Ночь. Поздно уже...
Въ отворенное настежъ окно вливается влажный ночной воздухъ. Изъ сада,-- онъ сбоку,-- доносится ароматъ опавшей листвы и, вмѣстѣ съ нимъ, въ комнату входятъ и вкрадчивые осенніе шорохи, которые такъ настораживаютъ и волнуютъ васъ: все, словно, идетъ какъ-то, подкрадывается...
Тихо. Я вслушиваюсь въ эту тишину -- и предо мною (не знаю -- почему) всплываетъ послѣдняя сцена моей петербуржской жизни. Это было какъ бы послѣднимъ рисункомъ альбома, послѣднимъ мазкомъ картины, которая сразу отодвинулась... Я вскорѣ, тутъ же, уѣхалъ.
Вотъ эта сцена.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
...Я былъ боленъ. Меня посѣтила моя всегдашняя гостья -- жаба. Я былъ въ жару, бредилъ... Очнулся я и пришелъ въ себя какъ-то вечеромъ. Въ комнатѣ былъ полумракъ, который разливался отъ прикрытой зеленымъ абажуромъ лампы. Я былъ не одинъ. У письменнаго стола, заваленнаго книгами, сидѣла моя сосѣдка по комнатѣ -- Елена Владимировна Плющикъ. Она -- докторъ. Она только что вернулась изъ Парижа, гдѣ кончила медицинскій факультетъ, и сейчасъ хлопочетъ, чтобы быть признанной и здѣсь -- въ Россіи. Ей обѣщали что-то, и она вотъ готовится къ экзамену. Мы съ ней знакомы недавно; но сразу какъ-то сошлись и большіе пріятели. Вотъ, и сейчасъ... Мнѣ вспоминается, словно сквозь сонъ, что я метался въ жару, и -- помню -- все порывался куда-то итти; но всякій разъ встрѣчалъ чьи-то руки, которыя заботливо, нѣжно боролись со мной, и я уступалъ имъ, я приходилъ въ себя и покорно ложился. Я зналъ теперь, чьи это были руки...
Плющикъ сидѣла въ профиль ко мнѣ и, видимо, стараясь не шумѣть, дѣлала какія-то выписки. Крупная, пластичная фигура ея, съ тою особенною, цѣломудрено-дѣвственною манерою движеній рукъ и плечъ, которая говорила о врожденной изысканности натуры, и такъ украшала Плющикъ (въ общемъ, она -- не изъ красивыхъ),-- фигура эта мягко куталась въ ласкающій полумракъ комнаты. Красивыя, немножко большія руки дѣвушки гибко, изящно двигались въ тѣсномъ, ограниченномъ раструбомъ абажура, кружкѣ свѣта...
Я слѣдилъ за движеніями этихъ изящныхъ женскихъ рукъ -- и мнѣ хорошо было, хорошо какъ-то по-дѣтски, уютно, тепло...
Я очень люблю это первое пробужденіе сознанія выздоравливающаго. Все такъ далеко отъ тебя (ты, словно, отрѣзанный ломоть), и самъ отчужденно и со стороны какъ-то, смотришь на все окружающее. Въ такія минуты какъ-то особенно любишь и чувствуешь форму (вообще -- форму, пластику); любишь сознавать и чувствовать присутствіе, близость предметовъ; ищешь ихъ прикосновенія; мысленно тасуешь и разлагаешь ихъ разнородныя массы; проникаешься ихъ плотностью, вѣсомъ, объемомъ, ихъ сущностью. И все оживаетъ, словно все рѣзко очерчено, выпукло, ярко, богато рельефомъ, словомъ -- скульптурно.
Я старался не двигаться, боясь нарушить и спутать эту прелесть картины: эту бархатистую тишину комнаты; эту склоненную фигуру дѣвушки, съ красивой наготой ея рукъ, каждый жестъ которыхъ какъ бы ласкалъ тишину, эту выразительность формы... Казалось, все бы лежалъ такъ, не двигался, ни о чемъ бы не думалъ и впитывалъ бы эту картинность...
Долго прошло такъ.
Перелистывая страницу, Плющикъ сдѣлала неосторожное движеніе, вздрогнула и уронила книгу...
Глаза наши встрѣтились.
-- Вы не спите?
-- Нѣтъ.
-- Хотите чаю?
-- Да.
Я говорилъ отрывисто, тихо, въ тонъ ей, все еще бережливо стараясь не нарушить прелесть окружающаго меня мірка. Но онъ былъ проченъ, устойчивъ, этотъ мірокъ, -- его не спугнулъ ни шумъ упавшей на полъ книги, ни звуки нашихъ голосовъ, ни шорохъ шаговъ Плющикъ, которая давала мнѣ чай: звуки входили въ эту "застывшую музыку" формы и, не нарушая гармоніи, мягко сливались съ ней...
Радостное чувство сознанія жизни, самаго процесса ея, поднималось во мнѣ, расло...
-- Ну, какъ вы себя чувствуете, лучше?
-- Да; жаръ вотъ только... (Она коснулась моей головы.) -- Но это даже пріятно...
-- Да?-- улыбнулась она.
-- О, нѣтъ, вы не смѣйтесь, милый мой докторъ! Право... Вѣдь, это же цѣлое счастье -- почувствовать себя вдругъ совершенно далекимъ, отрѣзаннымъ это всего (понимаете: это всего!), смѣнивъ этотъ надоѣдливый грузъ всякихъ ненужностей на міръ этихъ чистыхъ, гармоничныхъ впечатлѣній извнѣ: тишина, шорохи и это богатство формъ... Какія, напримѣръ, красивыя руки у васъ (прелесть!) -- изящныя, гибкія; какая грація лѣпки...
-- Позвольте...
-- Что,-- пульсъ?
-- Да. И мы прозой медикамента постараемся понизить немножко эту изощренность вашихъ воспріятій...
Я далъ сосчитать ей.
-- Зачѣмъ? Такъ хорошо...
Я взялъ ея руку и,-- я никогда не дѣлалъ такъ раньше,-- поцѣловалъ эту "застывшую музыку" разъ, другой...
-- Довольно...-- осторожно взяла она руку.-- Вы достаточно уже доказали, что вы и поэтъ, и рыцарь, а главное -- что вамъ далеко не такъ "лучше", какъ вы говорите...
-- Рыцарь?-- поймалъ я на словѣ.-- О, нѣтъ! Я не рыцарь. Рыцарь -- это не тотъ, кто женскія ручки цѣлуетъ (это, вѣдь, раньше такъ было!); а тотщ кто, съ приподнятымъ забраломъ шелома, съ копьемъ нaпepeвѣcъ, стоитъ, какъ изваяніе, безсмѣннымъ часовымъ распутья трехъ дорогъ сказки (куда, дескать?): направо -- волкъ лошадь съѣстъ; налѣво...
-- Какое распутье? Какой волкъ?-- наклонилась она ко мнѣ.
-- А Жаръ-Птица-то... Развѣ вы не знаете?-- смѣялся я, близко, въ упоръ смотря въ недовѣрчивые, наблюдающіе глаза доктора.-- Нѣтъ нѣтъ! Вы ошибаетесь, милый мой докторъ; это -- не жаръ, это -- философія русской сказки.
-- Разскажите.
-- Вотъ... Вы присядьте. Мнѣ, знаете, давно, и очень хочется поговорить съ вами. Я все собирался, но... все было, какъ-то, не время, все не удавалось, повода, случая не было; да и не могъ я... Ужъ потому даже не могъ, что --
На что намъ знать твои волненья,
Надежды глупыя первоначальныхъ лѣтъ,
Разсудка злыя сожалѣнья?..
...Ну, а теперь: вотъ и случай, и время, и я немножко въ жару (а это помогаетъ, это ломаетъ тактъ -- все, дескать можно...). Словомъ рекомендуюсь: "разрумяненный трагическій актеръ"... И, знаете, что?-- отдайте мнѣ этотъ вечеръ... Станемъ мы говорить, "ни на мигъ не смолкая"; и это не потому я такъ, что мнѣ (помните, у Щербины?) "потребна" "мелодія женскихъ рѣчей", нѣтъ! (Это, опять таки, раньше такъ было) не въ "мелодіи" дѣло, а просто-напросто, мнѣ хочется "махать мечомъ картоннымъ"... Тѣмъ болѣе, что я, какъ только на ноги, такъ и -- "карету мнѣ, карету!" -- туда, домой, рѣшать загадку Эдипа... Ну, это -- потомъ. А сейчасъ -- философія русской сказки... Садитесь; я начинаю сдергивать покрывало...
По мѣрѣ того, какъ я "сдергивалъ покрывало", лицо Плющикъ становилось все больше и больше довѣрчивымъ. Оно, словно, разгладилось, помолодѣло и озарилось тѣмъ особеннымъ, кроткимъ и въ то же время серьезнымъ, выраженіемъ глазъ, въ которыхъ вспыхнулъ свѣтъ мысли... Некрасивая Плющикъ вдругъ похорошѣла такъ... И не однѣ уже руки и грація тѣла -- вся она была "застывшая музыка"... Я продолжалъ говорить, и говорить искренно, но въ то же время,-- и это ничуть не мѣшало одно другому,-- радостно находилъ себя среди этого ласкающаго полумрака комнаты, среди этой гармоніи свѣта и тѣни, лицомъ къ лицу съ этой "застывшей музыкой" формы...
-- Такъ вотъ, милый мой докторъ,-- закончилъ я свою философію сказки:-- на этотъ-то рубежъ и всходитъ всякій... Всходитъ, конечно, тогда, когда процессы растительной жизни утратятъ свою остроту и не такъ ужъ пьянятъ и чаруютъ; когда человѣкъ, выйдя изъ этого лазурнаго міра первой молодости, почувствуетъ вдругъ потребность осмотрѣться, одуматься и въ первый разъ начнетъ рѣшать, самъ для себя, "теорему міра", строить свою метафизику: кто я? откуда? зачѣмъ?.. И вотъ: лягутъ предъ нимъ эти три дороги сказки -- направо, налѣво, прямо... И подумаетъ путникъ и,-- кто нерѣшительно, кто сразу -- тронетъ коня... А бываетъ и такъ: задумается -- да такъ и застынетъ на мѣстѣ, съ неразрѣшимымъ вопросомъ: куда?.. Это вотъ и есть рыцарь.
-- Да...-- не сразу отвѣтила Плющикъ:-- можно, конечно, и такъ "сдергивать покрывало" съ аллегоріи этой сказки... (Она помолчала.) -- Но, знаете, что? Вашъ рыцарь -- этотъ "безсмѣнный часовой распутья" -- онъ могъ бы и не застывать на мѣстѣ. Онъ могъ бы и итти (куда -- это смотря, какъ...); но только -- тогда, если бы онъ сумѣлъ понять, въ чемъ собственно его ошибка...
-- Да? Это интересно. Скажите.
-- А вотъ. Онъ потому и стоитъ, съ своимъ неразрѣшимымъ "быть, или не быть?", что никакъ не можетъ забыть своей конечной цѣли -- Жаръ-Птицы. Онъ рабѣгаетъ впередъ; онъ, за своимъ завтра, не хочетъ видѣть сегодня. А, между тѣмъ, "завтра" это... оно -- гадательно, оно -- призракъ; его, вѣдь и просто можетъ не быть; и только одно "сегодня" реально; только оно и -- фактъ. Съ нимъ вотъ и надо считаться. Жаръ-Птица, вѣдь, это -- идеалъ; и онъ недостижимъ; онъ -- только вѣха, къ которой надо итти; и надо итти, а не стоять на одномъ мѣстѣ; такъ какъ иначе -- зачѣмъ и вѣха? А что касается цѣли и смысла движенія, такъ отвѣтомъ на это -- сама дорога: она и сама по себѣ -- цѣль. Жизнь -- процессъ...
-- Ну-да; и истина тоже процессъ; и не она, не истина, дорога, а дорого-де искать ее -- истину (такъ, кажется, сказано?). Но, вѣдь, это тогда только и такъ, когда дорога не истина, когда она -- отвлеченное понятіе, абстракція, а не осязаемый фактъ, не мука, не боль, отъ которой, конечно, ни за какую абстракцію вамъ не уйти и не спрятаться...
... Я кровь и плоть --
И ими быть хочу. Какой философъ
Зубную боль перенооилъ спокойно?
А, вѣдь, они съ безсмертнымъ краснорѣчьемъ
Писали противъ рока и страданій...
...Вотъ. И для жизни не истина-процессъ нужна, не абстракція (кабинетное дѣло это), а -- счастье. А это тоже истина, но только не истина-абстракція, а истина-фактъ; такъ какъ -- что такое счастье? Счастье -- истина, вложенная въ поступокъ и отраженная, какъ ощущеніе. А поступокъ...
-- Да! Что такое поступокъ?-- встрепенулась вдругъ Плющикъ.-- Скажите.
-- Поступокъ... это -- сумма двухъ слагаемыхъ: правъ и обязанностей (такъ опредѣляютъ это). Право -- это, дескать, гарантія личности, и регуляторъ его -- честь; обязанности -- это, дескать, гарантія общества, и регуляторъ ихъ -- совѣсть. И вотъ, человѣкъ все еще никакъ не можетъ поладить съ этими двумя слагаемыми; онъ все еще никакъ не можетъ сложить ихъ. А найти эту желанную сумму и значитъ -- скомпоновать поступокъ, который и есть первый этапъ къ счастью -- вѣчной цѣли всего человѣчества, внѣ котораго оно ничего признавать не хочетъ, да и не можетъ...
-- Не хочетъ -- да, а что касается не можетъ -- нѣтъ. Въ томъ-то и дѣло...-- заволновалась моя собесѣдница,-- въ томъ-то и дѣло, что надо только на минутку какую сумѣть оторваться отъ созерцанія Жаръ-Птицы, забыть про себя, перестать быть такимъ эгоистомъ, сумѣть полюбить и пожалѣть человѣка -- и на сцену сейчасъ же выступитъ и это можетъ...
-- Вѣдь, вы же вотъ признаете однимъ изъ слагаемыхъ суммы, т.-е. поступка -- обязанности?
-- Да. Ну, и что же?
-- Какъ что? Разъ признаете, должны исполнять ихъ. Вотъ, тогда и рыцарь вашъ тронется въ путь...
-- Нѣтъ, рыцарь не тронется въ путь, милый мой докторъ! Онъ, прежде всего, запнется на этомъ словѣ -- обязанности. Рыцарь -- джентльменъ. И разъ онъ принялъ положеніе, что поступокъ -- сумма двухъ слагаемыхъ: правъ и обязанностей... Виноватъ! Вы вотъ тоже согласны съ этимъ опредѣленіемъ -- да?
-- Да,-- согласилась Плющикъ.
-- ...Разъ -- такъ, разъ -- онъ принялъ это, онъ непремѣнно изъ этихъ матеріаловъ и захочетъ изваять свой поступокъ. Захочетъ, но это незначитъ еще -- сможетъ. Потому и стоитъ, что не сможетъ... И, поди, не такъ ужъ легко и сдѣлать это -- изваять поступокъ... Въ самомъ же дѣлѣ: вѣдь, если право выливается въ словѣ -- дай! то обратно, обязанности должны выливаться въ словѣ -- на! Такъ?
-- Да.
-- Ну, вотъ, именно этого-то, т.-е.: "дай!" -- съ одной стороны, и "на!" -- съ другой,-- этого и нѣтъ на, самомъ дѣлѣ. На самомъ дѣлѣ, въ жизни и то и другое упрямо вливается въ одно слово, и слово это -- дай! А что касается на!-- нѣтъ его... Иначе говоря: обязанности -- это только фантомъ, вывѣска, за которой ровно ничего не стоитъ; это -- форма, пустая форма, которую "толкни,-- какъ сказалъ гдѣ-то Герценъ,-- и она упадетъ..." Или еще лучше: обязанности -- это тотъ казусный шлемъ Мамбрена, который, при близкомъ знакомствѣ съ нимъ, оказался простымъ мѣднымъ тазомъ, и, кажется, даже очень плохимъ тазомъ... Ну, а современный рыцарь,-- онъ не изъ Ламанча, и каковъ бы онъ тамъ ни былъ, все же, безспорно, таза, вмѣсто шелома, на голову себѣ не надѣнетъ...
-- Что вы хотите этимъ сказать?
-- А то, милый мой докторъ, что человѣкъ -- эгоистъ, неисправимый эгоистъ, и инымъ быть не можетъ; и что всякая дѣятельность его (называйте ее, какъ хотите) будетъ всегда одна и та же, она всегда -- проявленіе его личности, его вкусовъ, потребностей, его аппетитовъ; она всегда -- наслажденіе, всегда -- "дай!" -- Принциповъ нѣтъ. Я придерживаюсь отрицательнаго направленія -- въ силу ощущенія. Мнѣ пріятно отрицать, мой мозгъ такъ устроенъ -- и баста!" -- такъ говорилъ Базаровъ, который, правда, тутъ же и оговорился (это -- характерно: даже Базаровъ!) -- "Не всякій тебѣ это скажетъ, да и я въ другой разъ тебѣ этого не скажу"... Т.-е. другими словами: по этому поводу принято лгать -- я, дескать, исполняю обязанности, служу обществу, ну, и т. д...
-- Но, позвольте... Смотрѣть такъ значитъ опрокидывать всякую дѣятельность. Безспорно, она всегда -- и наслажденіе...
-- Милый мой докторъ! Ваша послѣдняя фраза построена такъ, какъ построенъ отвѣтъ жида въ "Скупомъ рыцарѣ" Пушкина:
-- Твой старичокъ торгуетъ ядомъ?
Да --
И ядомъ...
..."Старичокъ этотъ торговалъ ядомъ, но жидъ, маскируя его профессію и выгораживая себя, говоритъ это великолѣпное "и". Такъ точно и вы;-- "она всегда -- и наслажденіе"... О, нѣтъ! я противъ этого "и". Она -- всегда наслажденіе, и только наслажденіе -- да, съ этимъ я спорить не стану. Словомъ: наслажденіе не есть нѣчто попутное, случайное -- нѣтъ! Наслажденіе -- это коренной, основной и единственный стимулъ всякаго поступка; это -- та основная пружина, которая и руководитъ механизмомъ нашихъ волевыхъ отправленій. Это -- фокусъ всякой дѣятельности. И только мошеннически принято одну и ту же дѣятельность человѣка дѣлить на двѣ дѣятельности: та дѣятельность, которая полезна одной данной личности, т.-е., узко-эгоистична,-- та -- относится подъ рубрику правъ; а та -- которая, попутно (именно, попутно: "лѣсъ рубятъ -- щепки летятъ"), полезна и другимъ, всѣмъ,-- та обязанность, альтрюизмъ, и т. д... А въ сущности: и тамъ, и здѣсь -- главный и единственный стимулъ одинъ -- наслажденіе. Только одному нравится "пить кипрское вино и цѣловать красивыхъ женщинъ", а другому -- итти на костеръ за свои идеалы. Все дѣло въ тонкости организаціи, въ томъ -- что и кому нравится. Но, непремѣнно -- нравится, бередитъ, тянетъ, увлекаетъ, чаруетъ... Словомъ, служитъ подтопкой для наслажденія. Внѣ этого -- нѣтъ поступка. Старая-это истина, и настолько -- что стыдно ломиться въ эту давно ужъ открытую дверь... Но, что же дѣлать, если истина эта -- мумія, если она живетъ только въ книгахъ, а въ жизни все еще продолжаютъ парадировать "эгоисты" и "альтрюисты": и эти, послѣдніе, важно щеголяютъ въ шлемахъ Мамбрена, т.-е. съ мѣдными тазами на головахъ, и мало того -- прощеголявъ этакъ лѣтъ 20, или тамъ сколько, празднуютъ свои юбилеи... И какъ не поймутъ этого! Вѣдь, это же шулерство, настоящее шулерство! Люди эти платятъ фальшивой монетой; они въ расплату за одно "дай!" самоувѣррено говорятъ другое "дай!", т.-е. за одно наслажденіе расплачиваются другимъ наслажденіемъ; и только иногда, изрѣдка, попадаютъ комично впросакъ, какъ попалъ, напримѣръ, тотъ же Дарвинъ, когда -- помните?-- ему была прислана статья Уоллэса съ просьбой скорѣе напечатать ее,-- статья, въ которой Уоллэсъ, въ сжатомъ видѣ, говорилъ о томъ, о чемъ Дарвинъ пространно трактовалъ въ своихъ неоконченныхъ томахъ. Вы помните, что пережилъ Дарвинъ, имѣя въ виду перспективу -- не самъ уплатить по счету (т.-е.-- послужить обществу), а уступить гнетъ этой тяжелой обязанности другому -- Уоллэсу? О, повѣрьте,-- зачѣмъ лгать?-- если мы и платимъ когда чистой монетой, то развѣ только по счету въ лавку... Во всемъ другомъ -- мы судорожно наслаждаемся, и намъ -- "лѣтошній снѣгъ" всѣ эти, другіе. Вы скажете -- да, но Дарвинъ -- великій труженикъ мысли, и ему не легко дались его наслажденія. Вѣрно. Ну, а развѣ легко далось наслажденіе -- отравлять себя алкоголемъ тому же, хотя бы, Мармеладову? Вспомните его страшную исповѣдь въ кабачкѣ. Вѣдь, это же -- сплошная драма... И, мало того; трудъ Дарвина, помимо прямого наслажденія любимаго дѣла, косвенно облегчался и тѣмъ, что онъ, какъ-ни-какъ, а любовался собой; не могъ же онъ, въ самомъ дѣлѣ, не знать, или по крайней мѣрѣ не слышать, что онъ -- геній. А Мармеладовъ самъ себя и, сознательно, величалъ "соромникомъ"; онъ носилъ страшную драму въ душѣ, хорошо сознавая, что онъ -- воплощенный ужасъ семьи; что онъ -- негодяй; что онъ загубилъ жизнь своихъ близкихъ; и онъ былъ страшенъ этимъ своимъ сознаніемъ, оборванный, грязный, съ отекшимъ лицомъ, съ трясущимся тѣломъ... Онъ -- мученикъ... И не легко дались ему его наслажденія... Знаю, знаю (отвѣтъ обычный): наслажденія Мармеладова заставили харкать кровью жену, голодать дѣтей, толкнули Соню на улицу; а наслажденія Дарвина вывели насъ -- цѣлый міръ -- на дорогу къ свѣту и знанію... Да. Ну, и что же? А я у васъ вотъ что спрошу: скажите, что если бы... ну, тотъ же великій Колумбъ, положимъ, поѣхалъ бы и ничего не нашелъ бы и вернулся бъ съ пустыми руками? Что онъ -- былъ бы великъ? Мы знали бы имя его?.. А въ сущности, онъ сдѣлалъ бы то же, вѣдь, самое,-- онъ проявилъ бы, вѣдь, ту же мощь воли! Онъ тоже "рубилъ" бы свой "лѣсъ", и не было бъ только -- чего?-- "щепокъ"... Ну, и что же -- да-здравствуютъ "щепки"?-- О, я съ охотой примкну къ этому хору -- да-здравствуютъ! Да-здравствуютъ люди, которые умѣютъ такъ "рубить", что "щепки летятъ"... Но, въ то же время, диѳирамбъ этимъ щепкамъ ничуть не мѣшаетъ мнѣ видѣть и знать, что щепки -- щепками; а все же -- Дарвинъ, Колумбъ и тотъ же пьяненькій Мармеладовъ -- всѣ -- если и "рубятъ", то "рубятъ" потому только, что имъ это пріятно, нравится, что всѣ они наслаждаются; что всѣ они, разными голосами, правда, но говорятъ одно: "дай!" Что всѣ они -- эгоисты. Спѣшу оговориться: ничего въ этомъ страшнаго нѣтъ, и я всячески далекъ отъ наивной мысли господъ метафизиковъ -- гнать принципъ наслажденія, какъ антиморальный и эвдемонистическій, изъ дѣятельности человѣка. Я только констатирую старую, какъ міръ, истину. Личное счастіе -- конечная цѣль и стимулъ всякаго поступка. И какъ нельзя (не за что) кричать: "виватъ!" тому, кто влюбленъ въ свою милую, хотя результаты этой любви и скрытыя цѣли ея громадны (она продолженіе рода человѣческаго), такъ точно нельзя и, расцѣнивая съ этической точки зрѣнія дѣятельность человѣка, видѣть разницу тамъ, гдѣ ея нѣтъ,-- нельзя брать критеріемъ этой дѣятельности ея результаты. Это ключъ, но отъ другой двери. Безспорно: Колумбъ Колумбъ, а Мармеладовъ -- Мармеладовъ; но въ данномъ случаѣ и тотъ, и другой -- равно эгоисты.
-- Итакъ, обязанностей нѣтъ?-- неожиданно какъ-то спросила вдругъ Плющикъ.
-- Нѣтъ. А, значитъ, и формула наша: поступокъ -- сумма двухъ слагаемыхъ... и т. д" формула эта -- химера. Нѣтъ этихъ слагаемыхъ, сть одна только алчная воля, которая и проявляетъ себя, подъ хлыстомъ наслажденія. И когда она проявляетъ себя естественно, т.-е. не оскорбляя природу и не нарушая интересовъ другихъ, тогда она и есть право. А обязанности... ихъ просто нѣтъ и быть не можетъ. Предъ кѣмъ? въ чемъ? за что?... Какъ: въ чемъ и за что?-- спроситъ рыцарь:-- вѣдь, я "руки въ крови обагряю", я "погружаюсь въ тину нечистую", я "ликую", я "праздно болтаю"...-- А! вотъ въ чемъ дѣло! Вотъ, мы и договорились. Рыцарю нужно мыло, чтобъ смыть "кровь" и "тину", и онъ выдумываетъ разныя щелочи -- обязанности, альтрюизмъ, и т. д.; онъ лѣзетъ, какъ наивная мать, къ ребенку, которому больно, съ конфетами,-- къ своимъ жертвамъ (жертвамъ своего насилія) съ конфетами "христіанской любви" и милосердія... Я, дескать, и "руки въ крови, обагрилъ", но не горюй, моя жертва: поступокъ... это, вѣдь, сумма двухъ слагаемыхъ -- правъ и обязанностей; и я исполню эти обязанности, я -- альтрюистъ... И идутъ всевозможные экивоки на Назаретъ, на Царство Божіе (кто -- во что гораздъ...), на науку, искусство, музыку даже (да -- въ послѣднее время мы и въ аккордахъ даже ухитрялись быть альтрюистами) -- и торопливо, на минутку, рыцарь слѣзаетъ съ страшной, запряженной людьми, "повозки" (помните: у Беллами?) помазать мазью натруженныя ярмомъ раны тому, кто запряженъ,-- и рыцарь доволенъ. Поступокъ... это вѣдь, сумма двухъ слагаемыхъ... Да. И одно изъ этихъ слагаемыхъ -- шлемъ Мамбрена, т.-е., виноватъ! мѣдный тазъ, въ которомъ ты и щеголяешь, почтенный Гидальго! Ты доволенъ. Ты выполнилъ долгъ свой ты расплатился, ты раздобылъ мыла и омылъ свою "кровь", свою "тину"... Но, зачѣмъ же ты съ такимъ ужасомъ, какъ леди Макбетто обнюхиваешь свои омытыя руки? Что -- кровью все пахнутъ? "не вымоешь, почтенный Гидальго! Вѣдь это -- "на насъ и на дѣтяхъ нашихъ"... Не нужно, повѣрь, и конфетъ, съ которыми ты лѣзешь, тому, кто "нагъ и голоденъ" -- онъ хлѣба проситъ, не лакомствъ. И не мазей твоихъ, не любви и милосердія, а правъ, человѣческихъ правъ, правъ, которыми располагаешь и ты, требуетъ и молитъ тотъ, кто запряженъ въ ярмо... И вотъ есть рыцари, которые въ этихъ конфетахъ и мазяхъ видятъ отвѣтъ (это -- тѣ которые щеголяютъ въ мѣдныхъ тазахъ и празднуютъ юбилеи своихъ подвиговъ,-- по Сенькѣ и шапка, конечно), и есть рыцари, которые хорошо понимаютъ что все это -- вздоръ; что шлемъ этотъ -- тазъ; что конфеты и мази -- цинизмъ; что ни въ "повозкѣ" сидѣть, ни въ ярмо запрягаться они равно не могутъ; что утѣшать себя красиво сказанными сарказмами по адресу "ничтожнаго племени", которому "свершить ничего не дано", вѣчно нельзя... И цѣлый рядъ страшныхъ загадокъ терзаетъ имъ грудь... И вотъ, именно эти-то рыцари и стоятъ, лицомъ къ лицу съ распутьемъ трехъ страшныхъ дорогъ, съ неразрѣшимымъ вопросомъ -- куда?... Истина, которую они знаютъ, и которая всегда, ежеминутно, говоритъ имъ свое непререкаемое: "Вотъ я!", она-то и есть тотъ "коршунъ", о которомъ говоритъ красиво безумный Ницше, "коршунъ", который терзаетъ печень Прометеевъ культуры"...
Помню: я говорилъ тихо, мнѣ мѣшало мое запухшее горло, но это только усиливало впечатлѣніе сказанныхъ мною словъ; это придавало имъ большую искренность...
Лицо моей собесѣдницы было взволновано. Но, не оно, не лицо это, не то, что рѣчь моя волнуетъ слушателя -- нѣтъ, меня согрѣвала другая острая, злобная радость: я словно бы, доѣхалъ кого-то, словно бы кого-то припиралъ къ стѣнѣ... И будь это въ другое время, будь я здоровъ, я бы дрожалъ, вѣроятно, отъ этой злобствующей и мстящей кому-то радости; но сейчасъ -- "остывшая музыка" формы,-- а я не отрывался отъ ней, я какъ бы осязалъ ее,-- смягчала мое настроеніе, вплетая въ него свѣтлые, мягкіе тоны, и злобное, мстящее чувство къ кому-то выливалось въ почти добродушный смѣшокъ, который дрожалъ гдѣ-то скрыто внутри,-- тамъ, гдѣ роились и мысли...
Плющикъ сидѣла, потупившись.
-- Итакъ,-- начала она, очнувшись, словно отъ захватившихъ ее мыслей:-- въ короткихъ словахъ -- что же?
-- Въ короткихъ словахъ...
-- Постойте. Вы не устали?
-- Нѣтъ. Въ короткихъ словахъ (если я только сумѣю...), вотъ что. Жизнь -- наслажденіе. И наслажденіе это -- единственная цѣль и оправданіе жизни. Я живу потому, что хочу жить. Внѣ этого хочу жизнь теряетъ всякій свой смыслъ, какъ людо, которое нельзя ѣсть. И далѣе. Жизнь -- это единственно безспорное (тутъ ужъ иглы не подточишь!) право всего существующаго, право, которое съ нимъ пришло, съ нимъ и уйдетъ. "Суть нашего существа,-- говоритъ Карлейль,-- то, таинственное, что называетъ само себя "я" -- есть дыханіе неба",-- "Кудряво сказано!" Ну, такъ вотъ: я ни у кого не просилъ этого "дыханія", и, стало-быть, ни предъ кѣмъ за него не обязанъ. А если небу, которому угодно было "дышать" на меня, нужны проценты, то пусть бы раньше оно и договорилось со мной по этому поводу, пусть бы вошло въ сдѣлку -- такъ и такъ, молъ... И вопросъ еще -- принялъ бы, нѣтъ ли я эти условія. Сейчасъ во мнѣ говоритъ одно ненасытимое чувство -- жажда наслажденія. И вотъ, оно-то, и только оно, и толкаетъ меня быть дѣятельнымъ. Дѣятельность эта выливается въ поступки; а эти, послѣдніе,-- тотъ единственный процентъ, который плачу я, но плачу самъ себѣ. Кредиторъ мой, это -- я. Или -- какъ говоритъ пророкъ Софоній;-- "Я -- и никого нѣтъ кромѣ меня". Это -- моя законная, никѣмъ и ничѣмъ неотъемлемая рента. Вы, конечно, можете судить и даже осуждать меня, если только можно ставить въ упрекъ, или похвалу мнѣ -- большую, или меньшую грубость, или тонкость моей организаціи, въ которой я такъ же повиненъ, какъ въ цвѣтѣ моихъ волосъ, или величинѣ моего носа. Моя внутренняя организація, это -- мое "я" а оно "дыханіе неба". Къ нему и апеллируйте. Единственно, что вы еще имѣете право дѣлать съ моимъ "я", это -- считаться съ нимъ. И если вы настолько уже правоспособны и совершеннолѣтни, что овладѣли рычагомъ машины и сами (сознательно) "дѣлаете исторію",-- вы можете тренировать мое "я", т.-е. давать ему подходящую форму, въ которой оно и сформируется. Можно, конечно, и самому записаться въ портные и, вооружась ножницами, одѣть самому себя въ желанный, продиктованный вкусомъ костюмъ, забывая, что дѣло не въ томъ, чтобы такъ или иначе драпировать свое тѣло, а въ томъ, чтобы имѣть это тѣло (а ужъ костюмъ-то, конечно, сошьется!) -- можно, но затѣи подобнаго рода всегда оканчивались классическимъ "кафтаномъ" Тришки, въ которомъ, на нашихъ глазахъ и съ такимъ настойчивымъ упорствомъ, рядится нашъ во-Христѣ юродствующій графъ Левъ Толстой. Хромалъ на эту же ногу и Писаревъ... Кстати: не приходило ли вамъ въ голову, что какъ много вообще точекъ соприкосновеній у этихъ, казалось бы, совсѣмъ уже различныхъ людей -- а? Оба начали съ франклиновскихъ таблицъ, т.-е. съ охорашиваній; оба они страстны, прямолинейны, однобоки, самоувѣренны; оба -- подъ руку съ истиной, и оба --
... Ищу уздечки -- нѣтъ, уздечки.
Какъ взвился, какъ понесъ меня --
И очутились мы у печки..
... и подо мной
Не конь, а -- старая скамья...
-- Но, позвольте, вы уклонились. Скажите: какъ же быть рыцарю,-- тому, который "руки въ крови обагрилъ?" -- тихо, почти шепча, спросила Плющикъ.
-- Не знаю, милый мой докторъ. Не знаю. Рыцарь пытался найти себѣ выходъ, онъ измыслилъ "обязанности", надѣясь погасить ими долгъ. Но, измыслить -- не значитъ создать. Его выдуманное "на!" звучитъ невыдуманнымъ "дай!" И -- "имѣющій уши слышать, да слышитъ это"... Рыцарь хотѣлъ выпрыгнуть изъ себя; онъ искалъ подвига и жаждалъ кары; онъ осудилъ себя самъ, но -- "судомъ неправеднымъ",-- да! Желая покарать щуку, онъ бросилъ ее въ... воду. Бѣдная щука!... Драматизмъ положенія рыцаря въ томъ, что онъ пытается одно вѣроломство исправить другимъ вѣроломствомъ. Но, вѣдь, это только въ пословицѣ такъ -- "клиномъ -- клинъ выгоняютъ"; въ жизни бываетъ обратно: одна ошибка влечетъ за собою другую ошибку, и такъ -- безъ конца... Такъ вотъ, и рыцарь: онъ поступилъ уже разъ вѣроломно -- онъ оскорбилъ природу -- онъ "обагрилъ руки въ крови", и хочетъ теперь смыть эту "кровь" -- ищетъ мыла, т.-е. силится научиться говорить "на!" забывая, что если это, можетъ быть, и языкъ неба, то во всякомъ случаѣ не языкъ земли, гдѣ говорятъ только: "дай!" "дай!" и "дай!"... Что дѣлать,-- ротъ такъ устроенъ. Одинъ русскій мыслитель сказалъ: "человѣкъ побѣдилъ природу, потому что понялъ свою зависимость отъ нея". Вотъ это-то и надо помнить...
-- Но, вѣдь, разъ это такъ, надо же и не оскорблять природу -- "не обагрять руки въ крови"... Вотъ и отвѣтъ вамъ, вотъ, вамъ и выходъ-- запальчиво проговорила Плющикъ -- и щеки ея вспыхнули...
-- Да, вотъ и отвѣтъ. Какъ видите за немногимъ и дѣло стало. Надо только "руки въ крови не обагрять"... Вы, что же, умѣете дѣлать это? И я не говорю уже о прошломъ ("быль молодцу не укоръ") можно, вѣдь, и просто забыть это прошлое, стереть этотъ безконечно-длинный счетъ и начать снова -- да?...-- (Плющикъ молчала.) -- Или нѣтъ! Зачѣмъ стирать! Все равно -- не сотрешь, вѣдь... Не надо! Мы лучше это -- въ наслѣдство грядущему оставимъ,-- тому грядущему, что, когда-то и гдѣ-то, на "кисельныхъ берегахъ молочныхъ рѣкъ", "раскуетъ мечи на орала". Имъ тамъ, этимъ счастливцамъ, скучно, вѣдь, будетъ. Какъ ни вертись, а картина тогда и каpтина, когда она -- свѣтъ и тѣни... Съ одной бѣлой краской ее не напишешь. Такъ вотъ: на палитру этого-то грядущаго мы и бросимъ "тѣнь нашего вѣка"... И, Богъ мой, сколько они тамъ гамлетовскихъ плащей нашьютъ изъ этой "тѣни"! Нѣтъ, вѣдь, хуже и горше ошибки, какъ въ прошломъ: ее не исправить! Нѣтъ тяжелѣй и вины, какъ передъ мертвымъ: съ нимъ не помиришься! Да -- даже сейчасъ вотъ, въ разрѣзъ съ оглушающей симфоніей нашего сегодня (на что ужъ, кажется, громко!), а все -- нѣтъ-нѣтъ -- и доплыветъ мелодія воплей издалека... А тамъ-то -- на фонѣ ихъ довольства и счастья -- это будетъ звучать посильнѣе! О, мы дошлемъ къ нимъ изъ ихъ "далека" эффектную музыку... Не знаю я: на какое "распутье" заѣдетъ ихъ рыцарь (да и будетъ ли еще живъ этотъ рыцарь? Не съѣстъ ли къ тому времени ржавчина его тяжелыхъ, эффектныхъ доспѣховъѣ); но, во всякомъ случаѣ, какъ бы тамъ ни было, а мы на нашихъ станкахъ соткемъ имъ хорошій плащъ Гамлета: въ грязь лицомъ не ударимъ...
Жизнь и движенье
Въ вѣчномъ просторѣ...
Такъ на станкѣ проходящихъ вѣковъ
Тку я живую одежду боговъ...
...Какъ говорить Фусту духъ -- портной Олимпійцевъ. Ну, а разъ уже тамъ -- на Олимпѣ -- мѣняютъ костюмы,-- мы и подавно. А можетъ быть, да и скорѣе всего,--финалъ будетъ проще. Не помню я,-- гдѣ Бальзакъ, мимоходомъ (а онъ всегда такъ), роняетъ съ пера брилліантикъ -- мысль, что "пески африканскихъ пустынь", это -- "пепелъ неизвѣстныхъ намъ, давно пoгибшиxъ умственныхъ центpовъ, въ родѣ Лондона, Венеціи, Парижа, Рима"...-- Къ этому-то "пеплу" присоединимъ, вѣроятно, со временемъ, и мы свой пепелъ... А тамъ -- и опять: "живъ-живъ, курилка..." Вѣчная сказка про "Бѣлаго Бычка", которая въ сущности -- типъ всякой исторіи. И -- знаете, что?-- сообрaженія подобнаго рода, это -- десертъ ко всякому размышленію. У меня, по крайней мѣрѣ у многихъ (я наблюдалъ, всматривался), это -- вѣчный камень за пазyхой...
Разговоръ оборвался.
-- Скажите: вы -- какъ -- непремѣнно рѣшили уѣхать?
-- Непремѣнно.
-- А зачѣмъ?
-- Какъ вамъ сказать... Лучше такъ будетъ. Мнѣ надо побыть одному. И долго: годъ, два; можетъ быть, даже и больше. Я начинаю испытывать странную отчужденность къ людямъ. Когда я говорю съ кѣмъ, меня мало-по-малу охватываетъ такое непреодолимое отвращеніе къ моему собесѣднику и къ тому, о чемъ говоримъ мы (вѣдь, мы же лжемъ оба!), что я едва могу сдержать себя, и напряженно слѣжу за своимъ лицомъ, стараясь придать ему соотвѣтственное выраженіе -- вниманія, интереса, смѣха... Ну, вотъ -- какъ на сценѣ. И когда эта бесѣда затягивается (иногда это -- пытка цѣлаго дня...), и занавѣсъ, наконецъ, падаетъ, т.-е. я остаюсь однимъ,-- я, мало того, что разбитъ, это бы еще ничего,-- но, я начинаю испытывать нѣчто совсѣмъ необычное -- странную и очень мучительную усталость лица (актерамъ это, вѣроятно, знакомо): это -- когда лицо деревенѣетъ и словно не ваше, чужое... Это -- мучительно. И, что особенно дурно, усталость эта не скоро проходитъ. А такъ -- ляжешь въ подушку лицомъ, охватишь его, чтобъ только не слышать этой тупой, ноющей боли и лежишь... Лучше всего, конечно, уснуть. Но, вѣдь, "къ несчастью, не всякому спится"...
-- И давно это такъ?
-- О, да. И сперва меня пугало это мое состояніе: я опасался, что я не совсѣмъ здоровъ... А потомъ я и привыкъ; да и... не въ этомъ совсѣмъ, не въ здоровьѣ здѣсь дѣло...
-- Я тоже, значитъ, стѣсняю васъ?-- насторожилась моя собесѣдница.
-- Нѣтъ; вы не стѣсняете. Вы -- другъ мнѣ.
-- Что?-- усмѣхнулась она:-- женщины и вообще, поди, не стѣсняютъ?
-- Меньше...
-- Что такъ?
-- Слишкомъ онѣ еще (какъ бы это сказать?) -- дѣвственны, цѣльны, изъ одного куска сдѣланы. Онѣ -- или вовсе не лгутъ, или лгутъ, но совсѣмъ ужъ по-дѣтски, наивно... Да и вообще -- цѣли у нихъ вовсе другія, болѣе близкія... Оттого...
-- Словомъ: не доросли еще онѣ, не поднялись до "рыцаря", да?
-- Наоборотъ -- не упали и не изолгались еще до "рыцаря". Вотъ. Безспорно: "обагряютъ руки въ крови" и онѣ (можетъ быть, даже и больше); но, или не видятъ этого,-- тогда съ ними вовсе легко; или и видятъ, но, какъ-то по-своему, чисто по-женски, относятся къ этому; не знаю я -- какъ (онѣ умѣютъ это), но только, во всякомъ случаѣ, не такъ, какъ мы. Онѣ никогда не развязываютъ, а разрубаютъ узелъ, не мечомъ Александра, конечно, но разрубаютъ... Мы не умѣемъ такъ. У насъ вонъ -- одни Александры такъ...
-- Слушайте. Я, можетъ быть, и наивный вопросъ предложу вамъ, но... Словомъ, если это не входитъ въ кругъ нашей бесѣды. вы такъ и скажите. Вотъ что... (Она все еще колебалась.) -- вы никогда не любили?
-- "Я -- плоть и кровь"... Какъ нѣтъ! Любилъ, конечно. Давно -- юношей... А потомъ (это было ужъ совсѣмъ недавно),-- я вамъ, какъ на духу, каюсь,-- близко подходилъ, касался почти этого чувства, но струсилъ и -- не постучалъ въ дверь храма... И, знаете, два раза подърядъ такъ... Гете, помнится, устами,-- если не ошибаюсь -- Вернера говоритъ; "Когда намъ себя недостаетъ, намъ всего недостаетъ"... Ну, а я вотъ, именно и боленъ этимъ минусомъ; ищу самого себя, такъ какъ очень и очень непрочь познакомиться съ этимъ "пріятнымъ незнакомцемъ". Гдѣ ужъ тутъ, Елена Владимировна, среди такихъ курьезныхъ поисковъ, возиться съ другой психикой! Впору со своимъ добромъ справиться. Знаете, когда человѣку стыдно, онъ прячетъ свое лицо, а не показываетъ. А полюбить, вѣдь, это -- что?-- распахнуться. Вотъ, дескать, каковы мы -- любуйтесь! А это -- страшно... Ахиллесъ молчалъ и пряталъ свою уязвимую пяту. И въ этомъ смыслѣ, мы всѣ -- Ахиллесы. Покажи эту "пяту", а потомъ и -- "прости мнѣ твои проступки"... Не помню я, кто это выдумалъ, но только это очень удачно сказано. Я вотъ, подумалъ-подумалъ, и понялъ, что я не прощу. Некрасовъ, такъ тотъ, если помните, не умѣлъ простить любимой женщинѣ своихъ неудачъ, и когда приходилъ къ ней голодный, усталый, измученный, и она старалась ободрить его и утѣшить, онъ начиналъ ненавидѣть ее. Картина! Но, вѣдь, то неудачи только, а... есть подвиги и почище. Словомъ, я струсилъ и сталъ "спиной къ земному солнцу"...
-- Хорошо. Но, вѣдь, это -- теперь такъ. А раньше? Или вы и тогда тоже -- семь разъ примѣривали, чтобы разъ отрѣзать?
-- Семь разъ примѣривали?-- усмѣхнулся я.-- Можетъ быть, и тогда такъ, если вы только удачно выразились... "Примѣривать" -- но, вѣдь, это значитъ -- разсуждать; а я не разсуждалъ, я чувствовалъ. Подойти ночью къ обрыву и, вдругъ, сразу, почувствовать всѣмъ существомъ своимъ, что -- шагъ "и съ бурею братомъ назвался бы я"... Нѣтъ! это не значитъ "примѣривать"... Но, виноватъ, все это -- по адресу того случая, когда я сталъ "спиной къ земному солнцу"; а тогда, юношей, я былъ смѣлѣе, и постучалъ въ дверь храма...
-- Ну, и что-же? вамъ, отворили?
-- Не знаю ужъ, право; отворили ли, самъ ли я отворилъ эти двери, но только я побывалъ тамъ...
-- И..?
-- ..."И вотъ, въ пустынѣ я живу, какъ птицы -- даромъ Божьей пищи"...
-- И вы какъ -- находите, что этакъ лучше, удобнѣй?-- сухо, почти строго, спросила моя собесѣдница.
-- "Удобнѣй" это въ моихъ устахъ звучало бы немножко грубо; а вотъ, что касается "лучше" -- да,--
... Мнѣ тварь покорна тамъ земная,
И звѣзды слушаютъ меня,
Лучами радостно играя...
-- Валентинъ Николаевичъ, вы это какъ? серьезно?
-- Да, Елена Владимировна, я это -- серьезно. Храмъ-то, конечно, храмъ; и жилецъ въ немъ -- богъ; да бѣда въ темъ, что не всякому приходится созерцать этого бога. Мнѣ не пришлось вотъ... Ну, а безъ бога, храмъ -- холодное зданіе. Сыро въ немъ, пусто; льдомъ и тѣнью склепа дышатъ эти угрюмые, гулкіе своды... Я почтительно вышелъ и затворилъ за собою дверь. Можетъ быть, что и не въ тѣ двери стучалъ я; очень возможно (такъ, вѣдь, всегда и бываетъ), что я прошелъ мимо многихъ дверей, за которыми меня, ожидало и нѣчто другое -- не знаю... Со мной было то, что было. Это я ужъ изъ другой книги читаю. То все было по части "ума холодныхъ наблюденій", а теперь -- страница изъ "сердца горестныхъ замѣтъ"... "Сказывать, свѣтлый царь?"...
-- Пожалуйста. Я слушаю.
-- ..."Это случилось въ послѣдніе годы могучаго Рима".... т.-е. мнѣ и двадцати лѣтъ не было, когда я постучалъ въ двери храма. Какъ видите (а мнѣ уже тридцать), давно это было...
... Дни проходятъ; время льется:
Вѣчный ткачъ мотаетъ нить...
... И есть что-то жуткое въ этомъ вѣчномъ мотаніи. Помните слова Мефистофеля? "Прошло? Вотъ звукъ пустой! Прошло и не было -- равны между собой"...-- И, знаете, мнѣ тоже иногда кажется, что ничего этого не было. Это тѣмъ болѣе такъ, что ея уже нѣтъ: она умерла. Страшная фраза того же Мефистофеля: "часы стоятъ"....-- фраза, отъ которой я всегда содрогаюсь, она -- покрыла ее... Странная это была дѣвушка, совсѣмъ странная. И я вотъ, даже не знаю -- какая. Я такъ и не разгадалъ ее. Можетъ быть, и разгадывать было нечего ("ларчикъ просто открывался"), рѣшать не берусь: я не открылъ. Она скользнула, какъ ртуть, между пальцевъ, оставивъ по себѣ впечатлѣніе чего-то холоднаго, бѣгучаго... Красива она была -- да, это я знаю; и то-не всегда. Бывали дни, недѣли, мѣсяцы даже, когда она казалась совсѣмъ некрасивой, даже уродливой. Значитъ, было же нѣчто такое, что освѣщало ее; но -- что? не умѣю сказать вамъ: не знаю. Она была высокая, хрупкая, съ гибкимъ, словно, безкостнымъ тѣломъ. Глаза хороши были, волосы.... Особенно -- волосы... курчавые, съ чудными извивами, капризные и непокорные... Глаза были большіе, сѣровато-голубые, и все, словно, приглядывались и разсматривали меня... Разсматривалъ тоже и я. И дальше этого взаимнаго разсматриванія мы не пошли. Т.-е. мы и пошли, и далеко пошли; но, это ничуть насъ не сблизило: мы оставались чужими другъ другу. Мы съ перваго и до послѣдняго шага боролись, молчаливо, но боролись. Мы словно, задались цѣлью -- мучить другъ друга, и умѣли дѣлать это. А потомъ, сразу, какъ-то смекнули, что это совсѣмъ не нужно -- и разошлись...
...Вотъ, и все. Я унесъ съ собой впечатлѣніе какой-то холодной обиженности, недоумѣнія и полнѣйшей ненужности всего, что было. И когда я вспоминаю о ней (рѣдко!) -- предо мною упрямо встаетъ одна и та же картина. Осень. Поѣздъ, громыхая, бѣжитъ, отзванивая, правильно чередующійся ритмъ по рельсамъ. Кругомъ -- скучныя пустыя жнивья, гребни которыхъ, какъ волны катятся мимо вагона. Вдали городъ. Надъ нимъ, въ одномъ мѣстѣ, свинцовое небо разверзло сплошную пелену тучъ, и въ эту дыру врывается золотой радостный снопъ лучей -- и крыши, дома, заостренные шпили церквей дрожатъ и сверкаютъ... И все это уходитъ отъ насъ. Мы словно падаемъ въ холодную, сырую, мутную даль... И мнѣ все кажется, что счастіе, что-то свѣтлое, радостное, какъ этотъ снопъ лучей надъ городомъ, оно -- тамъ, позади; что я ухожу отъ него. Большіе, холодные глаза моей спутницы леденили меня этимъ разсматривающимъ взглядомъ. Мы были одни -- въ купэ. Я придвинулся ближе и заговорилъ съ ней. Мнѣ такъ хотѣлось разбить этотъ, городящій насъ, ледъ, хотѣлось сумѣть перестать быть однимъ, вѣчно однимъ... И я жадно ломалъ этотъ ледъ, и чѣмъ больше ломалъ, тѣмъ яснѣй и яснѣй становилось, что его не сломать; что за этой, внѣшней стѣной, которую легко опрокинуть (она -- вопросъ такта, недовѣрія, настороженности), есть и другая -- скрытая, и что за той, скрытой, есть и еще, еще болѣе скрытая, и такъ безъ конца... Мнѣ стало жутко. Знаете, человѣкъ, всякій человѣкъ -- загадка, и загадка страшная. Что въ немъ таится? О чемъ это онъ такъ иногда сосредоточенно думаетъ одинъ, съ этимъ странно-мерцающимъ взглядомъ? Чему улыбается онъ? Чему хмуритъ брови? И отчего это онъ такъ иной разъ испуганно вздрагиваетъ?.. Спросите -- о, онъ ни за что вамъ не скажетъ. И знаете, что? (вотъ, это-то и страшно въ немъ!) онъ и не сумѣетъ сказать: онъ не знаетъ. Да, онъ знаетъ себя меньше, чѣмъ вы его знаете; онъ только прислушивается и только догадывается о томъ, что онъ такое собою представляетъ; да и то -- урывками, смутно. И эта неспособность его -- знать себя (кто знаетъ...) не есть ли она и нѣчто желательное? Въ самомъ дѣлѣ: отчего это люди, когда они долго бываютъ одни (узники), отчего они сходятъ съ ума? Не оттого ли, что тамъ, въ своихъ казематахъ, они приручили къ себѣ того демона, который раньше таился внутри ихъ, боялся выйти наружу, а потомъ осмѣлѣлъ и -- снялъ маску? Страшный собесѣдникъ!..
Гейне гдѣ-то разсказываетъ, что, среди моряковъ, существуетъ повѣрье о добромъ духѣ, геніи всякаго корабля -- Хлопотунѣ, который любитъ и бережетъ свой корабль, предупреждаетъ о порчѣ, хлопочетъ о томъ, чтобы въ трюмѣ былъ лучше разложенъ грузъ (а это важно), защищаетъ корабль отъ опасностей, и никто не видитъ его. Но, разъ увидали его, разъ показался онъ -- кораблю грозитъ вѣрная гибель. Хлопотунъ садится на руль, ломаетъ его и исчезаетъ... И вотъ -- нѣчто подобное таится и въ каждомъ изъ насъ. Мы тоже не видимъ нашего демона; онъ также хлопочетъ о насъ; и точно такъ же, разъ онъ выходитъ наружу, мы погибаемъ: онъ ломаетъ руль нашего разума... Я немножко разбрасываюсь. Мнѣ пора бы вернуться въ вагонъ, но... Вы не устали слѣдить за мной?
-- Нисколько. Пожалуйста.
-- Мнѣ нужны краски, а онѣ -- за стѣной вагона. Иногда, вѣдь, ассоціаціи нашихъ представленій такъ своеобразно-капризны... У меня вотъ (тамъ, гдѣ-то, въ мозгу), хранится, словно, альбомъ, въ которомъ оттиснуты образы прошлаго. И я очень люблю листать свой альбомъ, всматриваться въ эти трепетные негативы былыхъ впечатлѣній. И есть что-то невыразимо-мучительное, грустное въ наслажденіи -- рыться въ этой кладовой.
Иногда, вѣдь, пустякъ, подробность, какая-нибудь вздорная мелочь: рисунокъ ковра, колеблемая вѣтромъ штора, освѣщенный во время заката темный, скрытый уголъ вашей комнаты, какой-нибудь звукъ, обрывокъ фразы, скрипъ вентилятора,-- все это будитъ въ душѣ рядъ представленій, до боли щемитъ грудь, и -- что особенно странно -- иногда однимъ штрихомъ уясняетъ вамъ цѣлый порядокъ явленій...
Такъ вотъ: одна изъ этихъ иллюстрацій пришлась и къ вагону. И не только къ вагону, а и всякій разъ, какъ я начинаю ломать ледъ (а я, къ слову сказать, никогда и ни въ чемъ не сломалъ его), всякій разъ мнѣ вспоминается одна и та же картина. Не знаю, право, сумѣю ли я передать ее вамъ, сумѣю ли расположите какъ слѣдуетъ, краски (это, вѣдь трудно, но на меня она производитъ гнетущее впечатлѣніе...
... Давно это было. Мнѣ было лѣтъ десять, и я учился въ первомъ классѣ гимназіи. Стоял.ъ я на квартирѣ съ однимъ гимназистомъ, мальчикомъ, лѣтъ 15, нѣкіимъ Гуковскимъ. Онъ былъ сирота. Семья, у которой стояли мы, состояла изъ однѣхъ женщинъ, и, помню, на насъ онѣ не обращали никакого вниманія. Мы были свободны, какъ птицы. Какъ сейчасъ, вижу я нашу комнату: узкая, длинная, съ однимъ окномъ на западъ, она была передней сoсѣдняго, незанятаго квартирантами дома; и на меня (особенно по ночамъ) наводили прямо ужасъ эти пyстыя, гулкія комнаты. Пpоснешься, бывало, и ужъ не скоро оторвешься отъ жуткаго сознанія, что вотъ, тутъ, сбоку, черезъ тонкую стѣну, тянутся молчаливыя и темныя, какъ склепъ, комнаты... Кто жилъ въ нихъ? Кого это ждутъ онѣ, эти гробы? Когда, что-то стукнетъ въ нихъ, скрипнетъ половица: ходитъ кто-то... А то, вѣтеръ разыграется къ ночи и завоетъ въ печныхъ трубахъ -- и кажется: плачетъ кто-то, голоситъ въ пустомъ, мертвомъ домѣ... Я ненавидѣлъ этотъ домъ, эти комнаты.
... Въ свободное отъ уроковъ вpемя,-- вечерами больше -- мы съ Гуковскимъ таскались по городу. Вотъ разъ, зимой мы отправились за городъ -- пробовать ружье, котоpое, не помню ужъ гдѣ, раздобылъ Гуковскій. Съ нами былъ еще одинъ незнакомый мнѣ гимназистъ Афанасьевъ,-- угреватый, рыжій, вѣчно сосущій мятую папироску, юноша. Вечерѣло, когда мы миновали заставy, острогъ, пороховые склады, вышли въ поле, спустились въ лощину и стали стрѣлять. Мѣшающая темнота наступающей: ночи,-- сырой и вѣтреной февральской ночи, надвигалась на насъ и залегала въ лощину. Горизонты были не видны, а такъ -- какая-то сѣроватая муіъ окружала насъ... Холодно было, скучно. Жидко и глухо громыхали выстрѣлы, пронзая тонкой, красноватой иглой огня эту муть сумерекъ. Городъ былъ далеко. Кругомъ пусто. И наши фигурки жалко терялись въ этой пустынѣ. Я чувствовалъ себя одинокимъ, забытымъ, покинутымъ. Сопутники мои были старше меня, большіе, и я былъ неинтересенъ имъ. Мнѣ вотъ и стрѣлять даже не дали. "А ну, какъ уйдутъ они, и бросятъ меня, и я останусь одинъ здѣсь?" думалось мнѣ, и жуткое чувство своей одинокости, заброшенности, ненужности, жалости къ себѣ и страхъ передъ этой громадой внѣшняго охватилъ меня... Чувства эти, во всей своей полнотѣ и выразительности, тогда въ первый разъ легли мнѣ на грудь; они подкрались ко мнѣ тамъ -- въ этой глухой, снѣжной лощинѣ; и, какъ ни странно это, съ тѣхъ поръ они уже не разставались со мной; они словно, свили гнѣздо себѣ въ дѣтской груди и притаились до времени. И всегда, даже въ минуты довольства и радости, стоитъ мнѣ только сосредоточиться и прислушаться: здѣсь, дескать?-- и во мнѣ безъ словъ отзовется: да -- здѣсь...
...Но, виноватъ: я опять уклонился. Возвращаясь домой, мы пошли проводить Афанасьева, и попали въ совсѣмъ незнакомыя улицы -- пустыя, мрачныя, молчаливыя, съ рядами темныхъ, угрюмыхъ домовъ. Охваченные этимъ давящимъ молчаніемъ и стараясь, вѣроятно, прогнать и разсѣять этотъ кошмаръ тишины, которая иногда страшнѣе всего (тишина... она глядитъ на васъ холодными глазами смерти...), мы стали звонить во всѣ звонки, мимо которыхъ мы шли, торопливо убѣгая дальше, впередъ... И я никогда не забуду этихъ глухихъ, тамъ, гдѣ-то, въ нѣдрахъ этихъ каменныхъ казематовъ, дребезжащихъ звонковъ... Кого они звали? Кому звонили они? Кто жилъ тамъ? И почему никто не выходитъ на этотъ порывистый звонъ, когда мы, прячась за выступами стѣнъ сосѣднихъ домовъ, напряженно, трепетно ждали, что, вотъ-вотъ, стукнутъ темныя двери?.. Напрасно. Эти мрачныя каменныя глыбы, со слѣпыми дырами темныхъ оконъ, оставались безмолвны и глядѣли угрюмой загадкой...
...Мнѣ это часто снится во снѣ и душитъ, словно, кошмаръ. И вотъ, именно эта картина и вспомнилась мнѣ тамъ -- въ вагонѣ. Большіе, холодные глаза моей спутницы разсматривали меня: о чемъ, дескать, это хлопочетъ онъ? А я продолжалъ говорить, продолжалъ ломать ледъ, т.-е. продолжалъ стучать въ эту грудь... Но она была пустая, холодная, какъ тѣ угрюмые мрачные дома пустой, мрачной улицы, дома, въ которыхъ тщетно заливался, звенѣлъ колокольчикъ, будя тишину ихъ, но никого не вызывая оттуда...
-- И въ вашемъ альбомѣ -- какъ? много такихъ картинокъ?-- не сразу спросила Плющикъ.
-- А что? Много.
-- Не завидую вамъ.
-- А, знаете, чѣмъ кончилъ Гуковскій?
Плющикъ вздрогнула...
-- Вы угадали: онъ кончилъ грустно, онъ застрѣлился. Мы съ нимъ разстались давно, дѣтьми еще. А потомъ, долго спустя уже, я ему какъ-то писалъ. Мнѣ не отвѣтили. И думалъ, что письмо не дошло, что я спуталъ адресъ... Такъ оно и было, положимъ: и письмо не дошло, и адресъ... я не сумѣлъ, да и не могъ бы сумѣть написать его: Гуковскій былъ далеко въ странѣ, "откуда путникъ не возвращался къ намъ"... Я вскорѣ потомъ и узналъ объ этомъ...
-- Вы и причину знаете?
-- Знаю. Онъ полюбилъ... Тоже вотъ -- постучалъ въ двери храма. Ему не отворили: храмъ былъ уже занятъ. Бѣдный Ромео! Онъ не задумался, и "сбросилъ гнетъ своихъ зловѣщихъ звѣздъ съ измученной и истомленной плоти"...
Лучистые, широко открытые глаза Плющикъ смотрѣли, минуя меня, задумчиво, кротко и немножко строго...