дать отрубить себе задние лапы, — сказал маркиз, выбегая из комнаты. Он имел привычку в тесном семейном кругу употреблять выражения, которые нашел бы неприличными для себя как маркиза Кинсбёри в обществе обыкновенных смертных.