Туго подвигается вперед процесс народного самосознания в русском образованном обществе! Жить мыслью на всем готовом, хотя бы и за чужой счет, витать в отвлеченности поверх действительно сущего, поверх своего, притом же не очень приглядного, и в этой просторной пустоте изобретать (опять-таки под наитием чуждого духа) разные "широкие", "возвышенные" идеалы, которые и навязывать потом с высокомерным соболезнованием народной жизни -- непонимаемой, незнаемой и в сущности презираемой, -- все это куда как удобнее и заманчивее, чем расходоваться умом и сердцем на опознание ее собственной внутренней правды! Мы сказали: и сердцем, потому что без любви вообще невозможна никакая полнота знания в области жизненных проявлений народного духа; русская же жизнь, бедная внешнею привлекательностью, лишенная ярких красок и резко очерченных, а потому и легко определяемых форм, более чем всякая иная европейская требует настойчивого любовного терпения и умственных усилий для уразумения ее истинных нужд, стремлений и прав. Что ж? Казалось бы, такой подвиг любви и не особенно труден по отношению к родному народу?.. Казалось бы, но у русского интеллигента (принадлежащего к охарактеризованному нами типу) не только мысль, но и душа -- вольный казак! Для нее узы живой любви к братьям по крови и по духу -- это уж тяжкие цепи, это -- ярмо, которое она, отвыкшая от общего с народной душою, реального бытия, всеми мерами ухищряется сбросить. И сбрасывает! Мало того: ей удается опрастывать себя от этих, по-видимому, самых несомненных и естественных обязанностей не только без угрызений, но еще с немалым для совести комфортом, -- даже с самодовольством. Способ для этого измышлен самый подходящий. Стоит только обозвать любовь к своему народу и народности "национальным эгоизмом", -- и прав! От "эгоизма" не только позволительно, но и обязательно отрешиться. "Тесны-де эти национальные рамки для моей могучей беспредельной любви. Что мне до моих ближайших ближних, когда я объемлю своим участием весь мир, когда все мне равно ближние, и ирокезцы, и ачкоусы, и папуасы! Что вы суете мне тут братьев по крови, когда для меня существует братство всечеловеческое! Станет мое сердце биться для каких-либо русских национальных интересов, хотя бы не материальных только, но и духовных, -- для каких-либо русских национальных идеалов, когда оно бьется для интересов и идеалов вселенских!"
Даже благородно выходит, красиво и -- дешево. Красиво -- потому что "широко", что попрал, значит, в себе все национальные пристрастия, победил прирожденное народное "самомнение и самолюбие!" Дешево -- потому что победа в сущности очень и очень легка: ни с какою сильною привязанностью расставаться не приходится, нечего и закалывать на алтаре высшей правды! Приносится в жертву лишь та жалкая русская народность, которая у горделивого западного просвещения состоит (вернее сказать: состояла, -- в этом отношении происходит уже перемена, еще не замечаемая нашими западниками) в черном теле, на положении ani-mae vilis. Отречение от такой плебейской народности может быть только выгодно; оно дает завидную возможность пристегнуться к аристократии мысли, знания и нравов во всемирном человечестве, то есть числиться по западноевропейской "высшей культуре", -- хотя Запад и не перестает смотреть на таких русских прихвостней свысока, как на parvenus, как на мещан во дворянстве, или как древний грек на варвара... Не всегда конечно подобное отступничество совершается у нас сознательно, по прямому расчету выгод; напротив, оно происходит большею частью совсем безотчетно, невольно, вследствие давнишнего ослабления непосредственной нравственной связи нашей интеллигенции с народом, вследствие давнишней привычки души -- раболепствовать пред чуждым авторитетом; такое раболепствование, как известно, легло изначала в самую основу русского образования. Если иногда и вздумает протестовать совесть или же слишком громко раздадутся голоса, впрочем, еще немногочисленные, в пользу защитников независимости народного развития, то имеется наготове целый арсенал возвышенных слов о презренности народного эгоизма, о преимуществе общечеловеческого над национальным и тому подобных словес лукавствия, благодаря которым можно смело презреть всякие протесты, и, прославив паки и паки "национальное самоотречение", удержаться и в собственном, и в общем сознании -- из передовых "передовым", "человеком прогресса". К чему же однако сводится эта высокая проповедь о "вселенских" или "общечеловеческих началах" русского интеллигента? Да ни к чему другому, как к проповеди о том, что русский народ должен совсем отречься от своей национальной сущности, разрушив конкретную цельность своего бытия; а так как, по собственному выражению одного такого проповедника, "общечеловеческое образовательное начало в отвлеченности не существует, а всегда in concreto, в той или другой национальной оболочке", то должен он, русский народ, под видом "общечеловеческого" принять в себя чужое национальное естество, облечься в "чужую национальную оболочку" или чужое национально-конкретное выражение общечеловеческого начала!
При этом прибавляется иногда снисходительная оговорка, что русскому народу предоставляется вырастить под чужою конкретностью и свою конкретность... Не верите, читатель? Все это напечатано. Это почти все равно, если б кто-либо вам великодушно посоветовал не то что промыть глаза, если они засорились, а выколоть их у себя совсем и вставить чужие, да и смотреть на Божий мир чужими глазами, в надежде, что под ними свои вновь вырастут... От многого своего заветного вынужден был русский народ отрекаться, но на предложения подобного рода, чего доброго, может быть и не согласится. Неужели однако он так грубо упрям?! "Неужели, -- слышится восклицание -- станем мы на явно негодную почву народного самолюбия и самомнения и изменим плодотворному пути национального самоотречения!.."
Да, такое именно восклицание недавно раздалось в нашей литературе! И принадлежит оно не кому другому, как г. Соловьеву, нашему уже довольно известному философу-богослову -- в его статье: "О народности и народных делах России", помещенной в февральском номере "Известий С.-Петербургского Славянского Благотворительного Общества". Из этой-то статьи и заимствованы нами приведенные выше в кавычках выражения, послужившие нам для характеристики русских противников народной самобытности, или "западников". Неужели, однако, спросят нас читатели, в свою очередь следует и г. Соловьева сопричислить к этому типу? Бывало, существенною чертою западничества как доктрины признавалось именно то отношение к религии, какое определяется "последним словом западной науки"; но ведь г. Соловьев открыто и мужественно исповедует и христианство как положительную религию, и учение Св. церкви, вне которой даже и не мыслится наша русская историческая народность? Все это несомненно, и однако же с истинным огорчением приходится сказать, что последние труды г. Соловьева заставляют признать в нем лишь новое оригинальное явление русской умственной и нравственной отвлеченности. Его отрицательное отношение к русской народности или народной духовной самобытности имеет, конечно, другую основу, чем у нашей так называемой либеральной интеллигенции, и его западничество совсем иного рода. В сущности это то же отрицание, только еще более глубокое, потому что подпирается не какими-либо истасканными доводами об авторитете высшей культуры и цивилизации, а ссылками на авторитет будто бы самой божественной истины... В сущности это то же западничество, только горше, -- не в виде какого-нибудь "правового порядка" или иных форм и начал западноевропейского общежития, -- а в виде... самой западной церкви или католицизма!
До такого крайнего, радикального отрицания, до такого крайнего, радикального западничества не доходил доселе никто из русских мыслителей. Правда, полвека тому назад нечто подобное проповедовал и Чаадаев, но ход его мысли был иной; для него католицизм был тем историческим фактором, под воздействием которого просветился и сложился пленявший его Запад. Г. Соловьев, наоборот, в своей защите и прославлении папских притязаний становится на религиозно-богословскую почву. Мы сочли нужным указать теперь же, наперед, эту точку зрения г. Соловьева, потому что только в виду ее и может представить какой-либо интерес статья его, помещенная в "Известиях", разбором которой мы предполагаем заняться. Дело в том, что основная мысль нашего публициста-богослова высказывается в "Известиях" не вполне; он только осторожно подводит к ней путем более или менее неверного истолкования фактов и мнимо логической аргументации. Цель последней -- заставить читателя признать не только пользу и в то же время недостаточность двух, по его счету, уже пережитых будто бы Россиею исторических моментов "национального самоотречения", но и необходимость: подвергнуть русский народ еще новому, более полному самоотречению в самых глубочайших глубинах народного духа, в его области религиозной или точнее -- церковной! Такому тяжкому выводу однако же, вопреки ожиданью читателя, вовсе не соответствует самое заключение статьи. Заключение ограничивается требованием: от русского общества -- лишь "более христианского настроения" по отношению к церковному Западу, а от правительства -- только снятия внешних полицейских застав, "загораживающих нашу церковь" и "возвращения свободы религиозной истине"... С таким в сущности скромным и справедливым требованием читатель не прочь бы, пожалуй, и согласиться; однако же не может не тяготиться недоумением: зачем же для подобного умеренного заключения понадобилась автору вся эта предшествовавшая сложная, хитросплетенная логомахия о "национальном самоотречении"?.. О свободе верующей совести писали и "День", и "Москва", и "Русь", но отступничества от народности не требовали!.. Разгадка недоумения -- le fin mot de la chose -- находится в ряде статей г. Соловьева, напечатанных в прошлом году в "Руси", под заглавием "Великий спор и христианская политика": там выясняется вполне мысль -- повторенная, но не домолвленная в "Известиях".
Появление этих статей в "Руси", столь противоречащих всем ее основным убеждениям, объясняется очень просто. Мы с искренним радостным сочувствием встретили первое выступление В.С. Соловьева на учено-литературном поприще и следили за его дальнейшею деятельностью. Одно уже то, что среди русского общества появился молодой человек, дерзающий открыто, безбоязненно исповедывать и проповедовать веру в Бога, Христа, церковь и все христианские догматы согласно с православным учением, -- одно уже это было своего рода "феноменом" и не могло не привлекать к нему участия. Но еще более значения придавали мы тому обстоятельству, что вера эта являлась не внушением только непосредственного чувства, с которым у науки и философии нет общей почвы для состязания, -- почему обыкновенно и оставляется за ними свободным все поле научных данных и логического мышления; нет -- проповедь эта выступила во всеоружии знания, строгой философской подготовки и блестящего диалектического таланта. Казалось, г. Соловьеву суждено было иметь благотворное воздействие на нашу философствующую молодежь, которая всегда, разумеется, наклонна к некоторой вполне, впрочем, понятной кичливости ума, пробующего и расправляющего свои подрастающие силы, а потому и непременно требует себе доводов от разума или науки, прежде чем раскрыть свои юные сердца истинам и идеалам веры. Не лишен был этой кичливости и сам В.С. Соловьев. Мало, конечно, веской мудрости заключалось в первоначальных публичных проявлениях его идеализма, преисполненного молодого деспотического неуважения к правам исторической жизни, гордо отвергавшего всякую сделку с естественно медленным процессом развития человеческих обществ! Мало симпатии внушал нам подчас и его диалектический метод, переносимый в самые недра чисто мистических, не поддающихся анализу истин, -- но все это вполне извинялось его летами и не ослабляло вызванного им к себе сочувствия. Его литературная речь становилась год от году яснее и проще, мысль, по-видимому, -- зрелее, и при первом заявленном им желании -- мы охотно открыли ему столбцы нашей газеты. Две статьи его в "Руси" 1882 г., о старообрядцах и о положении в русском государстве высшего церковного управления, не расходились с общим направлением нашего издания.
Соглашаясь на помещение, с начала 1883 года, предположенного им исследования под общим заглавием "Великий спор и христианская политика", мы имели в виду только первые две, уже написанные им главы или статьи, которые нисколько не давали повода предполагать какой-либо резкой перемены в религиозно-церковных воззрениях г. Соловьева. Нам конечно было известно, в общих идеальных очертаниях, про его мечты о всеобщем мире и о восстановлении вселенского церковного единства; но "о мире всего мира и о благостоянии святых Божиих церквей и о соединении всех" молится и православная церковь; известно было также и его намерение исследовать: в какой степени единая святая, вечная неизменная христианская истина, в своем земном историческом выражении во образе церквей восточной и западной, сочеталась и переплелась с временным и случайным, с духовными индивидуальностями и Востока, и Запада. Такой труд мог быть только полезен. Действительно, г. Соловьев положил, по-видимому, своему исследованию самую широкую основу, начав с отношения к Божеству, выразившегося в древних религиях индусов, иранцев, египтян, греков, римлян и пр. Но когда дело дошло до IV статьи, то есть до взаимных отношений Рима и Византии и уже явно обнаружилось несчастное тяготение автора к папству, к противохристианской фикции о римском папе, как "об едином центральном непререкаемом авторитете, вожде и главе всей вселенской церкви", мы отказали в помещении этой статьи и упорствовали в своем отказе долее пяти месяцев.
Но статья г. Соловьева возбудила общий интерес; к нам неоднократно обращались с запросами о причине такого перерыва; отказ в допущении на страницах "Руси" окончания начатого уже в ней серьезного труда, вследствие обнаружившегося несогласия мнений с направлением редакции и господствующим в России религиозным воззрением, казался каким-то неуважением к серьезно мыслящему кругу читателей; положение автора, которого речь оставалась недоговоренною и которому и досказать ее было бы негде, кроме нашего издания, представлялось более чем неудобным; опасаться же, что новое учение его совратит с правого пути верующих и приобретет адептов в православной среде -- было бы обидным для русского общества малодушием... Как ни неприятно было нам видеть в нашей газете защиту римских властолюбивых притязаний на православную церковь, мы согласились наконец уступить желаниям г. Соловьева и допустили напечатание остальных 4-х глав его труда, снабдив их более или менее резкими оговорками о нашем с ним несогласии, полемическими заметками протоиерея Иванцова-Платонова, возражением г. Киреева и другими статьями в том же духе. Впрочем противодействовать успеху антиправославных домогательств г. Соловьева, по правде говоря, не предстояло никакой надобности. Мы знали наперед, что на русскую публику они могут произвести только удручающее впечатление: симпатия к папизму претит самой духовной природе русского человека, как нечто противоестественное, как чудовищная аномалия, относительно которой даже мер ограждения не нужно. Но нашим долгим воздержанием от дальнейшего помещения статей В.С. Соловьева руководило и другое побуждение. Русская пословица "что написано пером, того не вырубишь топором" в наши дни должна быть перенесена на печать. В печатном слове мысль автора кристаллизуется, получает отверждение, иногда преждевременное; разносится по миру и налагает на автора чуть не вечную ответственность, как бы ни отказывался он от этой мысли впоследствии. Печатное слово связывает и обязывает. Искренно желалось нам, чтобы молодой еще мыслитель не спешил всенародным оглашением своих превратных фантазий, которым, может быть, суждено служить лишь одним из стадиев его умственного развития, -- чтоб он подверг их новой поверке, прежде чем оповещать миру... Но убедить г. Соловьева нам не удалось, и случилось то, чего мы ожидали. Измышления его вызвали сочувствие только в фанатических ненавистниках России -- польских ксендзах, а в русской среде -- печальное удивление, а местами -- и негодование. Наши надежды на благотворное значение г. Соловьева для русской учащейся молодежи рушились разом. В самом деле: какого же действия можно ожидать на русские молодые умы от красноречивой речи о вере в Бога и о христианстве как положительной религии, когда известно, что весь этот "широкий", "вселенский идеал" сводится -- на самый узкий из узких и что искусный диалектик прячет за спиной папскую туфлю, которую в конце концов и преподнесет слушателям для целования!
Все это, однако же, не заставило г. Соловьева отступиться от своих мнений. Такое упорство, без сомнения, свидетельствует об его искренности, и мы вполне признаем за ним это достоинство. Не можем, однако же, не повторить и по его поводу сказанного нами выше замечания о дешевизне идеалов наших западников и отрицателей. Как ни почтенна искренность г. Соловьева, но она не той высокой пробы, какой бывает у людей, приносящих в жертву своим убеждениям самые заветные сокровища своего духа, самые дорогие свои привязанности. Это -- искренность человека отвлеченного и диалектика, которому дороже всего диалектический вывод и мало заботы до его мучительных для жизни результатов, -- для которого: fiat logica et pereat mundus! Душа, смысл явлений выпадают из диалектической схемы такого мыслителя, -- он имеет дело лишь с абстрактным материалом, где самые радикальные силлогизмы строятся и выводятся очень удобно и смело, так как непосредственное чувство слабо или заглушено и не беспокоит автора криком боли или обиды. Это в особенности доказывается статьею г. Соловьева, помещенною в "Известиях".
Потерпев неудачу со своими статьями в "Руси", он с ловкостью стратегика задумал подойти к своей цели другим путем. Г. Соловьев сообразил, что главное препятствие к признанию русскою церковью обязательности папского авторитета заключается в русском народном чувстве, ревнивом к сохранению народной духовной самостоятельности, следовательно... вывод ясен: необходимо прежде всего подточить в корне самое это препятствие, самое это притязание на национальную самобытность, для чего, благовидности ради, повести атаку против "национальной исключительности", против "национального самолюбия и самомнения"... О папе во всей этой статье г. Соловьева -- ни полслова, как будто не о нем и речь, хотя для знакомых со статьями "Великий спор" папа выглядывает и тут из каждой строчки; толкуется же, по-видимому, только о том, чтоб мы, как народ, отреклись от своей национальной личности "ради служения всемирно-исторической задаче, ради вселенской религиозной истины и общечеловеческого блага". Г. Соловьев убедился на опыте, что если прямо пред глазами русской публики сунуть католицизм, то им не обольстишь никого; другое дело если выдвинуть наперед осуждение "национального эгоизма", отречение от своей русской народной самобытности во имя высшего "общечеловеческого идеала" и т.п., -- о, на эту удочку клюнуть найдется много охотников! Оно и грандиозно и -- главное -- ни к чему не обязывает, напротив, развязывает от всяких обязанностей по отношению к родному народу! А обязанности ко всему человечеству... ну, это бремя не более тяжкое, чем Станислав в петлице!.. Г. Соловьев мечтает с своей стороны, что если только удастся внедрить в душу народа чувство сомнения в себе самом или самоотрицания, то на этой нравственно разрыхленной почве удобно могут потом приняться и семена проповеди о подчинении церкви восточной авторитету римского папы. Но наша так называемая либеральная или западничествующая интеллигенция дальновиднее г. Соловьева и сочувственно приветствовала его статью -- догадавшись, что он сыграл ей в руку. Сколько уже времени проповедует она отречение от русской народной самобытности, и ее за это стыдят недостатком патриотизма! Но вот нашелся человек, который это самое отречение возводит в патриотизм и освящает именем высшей религиозной истины... До последней нашим западникам в сущности не много заботы, и в успех ее они мало верят, -- главное, что им нужно: это -- сдвинуть народ с его духовно-нравственных национальных основ, -- а в этом-то они и нашли себе союзника и пособника в г. Соловьеве!
Понятно теперь, почему г. Соловьев вынужден был придать своей статье, помещенной в "Известиях", полемический характер, как будто воюет он с какою-то, до уродства выросшею "национальною исключительностью" в России, будто силится сломить русское национальное самомнение! Это мы-то, русские, болеем излишеством самомнения, это мы-то исключительны! Мы, которых вся историческая в настоящую пору задача в том только и состоит, чтоб отыскать, опознать себя, стать самими собою, не оставлять в презрении и пренебрежении талантов от Бога нам данных, перестать пробавляться чужим умом, отрешиться от безличности, на которую временно осудило нас, за грехи наши, Провидение, и вызвать в себе деятельность национального духа! Положим, призрачные пугала были г. Соловьеву нужны, -- иначе не было бы и повода для его аргументации, но нельзя же не считаться с реальностью, да и зачем морочить читателей? Где, спрашивается, подметил г. Соловьев в России национальное самомнение? В дипломатии, что ли? В среде ли правительственной? В русском ли образованном обществе? Да тогда не выделялось бы особняком в обществе направление русское, или национальное, не было бы той борьбы между "западничеством" и так называемым "славянофильством", которая наполняет собою историю нашей литературы, чуть не за полвека. Если же, как по некоторым намекам можно предположить, г. Соловьев имеет в виду именно то направление, которому дана была во время оно в насмешку кличка "славянофильского", так это едва ли даже и добросовестно. Как богослов новейшего времени, он не мог не изучать сочинений Хомякова, за которым уже признано место в русской богословской науке, а всякий, кто только изучал Хомякова, знает -- как понимал и определял этот христианский мыслитель значение народности еще сорок лет назад, а с ним и все его ученики и последователи.
Вселенская христианская истина, которой Хомяков служил не отвлеченною только мыслью, но всею цельностью своего существа, не мешала ему ратовать именно за самобытную деятельность народного духа; напротив, именно потому, что он ей служил, служил он и своему народу и никогда не проповедовал отречения от народной личности! На кого же направляет свои стрелы г. Соловьев, толкуя о "народном эгоизме", о "национальном самомнении"? Уж не на самый ли русский народ в тесном смысле слова, то есть простой народ, -- тот, который, усыновившись, при Св. Владимире, Христу, иначе себя и не называет, как христианами (крестьянами) и устами своего летописца еще в XI веке изрек: "Мы же, христиане, закон имамы един" (то есть христов)? На тот народ, для которого узы единоверия святее даже уз племенных -- при разноверии?! Его ли достанет у г. Соловьева духу обвинить в национальной исключительности, его ли, про которого К.С. Аксаков так верно выразился, что в нем определение национальности почти совпадает с определением общечеловеческим (христианским)? Да и не только христиане, но и басурмане в его глазах -- люди, и его отношение к ним вполне человечно, на что указывают даже и иностранцы, проводя параллель между русскими и англичанами в Азии!
Но приведем и подлинные слова г. Соловьева. Статья его начинается вопросом о том: какой смысл может иметь "повсеместное пробуждение национальных чувств и стремлений в XIX веке, -- это, по-видимому, возвращение к началу языческому, разобщающему?". Автор мирится с этим явлением и допускает, что оно может послужить не ко вреду, а к пользе для мира, только при условии, что народы будут служить высшей общечеловеческой или христианской истине. Мысль, конечно, справедливая, но сопровождается-то она комментариями двусмысленного свойства, обусловленными присутствием тайной руководящей и лишь в конце статьи просвечивающей идеи автора. "Ставя в силу национального принципа, -- говорит он, -- служение своей народности как высшую цель, каждый народ тем самым обрекает себя на нравственное одиночество, ибо эта цель не может быть у него общею с другими народами; служение полонизму, например, не может быть никогда целью для немца или русского, и наоборот...".
Странный пример! Полонизм есть для поляков цель временная, историческая и с высшею вечною целью сравниваем быть не может. Вопрос не в том: может ли эта цель быть целью для чужого народа, но в том: справедлива ли она сама по себе. Русские под игом татар имели, конечно, высшею для себя целью историческою -- избавиться от ига: осуждать ли их за то, что эта цель "не общая у них с другими народами"? Во-первых, de facto, они послужили и другим народам, задержав собою монгольскую волну; во-вторых, для того чтобы быть в состоянии послужить высшей общенародной цели, нужно послужить прежде всего своей народности, всеми мерами посодействовать развитию ее сил, данных именно ей от Бога талантов. Нечего поэтому и ослаблять эту идею служения. Освободив крестьян у себя, разве не послужили мы этим национальным нашим делом Богу и человечеству более, нежели заботливо отыскивая себе какие-то цели, общие с другими народами? Вслед за тем г. Соловьев продолжает:
"Если при этом возбуждение национального чувства сопровождается беспредельным самомнением и самодовольством, тупым презрением и слепою враждою к чужому, если каждый народ смотрит на другие или как на вечных врагов и соперников...".
Вероятно, автор разумеет здесь германцев и англичан... К России все это никак относиться не может. Однако ж далее читаем следующее:
"...или же (то есть народ смотрит на другие) как на ручьи, которые должны слиться в его море, -- если, одним словом, национальное чувство является только в образе национального эгоизма, -- то оно есть отречение от вселенского христианства и возвращение к языческому ветхозаветному партикуляризму".
Приведенный автором стих Пушкина ("Славянские ль ручьи сольются в русском море, оно ль иссякнет -- вот вопрос") указывает, что здесь следует разуметь и русский народ, признать и его повинным в национальном эгоизме. На неуместность этой цитаты и вообще этого намека уже указал г. Киреев в примечаниях к статье г. Соловьева, в том же номере "Известий". В самом деле, как хватило смелости у этого поборника "вселенской истины" бросать подобный упрек народу, только что принесшему такие кровавые и бескорыстные жертвы ради освобождения от пятивековой неволи миллионов болгар! Из эгоизма ли, из желания поглотить Сербию, тысячи русских людей добровольно шли умирать за нее в 1876 г., в неравной борьбе? Шли умирать за братьев-христиан, пострадать за имя Христово!.. Служение "вселенскому христианству" не избавляет же г. Соловьева от служения правде относительно своего народа!.. Не России ли обязана своим независимым бытием и Румыния, отчасти и Греция? Не она ли является юродивою среди мудрецов века сего, -- именно по своему политическому бескорыстию? Что же касается в частности пушкинского стиха, то ведь этот стих сказан поэтом именно в ответ на гремевшие тогда в Европе польские и французские диатрибы о том, что Россию следует выключить из мира славянского, оттеснить в Азию и т.д. Да и теперь не такие ли же раздаются подчас, за нашим рубежом, речи -- с тою разницею, что славянские ручьи хотят направить в Австрийское море, под видом федерации с немцем во главе, с немецким объединяющим языком и с римским папой -- во главе церкви!.. Никогда Пушкин не имел в виду уничтожения славянских племенных индивидуальностей, а только совокупление их сил для мирового значения славянства -- через Россию. В Черное море, например, впадают реки -- Дунай, Днестр, Днепр, Буг, Дон, протекающие каждая свыше тысячи, а некоторые и по нескольку тысяч верст. Уничтожается ли, чрез впадение в море, их речная жизнь, самостоятельность и значение, со всем их долгим, долгим побережьем? Не через море ли, напротив, входят они в общение со вселенной и достигают мирового значения? Вот что, вероятно, представлялось поэту.
После разных подобных тенденциозных оговорок, г. Соловьев доходит наконец до определения, что "народность не есть высшая идея, которой мы должны служить, а живая сила, природная и историческая, которая сама должна служить высшей идее", то есть христианской вселенской истине, "для общего блага всех народов". С этой точки зрения оправдывает г. Соловьев и патриотизм или считает возможным примирить с ним "вселенское христианство". Тут не было бы и места для спора, если б затем не следовало рассуждения относительно предъявляемого будто бы прежде всего требования: чтобы мы "верили в свой народ, служили своему народу".
"Для того, -- говорит автор, -- чтобы народ был достойным предметов веры и служения, должен он сам мерить и служить чему-нибудь высшему и безусловному; иначе бы это значило верить в толпу людей, а это противно не только религии, но и простому чувству человеческого достоинства..."
Все это, по-видимому, так, но всем этим не исчерпывается ни значение народности, ни наше к народу отношение. Прежде всего выражение "верить в народ" не имеет смысла, да никогда никем такое требование и не предъявляется иначе как в смысле приглашения доверять народу, или в смысле веры в призвание народное, в его силы для совершения какого-либо подвига, для высшего развития или преуспеяния. Но не в неточности выражений тут дело. В высшей степени замечательно, что г. Соловьев, определяя отношение к народу словами "верить" и "служить", опустил одно слово... безделицу: любить! А это -- едва ли не самое существенное! Любовь не есть только дело вкуса или произвольного побуждения, это -- и естественное чувство, и нравственный долг, вообще, главнейший нерв народного общежития, определяющий отношение членов народа друг к другу, к народу и к народности. Святы ли узы семейные, Богом уставленные, -- отношения к отцу и матери, и к братьям? Они святы и по закону, Богом на сердцах написанному, -- они не отрицаются, они признаются и христианством, несмотря на то, что любовь к Богу и ко Христу поставлена выше. Рассуждение г. Соловьева об отношении к своему народу можно с полным правом перенести и на семью. Если мы кого любим, тому и служим. Следует ли требовать, чтоб мы любили и служили своей семье не иначе как по предварительной справке и надлежащем рассмотрении: "достойный ли еще она предмет моей любви и служения? Верит ли и служит ли еще она, да и как, высшей истине и благу чужих семей?" -- Ответ один: если -- "недостойный предмет", усугуби свою любовь и напряги силы для служения, чтобы привести свою семью к истине. Было бы еще понятно, -- заметим кстати, -- если бы г. Соловьев поставил вопрос о том: как быть человеку в случае, если его христианская совесть приходит в столкновение с требованиями семьи или народа? Но г. Соловьев вовсе и не ставит нравственного вопроса о таких трагических коллизиях; он сочиняет общую теорию об отношениях к народу и народности и кладет в основу не любовь, а какой-то розыск и резонерство.
Народ -- та же семья, только в большем размере и во второй формации. Люди между собою в народе -- это братья по крови и по духу. Очевидно, что с этой, вполне верной точки зрения, самый вопрос о том, можно ли вообще или не можно служить своему народу, является совершенно неуместным. Эти узы любви, узы реальные -- сперва семейные, самые тесные и действительные, затем народные -- даны Богом человеку именно с тем, чтобы поглощать эгоизм личный, а также и семейный. Не отрицая святости этих уз и не разрушая их, христианство вознесло над народами идеал всемирного братства; но этот идеал, благотворно воспитывая душу и смиряя эгоизм народный, не имеет еще на земле вполне конкретного бытия, не отрицает, не уничтожает ни личной, ни семейной, ни национальной индивидуальности, но признает все эти три конкретные формы, ими только и обусловливается и чрез них только может достигнуть своего осуществления. Лжет, нагло лжет или совсем бездушен тот, кто предъявляет притязание перескочить прямо во "всемирное братство" чрез головы своих ближайших братьев -- семьи или народа или же служить всему человечеству, не исполнив долга службы, во всем его объеме, своим ближайшим ближним!
"Не верю я любви к народу того, кто чужд своей семье, и нет любви к человечеству в том, кто чужд своему народу", -- говорит Хомяков в одной из своих статей. "Что бы вы подумали, -- продолжает он, -- если бы кто стал утверждать, что любит всех жителей планетарной системы, если бы кто горевал, что тифус свирепствует в Калифорнии, а не заботился: не мрут ли дети корью в его деревне?.. Любовь не довольствуется отвлеченностями, призраками: она жива и любит все сущее. Не говорите ей о будущем селянине, усовершенствованном по последнему рецепту заморского мыслителя: это был бы только вкус, и не более. Говорите о мужике в его курной избе... Вот тут она себя узнает, тут любовь... Любовь не гуляет иностранкою в своем собственном народе; до человеческого же братства доходит посредством тесной связи с ближайшим братством... Душа не мозаика и не дорожный ящик с перегородками. В ней все силы находятся в связи и зависимости друг от друга. Только в любви жизнь, огонь, энергия самого ума. Любовь требует для себя сочувствия, общения и, следовательно -- погружения в жизнь своего народа; любовь дает уму побуждения к деятельности и труду, проницательность и объем его взглядам, она созидает человека, а только человек и понимает все человеческое".
Думается, что читатели не посетуют на нас за эту выписку из Хомякова, одного из тех, которых привыкли обвинять в излишнем патриотизме, в национальной исключительности и т.д. Как схоластичны являются с этим живым и глубоким словом все рассуждения г. Соловьева о народности! Приведем и еще несколько цитат из покойного нашего, до сих пор еще не вполне оцененного мыслителя, лучше всего оттеняющих различие между его воззрением и воззрением автора разбираемой нами статьи.
"Служение народности, -- читаем в той же статье Хомякова, -- есть в высшей степени служение делу общечеловеческому. Конечно, были особенные случаи, в которых человек возвышался до служения общечеловеческой Божественной правде, помимо народа своего. Но к чему о них говорить? Или лучше, имеем ли мы право о них говорить?". (Хомяков разумеет здесь Апостолов и продолжает): "Где та общечеловеческая мысль, которой мы служим? Где это высокое поприще? Побережемте великие слова для великих дел и особенно не забудем одного обстоятельства: чем более человек становится слугою общечеловеческой истины, тем дороже ему народ. Тот, кто себя всего посвятил высочайшему из всех служений, кто более всех отверг от себя тесноту своего народа, сказал: "Я хотел бы сам лишиться Христа, только бы братья мои по крови к нему пришли". Никто не произносил никогда слова любви пламеннее этого слова" {К римлян. Гл. 9. "Яко скорбь ми есть велия и непрестающая болезнь сердцу моему: молилбыхся бо сам аз отлучен быти от Христа по братии моей, сродницех моих по плоти".}...
Но последуем далее за г. Соловьевым. "Достойным предметом нашей веры и служения, -- говорит он, -- может быть только то, что причастно бесконечному совершенству"... Но ведь этому совершенствованию именно и причастен дух человеческий, дух каждого народа, и горе ему, если он не совершенствуется! Божество не причастно совершенству, оно есть само совершенство, а между тем г. Соловьев, вслед за вышеприведенными строками, прибавляет: "Не унижая и не обманывая себя, мы можем верить и служить только Богу". Но разве служа духовному совершенствованию своего народа мы не Богу служим? "Не унижая себя мы можем служить только Богу!.." Ну, а любить -- можно? И не есть ли дело любви -- дело и служения вместе?! Далее: "Божество -- продолжает г. Соловьев, -- как действительность, дано нам в христианстве, и это выше народности, -- несомненно! -- получив это высшее, мы можем преклониться (?) пред своим... народом только в таком случае, если сам этот народ является служителем религиозной истины..." Вот преклоняться-то, заметим мы г. Соловьеву, следует только перед Богом, своему же народу мы можем служить -- да и обязаны, не преклоняясь; можем и обязаны даже не только тогда, когда он является "служителем религиозной истины", а всегда, с одним лишь условием, чтоб это служение не противоречило нашим христианским обязанностям. Если японец принял христианство, так разве он уж не может служить своему народу, своему ближайшему братству, например, в защите от нашествия иноплеменных врагов? Спросим опять: разрешил ли бы г. Соловьев "положить душу за други своя", хотя бы эти други и не были "служителями религиозной истины"? Думает ли он, что человек, способный на такое служение, на действие такой любви, больше которое "никто же имать", непременно наперед станет соображать -- служит ли религии это его движение? Да и вообще успевает ли такой человек, в своем сердечном порыве, отдать себе отчет, что вот-де я своим поступком послужу Богу и получу награду на небесах?!
Но пойдем далее: "Тогда служа ей, то есть религиозной истине, -- говорит г. Соловьев, -- мы тем самым будем служить и своему народу (то есть в том случае, когда наш народ является ее служителем) или, говоря точнее, будем деятельно участвовать в его всемирно-историческом служении"... Можно ведь сказать и наоборот: исполняя долг служения относительно своего народа, своих ближайших ближних, мы тем самым служим и высшей религиозной истине; да иначе и не можем конкретно послужить ей или участвовать во всемирно-историческом служении своего народа, как служа ему, народу, как погружась любовью в свой народ, как возревновав всем сердцем и всею душою своею о самобытном развитии народного духа...
Покончив с этим первоначальным этапом мысли г. Соловьева или с первым осторожным его подходом к главной и существенной цели его статьи, мы должны последовать за ним и на второй и на третий этапы, но наша статья и без того уже велика. Оставляем это до другого раза, тем более что предмет, которого касается г. Соловьев, и самый способ его аргументации заслуживают и требуют внимательного рассмотрения. Его положения не могут быть отрицаемы огульно, -- их приходится просевать сквозь решето: до такой степени истина перемешана в них со всякою постороннею примесью. Другими словами: есть в них несомненно и истина, но с ложною и преднамеренною окраскою, для невнимательного читателя не всегда и заметною; или же с тем изъяном, на который осуждается роковым образом всякий человек, трактующий о народности, о высших нравственных и религиозных истинах -- чисто диалектическим способом, на основании отвлеченных, формально-логических выводов. Но истины такого рода раскрываются вполне лишь при свете любви, и в данном случае -- любви к родному народу, о которой так хорошо и искренно вышеприведенное слово Хомякова. Как мы уже сказали, во всем диалектическом мудровании г. Соловьева об отношениях индивидуума к своему народу, слово "любовь" вовсе и не встречается. Это не случайность: отсутствует не только слово, но и самое понятие. Отсутствуя как понятие, любовь, во всем его умствовании о русской народности и о народе, отсутствует и как орудие познавания истины, и как живое руководящее, непосредственное чувство. Этим и объясняется -- почему с таким жестокосердым легкомыслием, с такою развязностью предлагает он, в конце концов, русскому народу отречься от своей личности (ибо ничего другого и не значит выражение, столь любимое и часто употребляемое г. Соловьевым: "национальное самоотречение") и "порвать с прошедшим народа", то есть с тысячелетним его бытием, ради лучшей, указываемой ему г. Соловьевым, "народной будущности"... под сению папского авторитета!