Вас удивляет, что я, молодая и от природы страстная женщина, жила без сердечных привязанностей? Вы спрашиваете: неужели я никого не любила смолоду? Что вам сказать на это? Нет, я не урод, и у меня, так же как у других, было сердечное; только оно было не там, где вы думаете. Еще ребенком я очень любила мадемуазель Плюшо и няню; немножко тоже маман. Из этих трех впоследствии у меня осталась одна только няня, и мы с нею были большие друзья. Она журила меня иногда, но это мне не мешало любить ее. Я поверяла ей все свои тайны. Мы с нею сплетничали, сидя за кофе вдвоем, в ее комнате, гадали на картах, ходили вместе к Марфуше и совещались о наших домашних делах. Первое время после опалы особенно сблизило нас. Я часто плакала в эту пору и злилась, она утешала меня и честила при этом маман нелестными прилагательными. Замужество разрознило нас ненадолго. Она навещала меня почти каждый день и доносила обо всем, что делалось дома. Первым моим условием, когда мы искали новую квартиру, была отдельная комната няни, возле моей. Маман и Штевич сильно противились этому, но я настояла. Мне тяжело было жить совершенно одной между чужими, противными мне людьми; нужен был под боком свой человек, которому я могла бы все выболтать, и возле которого я бы могла отдохнуть душою и телом. И няня была для меня таким человеком долго, почти до самой этой истории. Дальше тащить ее за собой я не решалась из сострадания к ней и к ее летам. Итак, одна только няня?… Да, в первое время, одна. Потом у меня был еще человек, со стороны. Мы с ним сошлись случайно. Раз, это было зимой, я оделась, чтобы ехать в театр с маман, карета которой стояла уже у подъезда, но надо было заехать за ней, и я спешила, как вдруг мне принесли записку. Она была от Н**, одного из моих отставных, который писал, что он болен, лежит без гроша, и просил что-нибудь взаймы.

– Кто это принес? – спросила я, осмотрев кругом серый листок бумаги, сложенный вчетверо, без конверта, и даже незапечатанный; сверху только стояли адрес и имя.

– Не знаю, сударыня, – отвечал лакей. (К этому времени у меня был свой лакей). – Там молодец какой-то сидит в передней.

Я вышла… В прихожей действительно сидел молодой человек, который встал при моем появлении. Он был одет бедно, в фуражке, в мизерном[15] ватном пальто и без перчаток; но, несмотря на то, его невозможно было, даже ошибкой, принять за слугу.

– Вы от Ивана Федоровича! – спросила я.

– Да-с.

– Войдите, пожалуйста.

Вместо ответа он указал с какою-то грустью на свои намокшие сапоги, давая знать, что он боится оставить следы на паркете. Я усмехнулась.

– Вы приятель Ивана Федоровича?

– Да-с.

– Он просил взаймы, но не пишет, сколько. Он вам ничего не сказал?

– Нет-с.

– Он очень болен?… Лежит?…

– Да-с.

– А где он теперь живет?

Он назвал улицу; это было недалеко. Мы отправились вместе.

Дорогой я с ним заговаривала, но он отвечал односложно и как бы нехотя. Минут через пять мы были у Н**. Н** был художник, два года тому назад писавший с меня портрет по заказу для одного богатого человека. Я не видала его уже с год, и нашла в очень плохих обстоятельствах. Помещение жалкое, голь, сам болен, кругом никого. Бедняга не ожидал, что я его навещу, и так обрадовался, что я была тронута. Театр не особенно меня привлекал. Я написала маман несколько строк и отправила с кучером, а сама осталась.

Молодой человек, который меня привез, посидев с нами недолго, вышел.

– Чай сделаете, Яснев? – сказал ему вслед больной.

– Сделаю.

Сидя с Н**, я слышала Яснева возле за перегородкой. Он ставил там самовар, раздувал уголья и звенел посудой. Потом принес все, что следует, и ушел.

– Кто это? – спросила я Н**.

– Сосед, – отвечал он. – Добряк, ходит за мной как нянька, – и далее, на мои расспросы. – Пошел по ученой части, да не везет; третий год без места, перебивается кое-как уроками, а по ночам пишет.

– Что ж ты его оставляешь там одного? Попроси сюда. Я хочу посмотреть… Я никогда не видала таких людей.

– Яснев! Эй! Яснев!

– Что? – спросил тот, показываясь в дверях.

– Что вы там прячетесь? Придите сюда, голубчик. Вот, Юлия Николаевна желает на вас посмотреть.

Яснев, сконфуженный, вошел со стаканом в руках и сел поодаль. Он был довольно высокого роста, но некрасив. Несмотря на то, что-то располагало меня к нему; может быть, жалость, потому что он был такой худой, бледный, похож на мученика. Н**, хотя и больной, казался богатырем в сравнении с ним и, может быть потому, разыгрывал покровителя… Мы говорили мало, Яснев особенно, что однако не помешало мне заметить, что он умнее Н**.

Несколько раз потом я заходила к Н**, чтобы увидеть его. Н** это заметил и стал подшучивать; я его выругала, и мы опять поссорились; после чего я уже из упрямства прошла как-то раз прямо к Ясневу… Это его удивило; он думал, что я с какой-нибудь просьбой насчет Н**.

– Ивана Федоровича нет дома? – спросил он.

– Не знаю; я у него не была.

– Но… вы… разве не к нему?

– Нет, я к вам. Разве нельзя просто к вам?

Он смотрел мне в глаза недоверчиво, словно не допуская, чтоб это было возможно. Однако я была тут и не показывала намерения уйти.

– Что ж, вы не рады моему посещению? – сказала я. – Вы, может быть, заняты… Я вам помешала?…

Вместо ответа он протянул мне руку, и с этих пор мы стали приятелями.

Он был человек совсем особенный; ни прежде, ни после я не видала таких. Добродушен и прост до глупости; всякий, кому только вздумается, мог выпросить у него что угодно и обмануть его как ребенка. А между тем нисколько не глуп, но голова у него полна была разных идей, до того странных, что, признаюсь, я иногда не шутя боялась: в здравом ли он рассудке. Мысли его были обыкновенно заняты чем-нибудь совершенно ненужным и что его не касалось ни на волос, а о том, что касалось, он или вовсе не думал, или если думал, то только по крайней необходимости. Он очень любил философствовать; толковал иногда до одури о разных мудреных вещах, объясняя мне, что о них следует думать и как следует жить. По первой статье я с ним не спорила, потому что я не ученая и не читала всех этих книжек, что валялись у него на столе и под столом; но когда он начинал проповедывать о житейском, я ему говорила прямо, что в этом он смыслит менее моего…

– Понять не могу, – говорила я. – Откуда у вас все эти правила и для кого они могут годиться?… Ведь это не катехизис?

– Нет.

– Так что же это такое?

Он отвечал, что это не больше, как здравый смысл.

– Хорошо; а вы как полагаете, у нас с вами есть здравый смысл?

– Надеюсь.

– Отчего же мы не живем по этим правилам?

На это он объяснил, что одному трудно, ибо один в поле не воин.

– А вы собираетесь воевать?

– Да, Юлия Николаевна, без этого ничего не поделаешь.

– Эх, вы! Горе – вы – богатырь! Ну, где вам? Вы поглядите-ка на себя. Ну, разве вы похожи на воина? Вы мухи, я думаю, во всю жизнь не одолели. У вас нет злости. Вас всякий обидит…

В этом роде у нас с ним много было говорено, и мы вообще охотно читали друг другу мораль… Ему это было с руки, потому что он был неспособен заботиться сам о себе. Когда мы стали друзьями, я взяла его совершенно под свой надзор: распоряжалась в его квартире как дома, чистила, убирала, осматривала белье. Когда ему удавалось заработать себе деньжонки, я отбирала их почти целиком и вела им счет, выдавая ему только то, что действительно нужно, иначе нельзя было, потому что иначе его сейчас оберут приятели или он сам промотает на пустяки. Он жаловался, что я обращаюсь с ним, как со школьником, но делал всегда по-моему и в сущности был благодарен мне, потому что ему нужна была нянька. От этого или от других причин он привязался ко мне, как ребенок. От посещений его отбою не было: придет, бывало, в любую пору, и торчит у меня по целым часам; накурит, наговорит всякого вздору. Впрочем, и я не оставалась в долгу. Мы были с ним откровенны, и я давно рассказала ему о себе все до последней мелочи. Бог знает, отчего мне как-то с ним не было стыдно; я могла ему все сказать почти так же смело и прямо, как няне. Только он был умнее няни и судил о вещах иначе. Его огорчало ужасно, что я так живу, особенно мое положение в доме у Штевича. Он не мог вспомнить о нем равнодушно и часто по целым часам убеждал меня выйти из этой, как он называл, кабалы, во что бы то ни стало.

– Что ж это? – говорил он. – Неужели вечно так? Но ведь это позор! Это такая неволя, что в ней дышать невозможно… Подумайте только: он вами торгует как лавочник галантерейным товаром, хуже того, как мясник…

– Ну, ну, потише! – перебила я. – Не ругайтесь по крайней мере.

– Нет, буду ругаться! – горячился он, бегая взад и вперед по комнате и махая руками. – Я должен ругаться. Я бы считал себя подлецом, если бы мог равнодушно смотреть, как вы унижаетесь… Вы, чистая!

– Не врите, голубчик! Какая я чистая? Я – блудница.

– Блудница? – повторял он с укором. – Да разве вы рождены на это?

– Да, я рождена такою. Я поняла это первый раз, когда меня коснулась рука мужчины. Я не любила его. Мне было все равно.

– Юлия Николаевна! Ради Бога! Не говорите этого. Я не могу слышать. Это неправда! Ведь вы же женщина, и у вас есть женское сердце, способное к жалости. Жалеете же других и готовы помочь им. Отчего же вам не жаль себя? Одной только себя? Это жестоко! За что вы губите свою молодость, вы, которая имеет от природы все, чтобы быть хорошею женою и матерью?…

Разговор этот был у нас почти слово в слово так, как я его вам передаю, и он остался у меня ясно в памяти. Но странно сказать: в то время, как он увлекался до того, что горячие слезы катились у него по щекам, я слушала его молча и холодно, стиснув зубы. В сердце у меня не было той жалости, о которой он говорил, в нем была только злоба. Я злилась на Штевича, на маман, на моего первого любовника, на родителей, которые бросили меня, как щенка, на чужие руки, на то, наконец, что это все так устроилось, как будто нарочно против меня, точно как западня какая-то, с умыслом для меня расставленная, в которую я попалась на первом шагу, как крыса, – безвыходно, невозвратно… Немудрено, что я и злилась, как крыса.

А он заклинал меня Христом Богом выйти!

– Да куда выйти-то? – спрашивала я с тоской.

– Бросьте его… разведитесь…

– Легко сказать! Без его согласия меня с ним не разведут.

– Заставьте его согласиться. Сделайте так, чтобы он не получал через вас ни гроша. Тогда ему невыгодно будет вас удерживать. А не то… это короче. Я пойду к нему и скажу… все равно что, но я заставлю его, я все кости ему переломаю!… Убью!…

– Не врите, пожалуйста! Никого вы не убьете, да и не нужно. Стоит ли Штевич, чтобы из-за него идти на каторгу?

– Так бросьте его, наконец, просто, без всяких разводов.

– А чем я буду жить? У меня нет ни копейки своей.

– Эх, Юлия Николаевна! Да чем другие живут?… Трудом.

– Каким? Я ничего не знаю и не умею. Меня готовили замуж за богатого человека.

– Вы знаете музыку, можете жить уроками.

– Да, как же! Дадут мне уроки, когда я уйду от мужа!

– Поселимся тут рядом; будем друг друга поддерживать…

– Хромой безногого?… Нет – спасибо!… Я избалована, и мне эта ваша чернорабочая жизнь не по душе. Я люблю наряды, театр; мне дорог тот небольшой кружок светских знакомых, который у меня остается еще до сих пор. Наконец, я молода и не могу жить монахиней.

Он слушал меня с тоской, и у обоих нас сердце ныло… А между тем – странно сказать – мы возвращались к таким разговорам несчетное число раз, точно как будто бы находили в них утешение.

Я любила его; да и как не любить? Он был один между всеми привязан ко мне бескорыстно; и он был, в известном смысле, дороже мне всех других, потому что он был у меня единственный; я знала, что другого такого, как он, я не найду. И если кто-нибудь мог спасти меня от моей судьбы, то, конечно, один только он. Не то, чтобы он имел на меня особенное влияние, а так, не знаю как вам сказать, пока он был возле, я еще дорожила чем-нибудь, кроме своих интересов, и мне кажется, я не так была еще зла, как после.

Я потеряла его так же нечаянно, как и нашла. Это случилось два года после того, как мы с ним сблизились и скоро после студентской истории. У Яснева было много приятелей, замешанных в это дело, и он принимал в них живое участие. Далее я ничего не знала и потому не тревожилась. Однако в последнее время он стал навещать меня реже и исчезать куда-то по целым неделям. Раз, не видав его дольше обыкновенного, я пошла к нему. Это было поутру в первом часу. Квартиру его я нашла запертою, что редко случалось, потому что он нанимал от жильцов и вход к нему был не прямо с лестницы, а из коридора. Было еще одно обстоятельство: на дверях у него снаружи была печать, но в полумраке я это не вдруг заметила.

На стук мой явилась хозяйка… «Кого вам?… Яснева?… Вчера увезли». И на мои встревоженные расспросы она объяснила мне хладнокровно, что у нее в нумерах вчера арестовали двоих.

В испуге я бросилась прямо оттуда к двум или трем добрым приятелям с просьбой узнать, что это такое, и если можно – помочь. Они обещали все и не сделали ничего. Не раньше как через полгода я наконец получила о нем известие. Это было письмо от него самого, из Т**. Я отвечала ему немедленно и выслала деньги. После этого было еще одно письмо и затем кончено… ничего! Только по справкам я стороною узнала, что он переведен куда-то в другое место. К несчастью, около этого времени мы раза два меняли квартиру, так что если и было что-нибудь, то легко могло затеряться. Во всяком случае Яснев был для меня потерян.