Я выехала днем позже, чем у нас было положено, то есть 2-го числа. Первое приходилось на понедельник, и мы побоялись дурной приметы.

На этот раз я не искала особого места в поезде, зная уже по опыту, что этим можно скорее привлечь внимание, чем избежать неожиданных встреч. К счастью, их и не было… Дорогою я была довольно спокойна и старалась поменьше думать, но, несмотря на то, не ела почти ничего и не могла уснуть.

В среду, 3-го ноября, в 7 часов вечера я приехала в Р**, остановилась на том же дворе и послала опять того же мальчика, только на этот раз без записки.

Расчет мой был очень удачен. Мать оказалась опять в гостях, и он застал ее дома одну. О. Б. прилетела немедленно, радостная и, от избытка радости, вся взволнованная. Только когда я ей объяснила, что не могу остаться до завтра, она чуть не заплакала.

– Ах! Как же так?… Как же?… – твердила она с укором. – Ведь это значит, я вас почти не увижу, потому что не могу сегодня. Маман должна воротиться в 10-м часу, и к этому времени надо быть дома… Нет, милочка, вы не уедете!… Сделайте мне эту радость, останьтесь! Пожертвуйте хоть одним деньком для меня!

– Нельзя, дорогая моя!

– Ах, Боже мой, как же это вы так плохо распорядились?

– Что делать? – отвечала я. – Так вышло… Я думала, милая Ольга Федоровна, что может быть вы умудритесь уйти ко мне попозже, когда ваша маман ляжет спать… Она рано ложится?

– Рано.

– А как?

– В половине одиннадцатого.

– Ну, а другие домашние?

– Все следом за ней.

– Знаете, что? – сказала я, подумав. – Оставьте их всех спокойно лечь спать, а я к вам приду немного попозже, и вы мне отворите сами. Таким образом, мы будем иметь все время до двух или даже до половины третьего, к которому времени я велю за собою прийти или приехать… и уже прямо от вас на вокзал… а?… Как вы думаете?

В восторге от моей выдумки она вместо ответа кинулась мне на шею… Но мне было не по себе от этих объятий. Мне вдруг пришло в голову, что теперь ее час уже решен, и что это живое, теплое существо, которое я держу в объятиях, кажется только живым, а в действительности стоит уж одною ногою в гробу и будет лежать в нем, наверно, не дольше как завтра… Дрожь у меня пробежала по членам от этой мысли, и я пожелала от всей души, чтоб это как можно скорее кончилось… «Сегодня! Во что бы то ни стало сегодня! – думала я. – Иначе за ночь я стану совсем никуда не годна». Что дальше было говорено – неинтересно. В сущности, все уже было сказано, что требовало с моей стороны какого-нибудь внимания, и остальное мне было все равно, потому что она в моих глазах была почти уже мертвая. Помню, она расспрашивала меня: откуда я, и видела ли его?… Я отвечала, что видела и что он очень испуган ее письмом; не знает, что делать; думает даже сам побывать в Р**, как только дела позволят. Она вся вспыхнула, и пошли опять расспросы. Я ей врала на этот раз без зазрения совести. «Что за беда? – думала я. – Ведь она никогда не узнает, что это ложь…» Письма, как я и ждала, оказались у ней в кармане, и она успела мне их прочесть до ухода. Это были черновое ее письмо и ответ Поля.

– Ну, что? – заметила я. – Не правду ли я вам говорила, что за них надо уметь только взяться? Вот, видите ли, как ваши дела вдруг поправились!

– Ангел вы мой! – воскликнула она вдруг, поймав меня за руки и целуя их.

Мне стало тошно, и я через минуту сама напомнила ей, что она засиживается.

Когда она ушла, я чувствовала себя так скверно, что не могла ни пить, ни есть, хотя за полчаса до встречи еще была голодна до смерти. Мне нужен был отдых, но я ужасно боялась уснуть и проспать, а потому, ложась, велела хозяйке разбудить меня непременно к двенадцати, отдала ей даже мои часы для этого. Но, несмотря на усталость, я не имела отдыха. Мысли только блуждали и путались у меня в голове, как у сонной, и раза три я дремала.

Не помню уж, как прошло это время. Помню только, что в забытьи, услышав шаги за дверью, я вздрогнула и вскочила на ноги. Вошла хозяйка, которая принесла мне назад мои часы. На них было без десяти минут двенадцать. Я попросила умыться, оправилась, причесалась, заплатила что следует за постой и вышла, сказав, что иду на станцию.

– Темненько, сударыня! Гляди, как бы не заплутаться.

– Нет, – отвечала я, – тут близко, и я хорошо помню дорогу. На дворе было действительно очень темно, но я пришла без ошибки к ее дверям»… По уговору я постучала тихонько в окошко – шестое от входа; это было ее окно, и минуту спустя она отворила мне.

– Это вы?

– Я, дорогая моя.

– О! Как я рада!… Скорее ко мне, чтоб ни минуты у нас не пропало… Я жду вас уже с полчаса.

– Все спят, стало быть?

– Давно.

Говоря это шепотом, мы прокрались чуть слышными шагами по темному коридору: она – со свечой впереди, я – сзади, как черная тень. Ноги мои дрожали, когда я вошла в ее комнату… Я осмотрелась с невольным, особенным любопытством и то, что увидела, помню до сих пор. Помню узоры ковра и цветы на окошке, и ситцевые гардины, софу и стол, за которым мы пили чай; все это снилось мне после несчетное число раз. Когда мы вошли, она своими руками раскутала меня, усадила и тотчас выбежала за чем-то. Оказалось, что она разбудила горничную и приказала тихонько от всех поставить нам самовар. Это было естественно, но Бог знает почему, мне в голову не пришло, что она это сделает. Поправить однако нельзя было, и потому я попросила только, чтобы она не держала служанки без надобности, а отпустила тотчас, как только та подаст, что нужно.

– Я так и велела ей, – отвечала она.

Я пришла совершенно развинченная и несколько времени не могла представить себе, как это будет. Страшная близость развязки пугала меня, но еще больше пугала мысль, что в решительную минуту я струшу и должна буду отложить до завтра, а завтра, Бог знает, дождусь ли еще случая… «Но что же делать? – думала я. – Я не давала подписки окончить это во что бы то ни стало сегодня, и если не кончу, то головы за это не снимут. К тому же, пора еще не пришла. Всего половина первого, и у меня полтора часа в запасе»…

Мысли подобного рода мало-помалу меня ободрили. Все было так тихо кругом, и она такая милая… Мы сидели рядом, и разговор завязался у нас в ту же минуту, без всяких усилий с моей стороны.

Она жалела, что я уезжаю, и жаловалась, что нам не удается пожить друг возле друга подольше.

– Долго ли нам так прятаться? – говорила она. – Это несносно, и я, наконец, не вытерплю: я к вам сама приеду.

Я, разумеется, похвалила ее за это намерение.

– Но мне сдается, – сказала я, – что мы с вами увидимся скоро где-нибудь, где мы вовсе не ожидаем… Может быть в Петербурге.

– Ах, милочка, – отвечала она, – вам это легко говорить, потому что вы храбрая, а я так напугана, что у меня нет веры в счастье. Мне все что-то чудится, что если б оно и пришло, то я не увижу его.

– Отчего?

– Так… может быть… не доживу.

– Полноте, – отвечала я. – Вы молоды…

– Что ж? Разве в молодости не умирают? Мы замолчали.

– Ах, Мари! – сказала она, надумавшись. – Горько вставать из-за стола, не отведав пищи, которую Бог всем послал… горько, душа моя, умирать голодною, не испытав земного счастья.

Слово за слово наш разговор перешел на другие предметы, и мы говорили долго еще о Поле, о Петербурге, о том, приедет ли он сам в Р** или напишет ей, чтобы она приезжала. Она была в духе, болтала без умолку, ласкалась, шутила и хохотала. А я, нужно ли вам признаться? – считала минуты, которые у меня оставались, и, в нетерпении кончить скорее эту пытку, мысленно проклинала горничную за ее медлительность. Было уже довольно поздно, и я пересела нарочно на стул, спиною к дверям, чтобы последняя не успела меня разглядеть, когда войдет.

Наконец она вошла и поставила возле меня, на стол, поднос с приборами, потом подала самовар. По взглядам, которые она на меня мимоходом бросала, нетрудно было понять, что я для нее диковина, присутствие которой тут, в доме, и в такой поздний час она не в силах себе объяснить. Когда все было подано, она ушла.

– Напомните ей, пожалуйста, чтобы она не дожидалась. Ольга выбежала и через минуту вернулась.

– Ушла? – спросила я.

– Ушла.

– И ляжет спать?

– О, разумеется!… Ее не нужно много об этом просить.

Как рассказать вам, что я почувствовала, когда увидела себя наконец лицом к лицу с затеянным мною делом. Минут пять или десять, не более, она была еще во власти моей, а там… Выдастся ли еще раз такой удобный случай и хватит ли у меня решимости на второй раз, если я в первый струшу?

Она уже заварила чай и начала разливать его. Необходимо было немедленно попросить у нее чего-нибудь, чего не было на столе, чтобы заставить ее уйти на минуту. И я несколько раз открывала рот с этим намерением, но страх и жалость не допускали меня произнести роковое слово. Я чувствовала каким-то инстинктом, что повисла над пропастью, и в глубине души молила еще судьбу, чтобы она не допустила меня упасть, как вдруг Ольга обратилась ко мне с озабоченною усмешкою:

– Что вы так смотрите, милая Марья Евстафьевна?… Вам нужно чего-нибудь? – сказала она. – Признайтесь, вы, верно, пьете с лимоном? – И, не дождавшись ответа, выбежала из комнаты.

Меня вдруг стукнуло, словно палкой по голове. Без мысли, без всякого чувства сидела я с четверть минуты, прислушиваясь, потом вскочила, выглянула за дверь и, воротясь к столу, исполнила быстро, отчетливо, но совершенно бесчувственно, как машина, ту малость, которую мне оставалось сделать.

Все было кончено к тому времени, когда она воротилась, и я сидела как истукан, готовясь быть зрительницею чего-то адского, что ускользнуло из рук моих и что я не в силах уже сделать.

Помню, она поставила передо мною лимон и села с усмешкой, дивясь, что я его не трогаю, а я не трогала потому, что у меня руки тряслись и я боялась, чтобы она не заметила. Потом она обратила мое внимание на свою чашку. Чашка была небольшая, старинная, с каким-то стертым рисунком.

– Это память отца, – сказала она. – Он пил из этой чашки, и после смерти его, когда я была еще ребенком, маман подарила мне эту вещь для того, чтобы я каждый день вспоминала его. Она боялась… Тьфу! Что это?…

Я чуть не вырвала чашки у ней из рук, но уже поздно: она отхлебнула… Сильное удивление появилось у ней на лице, потом испуг…

– Что это значит?… Мне дурно!… Мари! Каким образом?… Ох! Дурно мне! Ох, как дурно!…

Дальше я не могла расслышать, потому что слова ее стали невнятны, да и мне было не до того. Она задыхалась, вскочила, упала, опять вскочила… Кто-то из нас отодвинул стол, так что посуда и самовар едва не слетели на пол… Ужас напал на меня, такой ужас, что я готова была кричать. Помню одно мгновение, когда мы стояли друг против друга: я – ухватясь руками за голову, она – с посиневшим вздутым лицом и страшно вытаращенными, сияющими глазами… Все это длилось не дольше, чем я рассказываю, и в ту минуту, когда я готова была упасть к ее ногам с мольбой о прощении, чуть слышный крик вылетел из ее груди; она пошатнулась и, как мешок, рухнула на пол… Я знала, что ей не встать…

«Кончено! Нечего мне больше тут делать», – подумала я. Полоскать чашку, чтоб скрыть следы, было бы бесполезно, потому что у нее изо рта ядом пахло гораздо сильнее, чем из десяти чашек. К этому примешался страх, чтобы горничная, проснувшись, не вздумала заглянуть прежде, чем я успею уйти. Я задвинула умирающую столом, чтобы не видеть ее лица, оделась и выглянула за двери. Никого нет… Все тихо, ни звука, ни шелеста. Тогда я задула одну свечу, вышла с другою из комнаты, проворно замкнула двери на ключ и готова уже была бежать без оглядки, как вдруг что-то остановило меня. «Ключ!… Куда дену я ключ?»… К счастью, между дверьми и полом была заметная щель. В одно мгновение я сунула ключ туда и, чувствуя, что он входит свободно, пихнула его из всей мочи внутрь. После я не могла постичь, как у меня хватило дерзости: одна, со свечой, в коридоре, перед ее дверьми, с ключом в руках и с ядом в кармане. Выгляни в эту минуту горничная, как она выглянула четверть часа спустя, и я бы пропала.

Но счастье, служившее мне так замечательно в этом деле, не изменило и этот раз. Никто не выглянул, я прокралась по коридору в прихожую, задула свечу и бросилась на улицу.

Я выскочила как кошка и, несколько раз вздохнув полною грудью, ударилась во всю мочь бежать. Не знаю уж, как я себе не сломала шею, потому что вокруг было страшно темно, и глаза мои, раздраженные светом свечи, не различали почти ничего. Какой-то слепой инстинкт однако заставил меня остановиться на повороте и очень кстати, потому что, осматриваясь, я разглядела как раз, перед собою крутой уступ с тротуара на улицу и внизу, на улице, лужу. Это заставило Меня убавить шагу, но не прошла я и двух минут, как мне почудилось, что где-то далеко сзади бегут и кричат: держи!… В ужасе я подобрала платье и пустилась опять бегом. Прибавьте, что я потеряла счет времени и до смерти боялась, что опоздаю на поезд. Но все это было воображение, потому что погони не было, а в вокзал я поспела получасом раньше, чем нужно. Как я могла так бежать, я и сама не знаю; помню только, что, добежав, я едва дышала. Страх, чтобы на меня не обратили внимание, увеличивал еще вдвое мою тревогу, но, к счастью, в эту пору вокзал был сравнительно пуст и в залах довольно темно. Только у кассы да у буфета горели лампы. Несколько человек на меня оглянулись, когда я вошла, и один из стоящих поближе шепнул что-то другому, может быть сущий вздор, может быть даже и не на мой счет, но я в ту пору была уверена, что на мой и что он видит во мне что-нибудь подозрительное… Еле живая, я проскользнула мимо и, выбрав себе уголок потемнее, шлепнулась, как багаж, на лавку. Мне было так дурно в эту минуту, что я едва успела дойти. Еще немного и, кажется, я бы не выдержала, я бы упала на пол.

С полчаса я сидела или, вернее сказать, лежала в своем углу, едва дыша, с жестокою болью в груди. Я думала, что у меня сердце лопнет, – так страшно оно стучало. Лицо было в огне, и я вся дрожала, как лист. Пол, потолок и люди, стены, столы и стулья – все это плыло кругом, колыхалось, в каком-то кровавом тумане. В первые пять или десять минут, мне кажется, даже сигнальный свисток не в силах был бы поднять меня на ноги, а между тем я проклинала эту отсрочку, считая минуты в смертельном страхе, что все обнаружится как-нибудь прежде, чем я успею уехать, и что вот-вот за мною придут. В какой степени это правдоподобно – мне некогда было соображать. Я вся обратилась в слух и сидела, тревожно поглядывая то на стенные часы, то на вход. Он освещен был слабо, и я, с другого конца, не могла ни разглядеть входящего, ни разобрать смешанных звуков, порой доносившихся до моих ушей. Это был гул шагов и смутный говор толпы, которая мало-помалу росла. Каждый раз, когда голоса возвышались или кто-нибудь торопливо вбегал, мне думалось, что это уже наверно недаром, что это пришли за мной, ищут меня. Но входящие хлопотали со своими вещами, расплачивались с извозчиками и рассыпались по залу, не обращая решительно никакого внимания на меня. Наконец и в моем углу начали занимать места. Какая-то женщина с мальчиком пришла и села возле меня. Потом у стола, в пяти шагах, уселось несколько человек мужчин и две дамы. Они говорили между собою вполголоса, но, как мне показалось, весьма горячо, и я, тревожно прислушиваясь, ловила урывками их разговор… «Когда?…» – «Сию минуту…» – «Не может быть!…» – «Уверяю вас» – «Вы ее видели?…» – «Нет, – но я видел… А. Д… разбудили… сию минуту…» – «Ах, господи! Да я ее встретила не дальше как поутру!…».

Я чуть не вскочила на ноги с намерением бежать без оглядки куда-нибудь – так я была уверена, что они говорят об этом, но, к счастью, оказалось, что дело идет о родах в каком-то знакомом доме… Я только что успокоилась и перестала их слушать, как возле меня завязался другой разговор. К соседке моей подошел какой-то купец в лисьей шубе, и она стала жаловаться ему на темноту.

– Страсти, что это такое! – говорила она. – Хоть глаз выколи!… И что за народ нынче стал отчаянный – ничего не боится: ни черта, ни Бога!… Уж кабы не сыну срок, ни за что бы в такие потемки не выехала… Того и гляди, шею тебе свернут!

– Эх, матушка, – отвечал купец, – не грешите! Без воли Божией волоса с головы не убудет; ну, а чей час пришел, так и дома-то сидючи у самовара, от смерти своей не уйдешь… Вот, рядышком, возле нас…

По тону на этот раз уже ясно было, что он говорит о другом, но все-таки мне не нравилось направление, которое принимал разговор, и, чтоб не слышать его, я пересела.

Наконец кассу открыли… Надо было идти брать билет. Сердце мое замирало, когда я вмешалась в толпу – так я боялась услышать известие или вопрос. Я готова была заткнуть себе уши, чтобы не слушать, и все-таки слушала…

Когда я взяла билет и выбралась с ним на простор, ко мне обратился вдруг один из станционных с вопросом: где мои вещи?… Я отвечала: «Сданы», – но тем не менее успела так струсить, что у меня в глазах помутилось…

Помню словно сквозь сон, как я прошла на платформу и села в вагон, как возле меня суетились, укладывались, как мне казалось, что мы никогда не уедем, и как наконец раздался свисток.

«А что, – подумала я, – если в эту минуту вдруг крикнут: «Стой!» – и пойдет переборка?…» Но покуда я думала, поезд тронулся, шибче и шибче. Скоро платформа, и фонари, и Р**, и все первые страхи мои были уже далеко. Мы мчались в потемках и только минутами мимо окна проносились, как адские призраки, гонимые огненным вихрем и градом искр, темно-багровые клубы дыма. Вокруг меня люди: мужчины и женщины, усаживались половче и засыпали… счастливцы! О, как я им завидовала, я, которая между всеми одна, несмотря на смертельное утомление, не могла заснуть!… Напрасно смыкала я веки, стараясь забыть и забыться. Передо мною все время была она со своим ужасным лицом, и она смотрела мне прямо в душу огромными, выпученными, сияющими стеклянным блеском глазами…

«Что толку, что я ушла от живых, если я не могу уйти от мертвой!, – думала я. – Да полно, ушла ли еще и от живых?… Правда, я далеко от Р**, и мы мчимся, по-видимому, так быстро, что нас невозможно догнать, но вон, следом за нами, тянется ниточка, и от этой ниточки мне не уйти. По ней мое дело может меня обогнать одним быстрым скачком и, может статься, уже пришло известие, и нас уже ждут?… Почем я знаю, легла ли горничная, и если не легла, то уснула ли?… Может быть, она там, где-нибудь за дверьми, ждала, когда я уйду, и, услышав шаги мои в коридоре, встала, чтобы помочь своей госпоже, и как только все смолкло, пошла… В коридоре темно, и дверь заперта на ключ, но она знает, что госпожа ее не успела еще уснуть… Она постучалась, покликала, потом пошла и разбудила других. Весь дом поднялся, двери выломали… нашли, и как только нашли, сию минуту розыск. От горничной тотчас узнали, что ночью была какая-то незнакомка, одета так-то, сидела за самоваром, потом – ушла… Куда? Конечно, уехала в три часа с почтовым поездом… Сию минуту – на станцию, а на станции меня видели и заметили, в каком состоянии я вошла… и как я пряталась… и как я была одета… Поезд ушел; пошлют вдогонку экспресс и на экспресce: полиция, горничная, станционные, – тот самый, который спросил у меня, где мои вещи?… Какую ужасную глупость я сделала! И как изумится Поль, когда узнает. Мы с ним не рассчитывали на горничную, и он надеялся, что у меня хватит смыслу. А я? Да что же это я, ошалела что ли? Что меня погоняло? Зачем не подождать другого, более безопасного случая?… И на что я надеялась? На что надеюсь еще теперь?… Что не успеют? Не хватятся до утра? Но много ли нужно на это времени?»

И я начала рассчитывать время, но только что начала, как страшный вой заставил меня вздрогнуть. Поезд убавил ходу – тише, тише, стал… В окошко мелькнули огни – это станция… Еле живая от страха, я прижалась в своем углу и сделала вид, что сплю, но чутко настороженное ухо ловило малейший звук… Там, впереди, на платформе – далеко какие-то громкие голоса и шаги – много шагов… идут и бегут!… В соседнем вагоне дверь хлопнула; это, наверно, розыск и сейчас будут здесь!…

Но шум мало-помалу утих… «Готово!» – крикнули недалеко. «Готово!» – глухо отозвалось впереди; свисток, и мы опять тронулись.

Не стану рассказывать вам, сколько раз повторялась эта тревога ночью и поутру, и как поутру я меньше трусила, потому что могла разглядеть, что делается снаружи. Скажу только одно: я была еле жива от голода и бессонницы, а между тем не смела выйти, чтоб съесть хоть кусочек чего-нибудь, и не могла ни минуты уснуть. Только по мере того, как мы приближались к Москве, на меня чаще и чаще начало находить какое-то странное забытье, в котором я не могла уже больше ни думать, ни понимать, что делается вокруг. Вагон, пассажиры, дорога, станции, Р**, и моя несчастная жертва, и горничная, и телеграф, и розыск – все спуталось у меня в голове и пошло колесом, догоняя, перегоняя, сменяя друг друга без всякой связи, без всякого смысла… Лес по бокам дороги, не переставая быть лесом в моих глазах, порою казался мне улицей, и я, не переставая сидеть в вагоне, бежала по этой улице, и через минуту сидела снова в комнате Ольги, у самовара, который свистел и выл, как паровоз, увлекая меня вперед… В ногах у меня лежал чей-то дорожный мешок, и я одну минуту знала, что это мешок, а в следующую он мне казался трупом несчастной Ольги, который валяется под столом, а за столом, против меня, сидит пассажир – мой визави, сидит и дремлет, и я сижу опять уж не в комнате, а в вагоне. Дверь отворяется, и я вижу ясно, что это вошел кондуктор, но через миг кондуктор превратился в женщину, и эта женщина – горничная, и эта горничная – не что иное, как телеграфный столб, который мелькнул мимо меня в окошко. Вон тянутся проволоки, но это уже не проволоки, а снасти какого-то корабля – парохода…

Вон мачта и парус – нет, это не парус, а белое облако дыма от паровой трубы – и так без конца. Предметы, образы, лица, места, кусты, деревья, поля, города, прохожие, экипажи, вокзалы, комнаты, коридоры – урывки неясных мыслей и мимолетных видений – тяжелый дремотный бред и тревожное чувство ежеминутного пробуждения…

В одну из таких минут вдруг кто-то возле сказал: «Москва!»! и это слово мгновенно отрезвило меня. Я вздрогнула, смутно припоминая что-то, какой-то особенный, важный смысл, связанный для меня с этим именем… Москва?… Ах, да; если они успели телеграфировать, то, конечно, телеграфировали в Москву. Мы будем там сию минуту, и сию минуту все это решится… Какую глупость я сделала! Зачем я не вышла ночью где-нибудь на дороге и не доехала до Москвы окольным путем?… Я потеряла бы много времени, но зато избежала бы этой опасности…

Так думала я, еле живая от страха, прижавшись в своем углу и украдкой поглядывая в окно, мимо которого уж мелькала знакомая обстановка больших столичных станций: ряды вагонов и лабиринты рельс, навесы с громоздким товаром; большие каменные невыбеленные сараи, потом опять вагоны, вагоны без счета и без конца… Нелепая мысль соскочить на землю в этом лесу вагонов, и скрыться прежде, чем поезд остановится, промелькнула на миг в моей голове, но не успела я подумать об этом серьезно, как потянулась платформа, пустая и мокрая от дождя, который сыпал все утро. Многие из моих соседей встали; я тоже встала и с замирающим сердцем ждала. Наконец поезд остановился, все начали выходить; я за другими… Первое, что я увидела, когда мы выбрались и вошли в вокзал, это – открытая настежь дверь и на крыльце, за дверьми – полиция… Несколько человек пассажиров сейчас же вышли, и их пропустили, не останавливая. Ничто не мешало, по-видимому, и мне выйти за ними, но я ныряла, оторопелая и растерянная в толпе, ожидавшей своих вещей. Мне почему-то казалось, что стоит только теперь появиться в дверях, чтобы немедленно обратить на себя внимание и быть задержанной… Куда деваться и как миновать эти двери?… Пятясь от них бессознательно и пропуская вперед других, я, наконец, очутилась совсем в хвосте, за толпою. Там, сзади, было просторно, и только носильщики издали катили багаж. Собрав остатки своей развинченной храбрости, я побежала в ту сторону, дальше и дальше; гляжу: направо – другая дверь, тоже открытая; за дверью – платформа… Я выбежала, не чувствуя под собою земли, сперва на платформу, потом с платформы вниз, на какой-то проезжий двор и, наискось, через двор, в ворота. Ворота вывели меня, наконец, на простор, и я очутилась в толпе извозчиков. Впереди, по левую руку, за этой толпой, виден был главный выход, тот самый, которого я избежала. Недолго думая, я нырнула в какие-то крытые дрожки и укатила; куда – мне было решительно все равно, а потому я велела везти себя в «город».

Дорогою у меня отлегло от сердца, и я наконец поняла, что если мне удалось уйти так легко, то это значит, незачем было и уходить, значит: известие еще не пришло и никого не ищут. Ну а теперь уже поздно искать, потому что Москва не Р**, да и пока они тут успеют пошевельнуться, я успею опять дать тягу. На всякий случай, однако, я приняла свои меры, причем их «город» (то есть гостиный двор) случился тут очень кстати. Когда я ушла из него, никто не признал бы меня за ту женщину, которую видели ночью на станции в Р**. Башлык и ручная сумка исчезли. На место первого появился черный старушечий капор с зеленой вуалью и сверху большой шерстяной платок. А место сумки занял ковровый объемистый саквояж, в который я запихала все, что мне было нужно спрятать, да сверху еще два калача. Тут же, не выходя из рядов, мне удалось, наконец, утолить свой голод, и это, я думаю, больше всего меня ободрило. В начале третьего я была в петербургском вокзале. Хотя к этому времени, как я после узнала, известие было уже в Москве, но я ничего не заметила и никогда впоследствии не могла узнать: искали меня или нет? Я полагаю, что нет, и Поль тоже говорил потом, что если и было что-нибудь, то разве для формы, а в сущности они должны были сами знать, что опоздали. Как бы то ни было, я не имела покоя, пока не села и не уехала. Тогда, наконец, усталость взяла свое, и десять минут спустя я спала как убитая.