Странно было после всего случившегося вернуться домой и увидеть вокруг себя все по-прежнему. Няня, и Штевич, и прочие, для них эти три дня промелькнули как три минуты – а для меня!… Мне казалось, что я провела целую вечность в отсутствии и что я уж теперь не та. Первым делом моим, когда я очутилась одна, – было побежать к зеркалу. Воображение или нет, но лицо, которое я в нем увидела, испугало меня. Не то, чтобы оно было особенно бледно или утомлено, а так… не знаю, как рассказать вам, было во взгляде и вокруг рта что-то чужое и дикое, что-то сухое, жесткое, чего я до сих пор не видела или не замечала. Это ужасно меня смутило, особенно когда я подумала, что это могут заметить, кроме меня, и другие… Это?… Что это?… Я не могла ничего себе объяснить; я только смутно догадывалась, что стою теперь особо. Между мной и другими людьми, казалось, лежит что-то незримое, что отделяет меня… от всех?… Нет, к счастью, не от всех. Есть один на моей стороне, и этот один, думала я, теперь мой товарищ до гроба. Для него одного я пара. Ему одному я могу все сказать… Понятно, что мне не терпелось увидеть его как можно скорее, чтобы поделиться своею тяжелою ношею.

Писать для этого не было надобности. Достаточно было зажечь свечу и поставить ее к шести часам у окна, чтоб он уже знал, что я дома и что к 8-ми буду в Коломне, у Покрова, в обыкновенном месте наших свиданий… Но я поставила не одну свечу, а две. Другая служила знаком, что дело сделано и ее уже нет в живых.

Мы встретились молча и долго сидели так… Я плакала, его лицо было мрачно как ночь… Наконец, он стал спрашивать, как это было, и я ему рассказала как… Он выслушал меня без вопросов, без замечаний, но по тому, как тяжело он дышал, я могла догадываться, что и он тоже неравнодушен.

Когда я кончила, чувство жестокого торжества осветило его лицо.

– Ну, – сказал он, – теперь ты моя!… Понимаешь ли ты это! Бес! Дьявол! Моя на всю жизнь!

Лицо его было так страшно, что я отодвинулась в безотчетном испуге, но он не дал мне и слова выговорить. Глаза его вдруг загорелись диким огнем; он кинулся на меня, как зверь, и смял в страстных объятиях…

Вечер прошел как одно мгновение. О смерти и мертвой не было больше речи. В угаре страсти все было забыто, даже опасность…

Последняя, впрочем, как оказалось впоследствии, была несерьезна. Розыски, правда, тянулись до февраля, но они ничего не открыли, и меня оставили совершенно в покое. Этому много способствовали, конечно, те меры предосторожности, о которых я вам рассказала, и между ними больше всего ее письмо, но, если не ошибаюсь, были еще и другие причины. Как раз около этого времени в Р** стали ходить разного рода слухи насчет того, кто была женщина, посещавшая Ольгу тайком, и по какому делу они имели свидание. Один из этих слухов, не хочу уж рассказывать вам теперь какой, был нам с руки. Он был подхвачен и пущен в ход так ловко, что это всех сбило с толку, зажало рот нашим злейшим врагам и скоро поставило нас вне всякой дальнейшей опасности. Так думали мы, по крайней мере в ту пору и долго после.

Больше двух лет прошло в этой счастливой уверенности. Тем временем вся обстановка моя переменилась. Началось это с того, что мы купили развод у Штевича. Дело устроено было негласно, через посредство маман, которая приютила меня у себя на время. Поль ездил к нам открыто, потом посватался, тоже через маман, и мы были обвенчаны с ее благословения.

Счастье сопровождало меня и далее, редкое счастье, если сообразить, как поздно оно пришло!… Скоро после второго брака я стала матерью… Никому не приходило в голову заподозрить, какою ценою куплено это все. Я одна знала про то, но цена перестала казаться мне тяжкою с тех пор, как на руках у меня и у сердца лежал невинный ангел, явившийся, как мне казалось, залогом милости и прощения.

Так думала я в ту пору, и мысли этого рода подчас облегчали чудесным образом свинцовую тяжесть греха, лежавшего у меня на совести Страх кары на этом свете и в будущем слабел в их присутствии и бич безотвязных воспоминаний висел опущенный. Но я ошиблась)… То, что я приняла за помилование, было не более как отсрочка.