Хотя сборы маркиза были очень коротки, Гэмпстед еще несколько раз виделся с семьей перед ее отъездом.
— Конечно, скажу. Я совершенно с вами согласен, — говорил сын отцу, который поручил ему объяснить молодому человеку всю невозможность подобного брака. — Я думаю, что это было бы несчастие для обоих, которого следует избежать, — если они в состоянии победить свои настоящие чувства.
— Чувства!
— Но замешаны же тут чувства, сэр?
— Конечно, он ищет положения… и денег.
— Нисколько. Этого, пожалуй, мог бы искать какой-нибудь молодой аристократ, который желал бы жениться в своем кругу и в то же самое время улучшит свое состояние. В его условиях это было бы довольно справедливо. Он бы давал и брал. Со стороны Джорджа это было бы нечестно; подобное обвинение, относительно его, было бы несправедливо. Положение, как вы его называете, он счел бы бременем. Что же касается денег, он не знает, есть ли у Франсес шиллинг или нет.
— Ни одного шиллинга, если я его ей не дам.
— Он об этом и не думает.
— Так он должен быть очень непредусмотрительный молодой человек; ему совсем не следует жениться.
— Я этого не допускаю — но хотя бы и так?
— А между тем мы думаем.
— Я думаю, сэр, что это очень прискорбно. Я это говорил с самого начала. Я выскажу ему все, что думаю. Франсес будет с вами и вы, конечно, выразите ей ваше мнение.
Маркиз далеко не был доволен сыном, но не посмел продолжать спор. Во всех подобных спорах он сознавал, что сын «убеждает собаку дать отрубить себе задние лапы». Его собственные мысли были ему достаточно ясны, как, например, настоящая мысль, что его дочь, лэди Франсес Траффорд, нарушит всякое приличие, выйдя замуж за Джорджа Родена, почтамтского клерка. Но он был немногоречив и, претерпевая поражение в споре, думал, что его противник злоупотребляет своим выгодным положением. Поэтому он часто думал, а иногда и говорил, что те, кто забрасывал его словами, способны убедить собаку дать отрубить себе задние лапы.
Маркиза также выразила Гэмпстеду свое мнение. Она была особа более энергичная, чем ее муж — более энергичная в том отношении, что никогда не позволяла разбить себя ни в какой стычке. Если слова или выражение лица в данную минуту не могли сослужить ей службы, она исчезала. Она умела очень красноречиво молчать и заставить противника умолкнуть своей манерой выйти из комнаты. Это была высокая, красивая женщина с величавой осанкой. «Vera incessu patuit Dea».[1] Она слыхала если не самые эти слова, то перевод их, прониклась ими и носила их в сердце в качестве тайного девиза. Быть аристократкой с головы до ног, по наружности и понятиям, было целью ее жизни. Она твердо была уверена, что в этом заключается ее высшая обязанность. Богу угодно было сделать ее маркизой — неужели ей воспротивиться воле Божией? Единственным ее несчастием было, что Богу не угодно было сделать ее матерью будущего маркиза. Лицо ее, совершенно бесстрастное, не смотря на свою красоту, нисколько не обнаруживало ни ее скорбей, ни ее радостей; голос также безусловно подчинялся ее воле. Никто, не исключая ее мужа, никогда не воображал, чтобы она живо чувствовала этот единственный удар судьбы. Хотя политические взгляды Гэмпстеда были в глазах ее ужасны, недостойны верноподданного, кощунственны, она обращалась с ним с утонченной вежливостью. Если он выражал какое-нибудь желание насчет домашнего комфорта, она заботилась об удовлетворении его. Она старалась делать вид, что принимает участие в его любимой забаве, охоте с гончими. Она выказывала к нему большое уважение — для него крайне тягостное — как в человеку, занимающему первое место после маркиза. Ему, республиканцу и кощунственному бунтовщику — таково было ее мнение о нем — ему принадлежало первое место после маркиза. Она охотно научила бы своих мальчиков уважать его, как будущего главу семейства, если б он не привык играть с ними, вытаскивать их из кроваток, подбрасывать их в одних ночных рубашках, — если б они не слишком его любили, чтоб уважать. Тщетно старалась мать приучить их называть его Гэмпстед.
Лэди Франсес никогда особенно ей не мешала, но, может быть, мачеха была суровее к лэди Франсес, чем к пасынку, роль которого, в качестве положительной преграды ее честолюбию, она прекрасно сознавала. Лэди Франсес не имела права на большую дань уважения, чем та, какая воздавалась ее родным детям. Первородство не дало ей никаких прав. Она была дочь маркиза, но мать ее была только дочерью коммонера. Может быть, в чувствах маркизы к брату и сестре говорила совесть. Так как лорд Гэмпстед положительно мешал ей, ей приходило на мысль, что она не должна из-за этого относиться к нему враждебно. Лэди Франсес ей не мешала — а потому ее можно было не любить и критиковать, не удручая своей совести; кроме того, хотя Гэмпстед был ужасен своим республиканством, своей тайной изменой, своим кощунством, тем не менее его несколько оправдывало то, что он мужчина. Несомненно, все это было ужасно в нем, но более простительно, чем было бы в женщине. Лэди Франсес никогда не объявляла, что она республиканка, неверующая, а тем менее бунтовщица — чего, впрочем, не делал и лорд Гэмпстед. В присутствии мачехи она обыкновенно не касалась политических и религиозных вопросов. Но почему-то думали, что она сочувствует брату, и знали, что аристократические интересы далеко не столько близки ее сердцу, как бы следовало. Маркиза и лэди Франсес никогда не ссорились, но между ними не было и той дружбы, какая может существовать между мачехой тридцати восьми лет и падчерицей двадцати одного года. Лэди Франсес была высокая и стройная, с спокойным, но выразительным лицом, смуглая, с голубыми глазами и почти черными волосами. По наружности она была совершенным контрастом своей мачехи; походка, движения ее отличались живостью и грацией, без всякой заботы о последней. В ней было достоинство, но она ни минуты не думала о нем. Сами маленькие лорды, ее братья, не больше помышляли о выдержке, разбрасывая всюду свои книги и игрушки. Но маркиза никогда не оправила шарфа, не застегнула перчатки, не подумав, что ее долг застегнуть перчатку и оправить шарф, как подобает маркизе Кинсбёри.
Мачеха не желала леди Франсес зла, — ей хотелось только прилично выдать ее замуж и сбыть ее с рук. Любой глупый граф или пылкий виконт годился бы, под условием, чтобы аристократическая кровь и деньги были налицо. Лэди Франсес считали опасной и надеялись, что с помощью приличного брака удастся избавиться от опасности. Но не с помощью такого брака, как этот!
Когда маркиза впервые случайно услышала имя «Франсес», а затем последовало признание, она выразила свои чувства одним взглядом. Таков мог быть взгляд Артура, когда он впервые услыхал, что его королева — преступна; таковы должны были быть чувства Цезаря, когда и Брут нанес ему удар. Хотя и знали, что лэди Франсес совершенно равнодушна к собственному величию, тем не менее — этого, во всяком случае, никто не ожидал.
— Не серьёзно же мы это думаем! — наконец, сказала маркиза.
— Очень серьёзно, мама.
Тут маркиза, придерживая платье одной рукой и высоко подняв другую, с мучительной мольбой, обращенной к богам, руководящим судьбами герцогских домов, медленно вышла из комнаты. Ей необходимо было собраться с мыслями, прежде чем сказать слово.
В течение некоторого времени после этого, она обменивалась с преступницей очень немногими словами. Мертвое молчание было всего приличнее; когда девочка перепачкает свое самое нарядное платье, ее разбранят и поставят в угол; но когда она солжет, ее окончательно сразят ужасным молчанием. Выражать красноречивое негодование без слов под силу хладнокровным людям.
Так, в первую минуту, отнеслась к леди Франсес ее мачеха. Ее, однако, сейчас же повезли в Лондон, подвергли более громогласному гневу отца и приказали готовиться к отъезду в Саксонские Альпы. Сначала, правда, ей не сообщили, куда ее собственно везут. Ее везли заграницу, причем находили уместным относиться к ней, как полицейский относится к арестанту, находя, что ему менее всех надо знать, где собственно находится его тюрьма. Это быстро обнаружилось, так как у маркиза был замок в Саксонии; но это была случайность.
Маркиза мало касалась этого вопроса, если она не обсуждала его в интимных разговорах с мужем; но перед своим отъездом она сочла нужным высказаться лорду Гэмпстеду.
— Гэмпстед, — сказала она, — ужасный удар разразился над нами.
— Я сам удивился. Не знаю, следует ли называть это ударом.
— Не называть ударом! Ты, конечно, хочешь сказать, что из этого ничего не выйдет.
— Я хотел сказать, что, хотя я считаю это предложение не совсем уместным…
— Неуместным!
— Да, я, конечно, нахожу его неуместным; но в нем, нет ничего, чтобы меня особенно поражало.
— Ничего, что бы тебя поражало!
— Брак, сам по себе, вещь хорошая.
— Гэмпстед, не говори со мной в этом тоне.
— Но мне так кажется. Если молодому человеку хорошо жениться, то и молодой девушке должно быть хорошо выйти замуж. Одно обусловливает другое.
— Ты говоришь это просто, чтобы мучить меня.
— Я могу только выражать свои мысли. Согласен, что это было бы неудобно. Она, до некоторой степени, восстановила бы против себя своих друзей.
— Совершенно!
— Не совершенно — но до некоторой степени. Известный класс людей — едва ли тот, знакомством которого следует особенно дорожить — пожалуй, готов будет порвать с ней. Как бы глупы ни были ее друзья, мы обязаны щадить… даже их глупость.
— Ее друзья не глупы — ее приличные друзья.
— Совершенно с вами согласен; но в числе их столько неприличных.
— Гэмпстед!
— Боюсь, что я не совсем ясно выражаюсь. Но все равно. Это было бы неудобно. Это было бы неприятно отцу, с желаниями которого следует соображаться.
— Полагаю, что так.
— Совершенно с вами согласен. Следует соображаться с желаниями отца, хотя бы дочь была совершеннолетняя, так что по закону имела бы право распоряжаться собой по собственному усмотрению. Кроме того, встретились бы и денежные затруднения.
— Она не получила бы ни одного шиллинга.
— Я счел бы своим долгом уладить это, если бы встретилась действительная необходимость. — В этих словах сказывался наследник, уже владевший многим, и к которому должно было целиком перейти все семейное достояние. — Тем не менее, если я смогу помешать этому, не ссорясь ни с ним, ни с нею, не сказав ни одного резкого слова, — я это сделаю.
— Это будет твоя прямая обязанность.
— Прямая обязанность всякого человека — поступать как следует. Затруднение в том, чтобы видеть путь. — После этого маркиза молчала. Своим разговором она выиграла очень немного, почти ничего. Замышляемое им противодействие в сущности было немногим лучше согласия, а причины, по которым он соглашался с нею, столько же оскорбляли ее чувства, как если бы он приводил их в защиту противного мнения. Даже маркиз не был достаточно поражен ужасом при мысли, что его дочь снизошла до объяснения с почтамтским клерком!
Накануне их отъезда Гэмпстеду удалось остаться на несколько минут наедине с сестрою.
— Что за нелепость это бегство, — сказала она, смеясь.
— Ты должна была этого ожидать.
— Оно от этого не менее нелепо. Конечно, я поеду. В данную минуту мне не остается другого выбора; как не оставалось бы, если бы они грозились запереть меня, пока я не нашла бы, кого-нибудь кто принял бы на себя мою защиту. Но я так же свободно могу располагать собой, как папа.
— У него есть деньги.
— Это не дает ему права бить тираном.
— Нет, дает, по отношению к незамужней дочери, у которой денег нет. Нам остается только повиноваться тем, от кого мы в зависимости.
— Я хочу сказать, что отъезд этот ни к чему не поведет. Не воображаешь же ты, Джон, что я откажусь от него раз решившись дать ему слово! Дать его было очень трудно — но отказаться от него было бы в десять раз труднее. Я окончательно решилась — и совершенно довольна.
— Но они-то недовольны.
— Что касается отца моего, мне очень жаль. Что же касается мама, мы с ней так не сходимся в мыслях, что я заранее знаю, что все, что бы я ни сделала, ей не понравится. Тут ничего не сделаешь. Хорошо ли это или дурно, но меня не переделаешь на ее лад. Она слишком поздно явилась на свет. Ты не пойдешь против меня, Джон?
— Пожалуй, что пойду.
— Джон!
— Вернее было бы сказать, что уже пошел. Я не считаю твоего слова благоразумным.
— Но дело сделано, — сказала она.
— И может быть переделано.
— Нет, разве он этого захочет.
— Я скажу ему, что это не должно состояться для вашего обоюдного счастия.
— Он тебе не поверит.
На это лорд Гэмпстед пожал плечами, и тем разговор кончился.
Был почти конец июня, и маркизу было очень досадно, что его увозят от всех прелестей политической жизни Лондона. Он уступил, под первым впечатлением ужаса, но с тех пор начал создавать, что, удаляясь из парламента, он приносит в жертву слишком многое. В настоящую минуту власть была в руках консерваторов; но во время существования последнего либерального кабинета он настолько согласился дать себя связать официальными путами, что сделался хранителем малой государственной печати на последние шесть месяцев существования этого кабинета, а потому сознавал собственное значение с точки зрения партии. Но, дав слово жене, он теперь не мог отступить, и дулся. Накануне отъезда он должен был обедать с некоторыми представителями своей партии. Сердце его жены было слишком полно великим семейным вопросом для каких бы то ни было развлечений; она намерена была остаться дома и присмотреть за укладкой последних вещей маленьких лордов.
— Я право не вижу, отчего бы вам не ехать без меня, — сказал маркиз, высовывая голову из дверей уборной.
— Невозможно, — сказала маркиза.
— Вовсе этого не вижу.
— А если он явится, чтобы увезти ее, что бы я стала делать?
Тут маркиз всунул голову в дверь и продолжал одеваться. А что он и сам будет делать, если этот человек явится и его дочь объявит, что готова бежать с ним?
Когда маркиз уехал на свой званый обед, маркиза села за стол с лэди Франсес. Они были одни, если не считать двух лакеев, прислуживавших им, и не говорили почти ни слова. Маркизе казалось, что грозное молчание приличествует обстоятельствам. Лэди Франсес только энергичнее, чем когда-либо, решила, что такое положение не должно очень длиться. Она теперь поедет за границу, но даст понять отцу, что она не в силах выносить той жизни, какую ей предлагают. Если находят, что она оговорила себя, пусть удалят ее.
Дамы расстались тотчас по окончании печальной трапезы; маркиза пошла наверх, к детям. Не было на свете более заботливой, более любящей, можно сказать, более влюбленной матери. Каждая мелкая потребность детей — и у маленьких лордов есть потребности — составляла предмет ее забот. Смотреть, как их мыли, укладывали и поднимали, было, может быть, величайшим удовольствием ее жизни. На ее глаза они были перлы аристократической красоты; и действительно, это были красивые, здоровые мальчики, с стройными членами, мощными аппетитами, никогда не бывавшие не в духе, пока им позволяли шалить и шуметь, или спать. Старший, лорд Фредерик, уже добрался до двухсложных слов, от которых ему подчас тяжко приходилось. Лорд Огустус владел большими буквами из слоновой кости, которые сумел превратить в игрушки. Лорд Грегори еще не познал никаких мучений образования. В доме жил старый пастор, который считался их наставником, но главная обязанность которого заключалась в приискании сюжетов для разговора с маркизом, когда у него не было другого собеседника. Имелись также гувернантка-француженка и горничная-швейцарка. Но так как они обе скорей учились говорить по-английски, чем дети по-французски, они не послужили заранее намеченной цели. Маркиза решила, что ее дети должны говорить на трех или четырех языках так же свободно, как на родном, и должны изучить их без терзаний, обыкновенно сопряженных с учением. В этом она пока еще не успела.
Она уселась на несколько минут посреди ящиков и чемоданов, между которыми играли дети перед отходом ко сну. Никогда не бывало такой счастливой матери, если б только, если б!..
— Мамаша, — сказал лорд Фредерик, — где Джэк? — Под «Джеком» следовало понимать лорда Гэмпстеда.
— Фред, разве я не говорила, что ты не должен называть его Джэком?
— Он говорит, он — Джэк, — объявил лорд Огустус, бросаясь к матери в колени с такою силой, что она могла бы упасть, не будь она сильна и приучена к подобным нападениям.
— Это оттого, что он добр и любит с вами играть. Вы должны называть его Гэмпстед.
— Мама, разве он некрещеный? — спросил старший.
— Конечно, крещеный, милый мой, — грустно сказала мать, думая о том, как мало пользы принес этот обряд неверующему молодому человеку. Она присутствовала, пока их укладывали спать, размышляя все время о том, какое ужасное препятствие ее счастию заключалось в этом первом несчастном браке ее мужа. Подумать только, что она — мачеха девушки, которая жаждет броситься в объятия почтамтского клерка, что «некрещеный», безбожник, вовсе не похожий на англичанина, республиканец наследник, стоит на дороге ее дорогого мальчика! Тысячу раз говорила она себе, что дьявол говорил с нею, когда она осмеливалась желать, чтоб… чтоб лорд Гэмпстед не существовал! Она очень часто заглушала это желание в сердце своем, говоря себе, что оно исходит от дьявола. Она делала слабое усилие полюбить молодого человека, — результатом его была принужденная вежливость. Ей несвойственно было любить кого-нибудь, кроме родных детей. Теперь она думала, как хорош был бы ее Фредерик в качестве лорда Гэмпстеда, как это было бы, да и будет, неизмеримо лучше для всех Траффордов, для всей английской аристократии, для целой страны! Но думая это, она знала, что она делает грех, и пыталась победить грех. Разве эти ее думы не были равносильны желанию, чтоб сын ее мужа умер?