Нельзя отрицать, что все сильнее и сильнее начинает чувствоваться в нашем обществе своего рода тоска по родине, то есть тоска по корню, по своему истинному народному типу, который все еще не вполне дается нашему разумению, воспитанному исключительно на явлениях чуждой жизни, для которого нет еще у нас и надлежащих орудий познавания, так как, благодаря чуть не двухвековому упражнению в ученических чувствах, непосредственное чувство народности в нашей образованной среде более или менее заглушено, а мысль постоянно дробится и преломляется сквозь призму иностранных понятий. Бесплодность или скудная плодотворность нашего "просвещения", видимая несостоятельность всякого нашего общественного делания во всех сферах деятельности, не исключая и государственного управления, безвыходность тех путей, которыми мы до сих пор брели, -- все это, по-видимому, заставляет догадываться, что мы действительно сбились с дороги и понапрасну толчемся в каком-то лабиринте, что мы не настоящее дело делаем, а все только что-то усердно плетем и путаем, да все как-то мимо, все невпопад; что, должно быть, не совсем-то правильно наше отношение к просвещению, если мы и до сих пор состоим на положении школьников-малолеток; что есть какая-нибудь органическая фальшь в нашем развитии, которая осуждает на бессилие исполинские силы нашего организма. Нельзя, видно, эти силы отрицать безнаказанно. Нельзя же в самом деле предположить, что вся эта громадина, называемая Россией, этот многомиллионный народ с своим тысячелетним историческим бытием лишен всякой самости, всякой индивидуальности, -- только материал, из которого можно лепить фигуру по чужому образу и подобию, -- одним словом, бессмыслица, дым, по выражению несчастного нашего Тургенева, для которого только один русский язык не представлялся дымом, только в языке одном, предсмертно тоскуя, усматривал он залог величия своего народа! Нельзя довольствоваться и уподоблением России сфинксу, предлагающему неразрешимые загадки, для которых не нашлось еще и Эдипа: это, конечно, почетнее дыма, но не нам же отмахиваться от сфинкса с ужасом и тоскою, -- мы ему немножко свои, и наша вина -- если язык его нам не понятен.

Всякий народ, по выражению Хомякова, есть живое невысказанное слово. Какого же добра ожидать, если народу как-либо зажимают рот и не дают этого своего всемирно-исторического слова высказать или же заставляют его ломать и коверкать слово чуже-народное? Если мы пренебрегли сокровища родного ума, родного духа, родной жизни, то нечего и удивляться, почему родной нашей стране так не по себе, так неможется. Короче сказать: с каждым часом становится очевиднее, -- что собственно, нам теперь на потребу, в чем злоба нашего настоящего дня. Она в том именно, чтоб сокрушить плен народного духа и разума, чтоб восстановить духовную цельность нашего национального бытия, чтоб устремить все силы к распознанию нашего народного типа, к свободному его развитию и возведению в общечеловеческое значение, другими словами -- к служению высшей, общечеловеческой истине нашею национальною правдою. Что нужно русской молодежи, в чем одном заключается для нее спасение и чего не дают ей наши педагоги, за исключением лишь некоторых, это -- замены отрицательного отношения к русской народности отношением положительным, любовным; это -- упразднения той искусственной беспочвенности и безродности мысли и чувства, той отвлеченности, которая признается у нас за высший цвет воспитания. Иную пищу, иные цели надобно дать юному духу: не идеалы, не задачи, не нормы чуждой жизни, выдаваемые за вселенские, а потому пригодные и для навязывания русской земле, -- в сущности только понапрасну распаляющие, истощающие молодое воображение и волю, -- а идеалы и задачи родной страны, раскрывая их глубокое, всемирно-историческое содержание. Подвиг самостоятельного мышления, подвиг национального самосознания -- вот к чему должны быть непрестанно призываемы, устремляемы наши молодые русские силы.

Но тут, словно бы с целью заранее охладить рвение, необходимое для подъятия этого подвига и, разумеется, уж непременно во имя общечеловечества, раздается им навстречу такое слово: оно, конечно, "национальное самосознание -- великое дело, но когда самосознание народа переходит в самодовольство, а самодовольство доходит до самообожания, тогда естественный конец его есть самоуничтожение: басня о Нарциссе поучительна и для целых народов". Эти строки, к прискорбию, из статьи г. Соловьева "О народности и народных делах России". Нельзя не признать, что по отношению к русскому обществу, щеголяющему преимущественно национальным самооплеванием и самозаушением, подобное предостережение является совершенно несвоевременным и неуместным. Но оно, увы! необходимо для автора, имеющего в виду расположить русских читателей к новому, более полному и глубокому народному самоотречению в области религиозной или церковной.

Исполняя обещание, данное нами в 6-м номере, продолжаем разбор статьи г. Соловьева, помещенной во 2-м номере "Известий С.-Петербургского Славянского Благотворительного Общества". Было бы гораздо легче, оставляя в стороне изложение, обратиться прямо к окончательному выводу и повести спор с автором на почве принципиальной. Но с практической точки зрения спор о превосходстве католического церковного строя представляется нам менее нужным в данную минуту, чем о разных отдельных тезисах, которые г. Соловьев предпосылает своему выводу и которые уже вызвали нежелательное сочувствие во многих, -- к вопросу собственно о католицизме вполне равнодушных. Да и самый вывод автора выражен так неопределенно, что точнейшего определения приходится искать в отдельных речениях, рассеянных в предшествующем изложении.

Как мы уже сказали, истина у г. Соловьева всегда с некоторою подмесью, а потому и требует внимательного осмотра. Так, после всего того, что им было высказано и нами в 6-м номере оспорено, он, не совсем ожиданно, приходит в средине статьи к положению, которое нельзя не признать верным. Он утверждает и сам, что "народности суть органы всечеловеческого организма, а потому национальное чувство и патриотизм, старающиеся сохранить и развить народную самостоятельность и в жизни, и в мысли, имеют оправдание с точки зрения всечеловеческой", так как требуется, чтоб эти органы были не безжизненны и не бесформенны. Далее он говорит, что "народность и стремление к развитию ее самостоятельности имеет оправдание и с точки зрения христианской", ибо народы суть "органы в организме богочеловечества" (так определяет г. Соловьев задачу христианской религии и значение церкви) и представляют или должны представлять, каждый в себе, "богоносную силу, необходимую для пришествия царствия Божия и для совершения воли Божией на земле". Поэтому, продолжает он далее, "можно и должно дорожить различными особенностями народного характера и быта, как украшениями (?) или служебными атрибутами в законном воплощении религиозной истины..." Все это, по-видимому, не должно бы вызывать и спора, но...

Но умысел другой тут был,

и этот умысел почтенного автора выдается именно в тех "украшениях" и оговорках, которыми он сопровождает свои основные положения. Заметим прежде всего, что слово "оправдание" тут не у места. Нечего, например, Петру оправдываться в том, что он Петр, Павлу, что он Павел, Иоанну, что он Иоанн, французу, что он француз, русскому, что он русский. Даже любовь к самому себе поставлена вне оправдания, а признается как естественный, данный самою природою факт. "Люби ближнего как самого себя..."

"Никто же когда плоть свою возненавиде" и пр. Христианство осуждает и обуздывает эгоизм, укрощая его законом любви брачной, любви семейной, любви племенной, ставя над ними над всеми любовь к Богу; расширяет пределы братства до всечеловечества, но не осуждает и не уничтожает значение уз ближайших, которые и оправдания не требуют. Само собою разумеется, что высшее призвание народа христианского -- водворение на земле правды Божией. Но эта правда, вечная и безусловная сама в себе, допускает, в своем историческом на земле воплощении и вовсе не в виде украшений, а в виде закона ею же установленного, во всей полноте живое разнообразие конкретных своих частных проявлений сообразно с особенностями времени и племени, но в то же время пребывает общею и единою для всех времен и для всех народов, сочетая разнообразие с единством и единство с разнообразием, свободу личную и племенную с пленением всех в любви и вере. Справедливо утверждает г. Соловьев, что "религиозная и церковная идея должны первенствовать над племенными и народными стремлениями", но эта справедливость делается сомнительною благодаря ссылке при этом на книгу г. Леонтьева "Византизм и славянство", заключающую будто бы "наиболее резкое выражение этой истины". Книга эта, как известно, написана в защиту греческой церкви в ее отношениях к болгарам. Не вполне оправдывая болгар, мы не можем признать вполне правыми и греков -- во имя церковного единства воспрещавших болгарам службу в храмах на болгарском языке, назначавших к ним пастырей греческих и всячески подавлявших возникновение болгарской народной самобытности.

Последуем далее, "Во всяком случае, -- вновь поучает г. Соловьев, -- если мы хотим, чтобы народ был крепок и силен (для себя ли самого или для царства Божия), то незачем расслаблять его, охмеляя его самомнением..." Эта оговорка относительно русского народа (а статья г. Соловьева носит заглавие "О народности и народных делах России") не имеет в настоящее время ровно никакого "оправдания". Если мы страдаем чем, так не самомнением, а сомнением в самих себе, в своем призвании, в своих силах; если что нам нужно теперь, так именно укрепление веры в себя и свои силы, усиление чувства собственного национального достоинства. К чему бы, кажется, вновь и вновь выступать с таким напрасным увещанием. Но оно стоит тут недаром и нужно для последующего. "Если народ, -- говорит далее автор, -- занят самим собою, то он не свободен для всемирных подвигов... Ни отдельные лица, ни народ не могут проявить великих сил, не могут совершить великих дел, если не забывают о себе, если не жертвуют собою..." Слова все такие хорошие, великодушные, что не хотелось бы, и даже как-то неловко становиться к ним в противоречие, но стоит только попытаться проникнуть в их смысл, и обаяние улетучивается. Спрашивается: когда же, какой народ в истории забывал о себе и жертвовал собою? Забывали ли о себе и жертвовали ли собою англичане, например? Какой такой момент в их истории укажет нам В.С. Соловьев? Что же, признать ли, что Англия не совершила никаких великих дел, Англия, обогатившая человечество Ньютоном, Беконом, Шекспиром, примером свободы и порядка в своем государственном строе и пр., и пр.? Когда же немцы, совершившие также кое-что для общечеловеческой культуры, забывали о себе и жертвовали собою, как народом! Разве тогда, когда часть германского народа отделилась от римской церкви и, подняв знамя протестантства, вела религиозные войны? Если г. Соловьев и согласится признать протестантство "великим делом", то все же тут не было жертвы собою, как народом; совершенно наоборот: жертвовало своею жизнью поколение данной эпохи для лучшей будущности немецкого же народа; да и протестантство было не только религиозным, но и национальным движением, освобождением, возрождением к жизни германского национального духа, пригнетенного римским духовным игом.

Одним словом, выходит, что так как ни один народ на Западе Европы не жертвовал собою, то ни один великих дел и не совершил!.. Но странное требование г. Соловьева получает весьма определенный смысл ввиду той цели, которую он себе предпоставил; ему нужна жертва от русского народа, -- не кровью и не жизнью одного-двух поколений, -- а жертва народностью: для этого-то и понадобились ему все эти предварительные общие, хотя бы и не выдерживающие критики, положения. И действительно, за вышеприведенными строками идут у нашего автора следующие: "Истинный патриотизм требует не только личного, но и национального самоотвержения. Крупные примеры такого национального самоотвержения находим мы в русской истории..." Это -- "два великие истинно-патриотические подвига: призвание варягов и реформа Петра Великого". Их-то он и чествует, несколько ниже, названием уже не "самоотвержения" (слово, имеющее определенный смысл великодушного действия), а "национального самоотречения", ставя последнее слово для большей вразумительности -- курсивом.

Видеть в призвании варягов акт национального самоотречения может только человек, одержимый предвзятою мыслью. Даже понятие о нации и о национальном неудобоприложимо к племенам, призвавшим Рюрика с братьями. Призвали их новгородцы, кривичи, чудь -- племя, как известно, даже не славянское. Ни от какой национальности они и не думали отрекаться; совершенно напротив: именно чрез этот призыв они и захотели сложиться в одну "национальность", то есть в цельный государственный организм. Поэтому вовсе и не к месту слова г. Соловьева, будто в этом призвании выразился "истинный патриотизм, бесстрашно верующий в свой народ" и т.д. Действительно, история не представляет другого примера такого сознательного, свободного и произвольного водворения государственного начала; оно принадлежит исключительно России. Эта сознательность в отношениях народа к власти и проходит потом сквозь всю нашу историю до самых последних дней; не на суеверном, слепом, не на рабском чувстве покоится и ныне преданность и покорность русского народа царю, а на сознанном и душою усвоенном принципе... Но возвратимся к подвигу наших предков. Племя восставало на племя, род на род; были, вероятно, попытки племенных союзов и федераций, но они оказывались безуспешными. Свободная мирная жизнь становилась невозможною; мудрые предки поняли, что для прекращения и решения их раздоров и споров нужна -- третья, то есть посредник взятый извне, не причастный ни к одной стороне, -- нужна власть, не та, которая бы вознесла одно племя над другим, но которая бы сама над всеми возносилась, всем одинаково чуждая, а потому и всем своя, свободная от всяких племенных и родовых пристрастий. В 859 г. варяги брали дань на чуди, на кривичах, на новгородских славянах. В 862 г. новгородцы, кривичи и чудь поднялись и прогнали варягов за море. Отринув насильственное подчинение, поколотив, предварительно, варягов, сознавая необходимость государственного "наряда" (не порядка, как г. Соловьев выражается), они в том же году уже добровольно, как люди свободные, отстоявшие свою "национальную" (допустим это выражение) самобытность, пошли за море к варягам же, -- хотя, по мнению К.С. Аксакова, кажется вполне справедливому, и не к тем, которые ими владели и которых они прогнали, а к варягам -- руси.

По крайней мере Нестор, при упоминании о первых варягах, не придает им этого видового названия, а рассказывая о посылке упомянутых племен по князя к варягам, прямо указывает, что в этом случае дело шло о варягах -- руси, причем добавляет, что есть другие варяги: свевы, готы, англяне и урмане. Несколько далее летописец поясняет, что от них, от варягов -- руси, прозвались русскою землею новгородцы, -- новгородцы же... "ти суть людье новгородьци от рода варяжска, прежа бо беша словени", -- а это, по толкованию К.С. Аксакова, значит, что варяги -- русь были соплеменны новгородским славянам. Во всяком случае не от национальности отрекались наши предки, а от похоти властвования и командования друг над другом; отрекались от вражды и раздора, обуздывая себя всеобщим послушанием единой, общей для всех, призванной со стороны власти. Они, объясняет покойный писатель, призывали государство -- как защиту земской свободы и земского мира, как ограждение внутренней бытовой жизни и ее развития. Крепко держался и держится русский народ за русское государство, многое множество, ради его упрочения, "перебыл он и перемог" жертв; любит и охраняет верховную власть, -- но и до сих пор чуть не 80% русского населения устраивают свою жизнь во многих отношениях не по Своду Законов, а по обычаю, существующему чуть не со времен варягов. Но и до сих пор не смешал русский народ начала внешней юридической правды с началом правды нравственной, Божьей; не дал своей совести в плен "правовому порядку", которого конечный идеал -- огосударственнить самую душу гражданина, внедрив в нее функции чиновника, квартального и шпиона. То же самое отречение от властолюбивой похоти, от принципа "народного верховенства" (la souverainete du peuple) проявлялось и после варягов несколько раз в русской истории, а в 1613 г., когда государство разбилось вдребезги, народ восстановил его снова, ходил по самодержавного царя за Волгу, несколько лет упрочивал его власть авторитетом и надзором своих земских соборов, а потом с полным доверием (мало, впрочем, оцененным), не заручившись никакими гарантиями, "пошел в отставку", по выражению Хомякова, -- возвратился к своей земской жизни.

Неудачен первый указанный г. Соловьевым пример "национального самоотречения"; перейдем ко второму. Но о реформе Петра так уже много и часто было говорено в "Руси", что пускаться, ради полемики с автором, в новую ее оценку было бы, полагаем, совершенно излишне; тем более, что и этот второй момент "национального самоотречения" приплетен сюда только ради подготовления мысли читателя к третьему, более глубокому и полному. Г. Соловьев ошибся в расчете; он воображает, что Россия вошла во вкус самоотречения, или что картина петровской реформы только придаст нам аппетита к новой, проектируемой автором реформе! Отметим, однако, выдающиеся в статье места. Слово нашего почтенного автора о петровском перевороте -- восторженный панегирик. Мы, как известно, признаем в намерениях Петра искреннее желание блага для России, а в деле его -- значительную часть правды о бок с великой неправдой, не перестающей громко вопиять и доселе... Правый в своих стремлениях, Петр был не прав в своем торжестве, говорит Хомяков. Г. Соловьев, как и понятно, никакой неправды в петровской реформе и ее плодах не усматривает. "Желая помочь России цивилизацией и просвещением, -- восклицает он, -- великий реформатор не стал ждать, чтобы Россия" (такая-сякая, следуют разные нелестные эпитеты) "вдруг сама собою, из недр своего духа породила новую самобытную культуру, свое особое просвещение!..." Вдруг! Зачем же вдруг? В том-то и беда, что Петр презрел все законы органического развития и вместо того, чтоб ограничиться тем благотворным воздействием, которое общение с Западом должно было оказать на русскую почву, вызвав растительную деятельность сидящих в ней корней, -- с неразумным нетерпением захотел разжиться культурою вдруг, -- то есть засорил эту почву чужим наземом, заглушил рост корней и семян и, устроив как бы некую теплицу, пересадил в нее чужие, отчасти даже не свойственные нашему климату растения, завел тепличное, малоплодотворное просвещение. Дело идет, конечно, не о каких-либо чисто внешних заимствованиях, совершенно безразличных для духовного существа нашей страны. Но не Петр ли, на протестантский манер, превратил высшее иерархическое управление в духовную коллегию, в присутственное место, смял, уронил авторитет церкви и надел на нее "государственный мундир"?

Приводим этот пример как наиболее вразумительный для г. Соловьева, которому ведь принадлежит (в одной из прежних статей) и самое выражение о "мундире"... Допуская, что "цель Петра была не в порабощении нас чужой культуре, а в усвоении нами ее общечеловеческих начал", г. Соловьев утверждает однако, что "прежде чем мы могли усвоить себе европейское образование, мы должны были принять его в тех чужих для нас формах, в которых оно уже существовало в Европе", -- принять как общечеловеческую образованность, -- "образованность чужую, немецкую или голландскую". Дело в том, поясняет автор, что "образовательные начала не существуют в отвлеченности, а всегда in concreto в той или другой национальной оболочке, и прежде чем выработать для них свою, нам приходилось принять их в той или другой из существовавших уже чужих оболочек". Г. Соловьев находит это "и естественным, и необходимым". Что образовательные начала существуют всегда in concreto, -- это несомненно, но нужно бы точнее определить, о каких началах идет речь. Ведь не одно и то же -- заимствовать из Швеции воинский строй, кораблестроение из Голландии, перевести с немецкого курс математики, -- или же усвоить себе "образовательное начало"! Всегда ли образовательное начало может быть взято отдельно от нравственной своей подкладки? Если, например, это начало проникнуто духом антихристианским или антицерковным, или хотя просто протестантским, так и следует его принять во всей его полноте? Так и следует стать на время протестантами, или переломать свою народную жизнь согласно с антихристианскою точкою зрения -- в ожидании, пока выработается свое национальное образование?.. Г. Соловьев этого не говорит, вероятно и не думает, но ведь таков логический вывод из его положения. Очевидно, что принимать из чужих нужно с разбором. Вот этого-то именно разбора и недоставало петровской реформе.

Истинное знание, говорит Хомяков, дается только жизни, не отделяющей себя от народности -- "жизни, а не ученой наблюдательности... С одной стороны, народность, как начало общечеловеческое, богатит собою все человечество, выражаясь то в Платоне, то в Рафаэле, то в Беконе, Гете и т.д.; с другой, как живое, а не отвлеченное проявление человечества, она живит и строит ум человека" (к народу принадлежащего). "В то же время она в свою очередь принимает в себя все человеческое, отстраняя чуженародное своею неподкупною критикою", то есть процеживая его сквозь сито своей народности. Но этой именно критике и не было дано места при системе заимствования, введенной в жизнь России Петром; для такой критики было необходимо, чтобы самый дух народный был свободен вполне, не сомневался в своем праве на самостоятельное бытие, а мы знаем, в авантаже ли обреталась "народность" при Петре и после? Она была презрена, оплевана, затоптана, забита; даже за народную одежду, за обычай -- полагался кнут и Сибирь; благоговейное чувство народа к святыне попиралось умышленно петровскими маскарадами в Успенском Кремлевском соборе и иными кощунственными скоморошествами... Разумеется, русский народ не перестал быть русским народом, но он ушел в себя; тогда-то и начался разрыв между крещаемым во "образование" верхним слоем и народною массою. Но, замечает Хомяков, отдельным людям, отчужденным от своей народности, "нельзя не поддаваться самым формам чуженародности и не смешивать их с тою общечеловеческою стихией, которая в них таится... Думание требует некоторой цельности в мыслящем существе, которая невозможна в человеке, оторванном от народности... Для такого человека своя народность заменяется не общечеловеческим началом, а многонародностью вавилонскою, и он, не добившись невозможной чести быть человеком, безусловно, делается только иностранцем вообще, не только в отношении к своему народу, но и ко всякому другому и даже к самому себе. Каждый отдел его мозга иностранен другому... Оттого и выходит, что мы воображаем, будто находимся в области общечеловеческого знания, но ничего в ней не производим. Мы отреклись, чтобы знать, да притом и не знаем. Положение не завидное!"...

Вот каковы результаты той системы пересаживания чужой культуры, которую так восхваляет г. Соловьев и даже рекомендует для подражания.

Продолжать далее спор о Петре с автором статьи "О народных делах России" мы не будем. Очевидно, что именно народные дела России ему и неведомы или мало ведомы, как в ее прошлом, так и в настоящем. Непонятна ему та злоба дня, о которой мы говорили вначале. Не чувствует, не слышит он тех страданий, той муки, которую испытывает до сих пор весь наш государственный и национальный организм под гнетом препрославленного им, продолжающегося и доселе "национального самоотречения" в руководящих классах русского общества! Не видит он, что мы все еще тяжело больны, что если Петр лечил нас от болезни косности и невежества, то теперь приходится нам лечиться от самых его лекарств и системы врачевания, -- и этот наш недуг едва ли не горше первого. И не выздоровеем мы, пока та частная правда, которая пребывала в деле Петра, не переможет пребывавшей в нем неправды, -- пока деятельность народного самосознания не освободит нас от пресловутого "национального самоотречения", пока не завершится петербургский период русской истории.

Не представляется ли после этого -- да простит нам г. Соловьев это выражение -- несколько наивным его восклицание: "Неужели мы должны изменить этому плодотворному пути национального самоотречения и стать на явно негодную, явно бесплодную почву народного самолюбия и самомнения?" Далее следует уже не наивное, а просто нехорошее слово: "явно негодную и бесплодную, -- одушевленно повторяет он, -- ибо где же в самом деле плоды нашего национализма, кроме разве церковного раскола с русским "Иисусом" и осьмиконечным крестом!.." Вот она, та гордость просвещения, то высокомерное презрение к своей народности, которые лучше всего характеризуют злую сторону петровской реформы! Для г. Соловьева русская история, в самом деле, должно быть, белая бумага или только 900-летний рост будущей обезьяны, -- по выражению Хомякова! Он и не догадывается, что если Россия не погибла духовно после Петра, если сохранила и сохраняет в себе веру в свое призвание, в свое будущее, то единственно благодаря этому "национализму"!..

Покончив с мирским просвещением, г. Соловьев продолжает: "Если такой подвиг народного самоотречения нужен был для развития государственности и мирского просвещения, тем более подвиг национального самоотречения нужен для нашего окончательного духовного дела". Другими словами -- иного логического вывода ведь и вывесть нельзя -- это значит: мы должны проделать петровскую же реформу -- в области религиозно-церковной, и с перспективою, конечно, той же "плодотворности" и "разрыва с прошедшим" (выражение г. Соловьева), то есть таких же результатов -- страданий и мук...

Ну, а затем мы опять готовы сочувствовать речам нашего философа-богослова, что "государственность и мирское просвещение суть только средства для более прямой и всеобъемлющей службы христианскому делу, в чем собственно и состоит цель России..." "Мы верим, -- продолжает он, -- что Россия имеет в мире религиозную задачу". Прекрасно, но какое же, однако, право имеете вы в это веровать, если эта страна в течение девятисот лет неспособна была произвесть ничего годного? Да и как же Россия исполнит в мире свою задачу, если она должна отречься от себя, оттого, что составляет ее сущность как России? Нам вспоминаются следующие слова также философа-богослова, но вместе с тем и горячего поборника народной самобытности, Хомякова, из его статьи "Об юридических вопросах": "Для России возможна одна только задача: сделаться самым христианским из человеческих обществ. От этого, к мелкому, условному, случайному она была и будет всегда равнодушною: годно оно -- она примет; не годно -- поболит да перебудет, а все-таки к цели пойдет. Эта цель ею сознана и высказана с начала" (Хомяков разумеет здесь, вероятно, страницы летописи по поводу крещения Руси). "Эта цель, -- продолжает Хомяков, -- высказывалась всегда, даже в самые дикие эпохи ее исторических смут. Если когда-нибудь после и переставали ее выражать, внутренний дух народа никогда не переставал ее сознавать. Отчего дана нам такая задача? Может быть, отчасти вследствие особого характера нашего племени; но без сомнения оттого, что нам, по милости Божией, дано было христианство во всей чистоте, в его братолюбивой сущности", -- то есть в учении православной церкви. Если таким образом христианское начало связалось органически, неразрывно с началом русской народности, то какой же смысл требовать для "духовного дела" отречения, хотя бы даже и временного, от нашей народности? Заметим при этом особенность, которой, кажется, не усматривает г. Соловьев. На Западе, например, церковный строй, не только внешний, но и внутренний, запечатлен характером местности и национальности -- Рима и латинского племени. У нас же наоборот: у нас сама народность носит на себе напечатление церкви. Мы приняли ее строй из Византии и даже блюдем ее со всем внешним характером византизма, -- даже в ущерб нашему национальному развитию! Тем менее поводов предлагать нам, ради духовного дела, "национальное самоотречение"!

Но последуем за г. Соловьевым:

"Ныне главная настоятельная нужда нашего народа -- это недостаток высшего духовного влияния и руководительства, недостаточная действенность христианского начала в жизни. Но может ли христианское начало быть действенным, когда сама его носительница в мире -- христианская церковь лишена внутреннего единства и согласия? Восстановление этого единства и согласия, положительная духовная реформа -- вот наша главная нужда".

Недостаточная действенность христианского начала в жизни? Не станем спорить. Сколько бы ни трудились люди и народы, никогда не будут они иметь право признать, что действенность эта в их жизни достаточна*. Чем выше и чище идеал (а нам заповедано: "будьте совершении яко же Отец ваш небесный совершен есть"), тем он труднее для достижения, тем выше и строже требование, обращенное к человекам и народам, тем ярче, тем болезненнее сказывается, выступает самое малейшее от него уклонение. Сохрани Бог, похвалиться нам как народу, достаточною действенностью у нас христианского начала, -- да и не хвалится он, наш русский народ, о духовном смирении которого, вероятно, слыхал кое-что и г. Соловьев. Но когда эта "недостаточность" возводится в нашу специальную вину и признается поводом к разным сомнительным и жестоким экспериментам над нашею народностью, то позволительно спросить: да где же усмотрел г. Соловьев более достаточную действенность христианского начала? Во Франции, верно? В Голландии, в Пруссии? В мире католическом или протестантском? Действеннее ли оно там, чем у того народа, которого самый бытовой, общинный строй так близок к "братолюбивой сущности христианства", у которого могла сложиться пословица: "На Святой Руси с голода не умирают", для которого преступники осужденные -- уже "несчастные", который даже не хранит в памяти своих славных дел и в своей истории видит лишь действие промысла Божия, милующего и карающего за народные грехи, который... Но довольно, нас обвинят, пожалуй, в самовосхвалении. Если нужда в призвании варягов и в реформе Петра была исключительно местного свойства, то нужда в новом подвиге "национального самоотречения" для духовной реформы не может быть объясняема таким повсеместным явлением, как "недостаточная действенность христианского начала". Да и сам г. Соловьев свидетельствует о том словами, что "не может христианское начало быть действенным, когда сама христианская церковь лишена внутреннего единства и согласия..." Дело идет, стало быть, не собственно о русской, а обо всей христианской церкви; не о каком-либо нашем национальном вопросе, а о разделении церкви Вселенской; не о какой-либо нашей национальной задаче, а о восстановлении согласия во всем христианском мире, разделившемся на миры: православный, католический и протестантский.

Если причина недейственности христианского начала лежит в разделении, так она и последствия ее -- одинаковы и для России, и для Рима, и для Германии, и для Франции, не только для стран православных, но в такой же мере и для стран латинского и протестантского исповедания. Но ведь если так, то "восстановление церковного единства" является нуждою не для одной России и не для одной православной церкви, но столько же и для церкви латинской и протестантства... Во всяком случае это вопрос Вселенской церкви, а не частной церкви, какова церковь русская. Русская церковь не может его решать сама для себя, без нарушения своих братских отношений с прочими православными церквами... Наконец, если, по мнению нашего автора, "недостаточная действенность христианского начала в жизни" свидетельствует о "недостатке высшего духовного влияния и руководительства", то, стало быть, при всеобщей "недостаточной действенности", -- на Западе еще большей и во всяком случае не меньшей, чем в России (вспомним хоть безверие, ставшее официально обязательным во Франции), -- высшее духовное руководительство неудовлетворительно повсюду, и на Западе никак не менее, чем в России. Это не мешает однако же г. Соловьеву вслед за сим излагать следующие свои pia desideria:

"Призвание варягов дало нам государственную дружину. Реформа Петра, выделившая из народа так называемую интеллигенцию, дала нам культурную дружину учителей и руководителей. Та великая духовная реформа, которую мы желаем и предвидим (воссоединение церквей) должна дать нам церковную дружину, должна превратить наше, во многих отношениях почтенное, но, к сожалению, недостаточно авторитетное духовенство в деятельный, подвижный и властный союз духовных учителей и руководителей народной жизни, истинных "показателей пути" и пр.

Варяги... Оставим их в покое! Если и признать, что реформа Петра уже выделила из народа интеллигенцию, культурную дружину учителей и руководителей, то процесс этого выделения продолжался чуть не полтора века; до того времени Россия была наводнена иностранною культурною дружиною педагогов обоего пола.

Вот что предшествовало "выделению"!.. Для чего ссылается г. Соловьев на реформу Петра? Если как на поощрительный пример, как на образец для подражания (а иначе ссылка не имеет и основания), то вывод возможен только один: желательно, чтоб по воссоединении церквей произошло подобное же "плодотворное", хотя, положим, и временное наводнение России церковною иностранною, то есть католическою дружиной, пока наше духовенство не превратится само в подвижный и властный союз духовных учителей и пр. Г. Соловьев недавно в "Православном Обозрении" опроверг такой вывод, сделанный кем-то в "Новом Времени", как ошибочный и дает другое истолкование вышеприведенной цитате; вот это истолкование: "Ясно, что здесь говорится о возвышении значения и власти нашего духовенства вследствие желаемого соединения церквей. О призвании же из Рима какой-то церковной дружины на смену нашего духовенства у меня нет ни слова. Приписавший мне эту нелепость, вероятно, был введен в заблуждение аналогией с призванием варягов. Если это так, то мне приходится объяснить, что аналогия не есть тожество, и что, сравнивая два явления в известном общем отношении (например, в отношении нравственном), мы нисколько не предполагаем, что они должны быть одинаковы во всех частностях".

Принимаем это к сведению; но к чему же было ему ссылаться не только на призвание варягов, но и на пример петровской реформы, на процесс образования ею "культурной дружины учителей"? Во всяком случае нельзя не признать, что B.C. Соловьев выражается очень неточно. Вот и еще новое тому доказательство.

Вслед за вышеприведенною нами цитатой из статьи "О народности и народных делах России", он говорит: "Как введение государственного порядка (при Рюрике) и введение образованности (при Петре) могли совершиться только чрез отречение от национальной исключительности и замкнутости, только чрез свободное и открытое призвание чужих сил, -- (заметим это выражение: призвание чужих сил), -- так и теперь для духовного обновления России необходимо отречение от церковной исключительности и замкнутости, необходимо свободное и открытое общение с духовными силами церковного Запада" (курсив автора).

Читатель совсем сбивается с толку, мысль его двоится -- посылка не вяжется с заключением. Великая разница: призвание чужих сил (наподобие призвания варяжской дружины) или же -- общение с ними. Тут нет не только тожества, но и аналогии: свободное открытое общение исключает всякую мысль о подчинении, в каком бы то ни было смысле.

Далее следует рассуждение, трактующее о "нашей совершенной бесплодности в области духовной или религиозной культуры":

"Несмотря на личную святость отдельных людей, несмотря на религиозное настроение всего народа, в общей жизни церкви самое крупное и заметное, что мы произвели, есть церковный раскол" (курсив наш).

Развязность, с которою кладет хулу г. Соловьев на русскую народность, на все прошлое бытие русской земли и прошлое нашей церкви -- поистине изумительна! Чая для нас спасения с Запада, он забывает, что наш раскол -- -- ничто в сравнении с тем расколом, который породила римская церковь, о котором свидетельствуют 60 миллионов протестантов, то есть весь этот протестантский мир, в истории общечеловеческой культуры за последние четыре века имеющий несомненно преобладающее над католицизмом значение! А настоящий Kulturkampf, раздирающий Срединную Европу? А торжествующее безверие в католической Франции и Италии?! Мало также придает значения г. Соловьев и "святости отдельных лиц" и слишком уже выделяет ее из "общей жизни церкви"... Думает ли он, что без святости отдельных лиц состроится царствие Божие на земле и плодотворна будет общая жизнь церкви?! Но этот предмет так важен, что его вскользь касаться нельзя. Поспешим к концу.

Причину нашей (относительной, прибавим мы) бесплодности в области религиозной культуры г. Соловьев видит, и совершенно справедливо, собственно "во внешних условиях, в неправильном положении нашей церкви... -- затем он прибавляет -- ...и прежде всего в ее обособленности и замкнутости, не допускающей благотворного воздействия чужих религиозных сил". Мы должны, говорит автор, "открыть им к себе доступ, вступить с ними в свободное общение и взаимодействие, чтоб проявить и свою религиозную силу, чтобы исполнить и свою религиозную задачу"... Пока мы "не откажемся от своей, религиозной исключительности", "будем оставаться в самодовольном отчуждении от церковного мира Запада, мы не увидим обильной жатвы и на своей церковной ниве" и не будем "в состоянии явиться как всемирно-религиозная сила для служения вселенскому христианскому делу".

Не мы, конечно, станем признавать положение нашей церкви в государстве и внешние условия, в которые она поставлена, правильными, но причину неправильности видим вовсе не в недостатке общения с церковным Западом и целение усматриваем никак не в "возбуждающих влияниях латинской церкви", как выражается далее г. Соловьев. Подумаешь, право, что мы от церковного Запада отделены китайской стеной! Огромная западная окраина России кишит деятельностью римской церкви и, рядом с православными епархиями, преизобилует католическими епископами и патерами, поставленными настолько независимо, что эта независимость вредит нашим государственным и национальным интересам. Наша богословская школа еще с конца XVII века испытывала на себе воздействие латинской, а в XVIII веке и протестантской религиозной культуры, -- борьба обоих направлений отразилась и в русской духовной литературе, к некоторой даже невыгоде, к затемнению чистой идеи православия и церкви (см. предисловие Ю.Ф. Самарина ко II т. сочинений Хомякова). В России нашел себе приют отовсюду выгнанный орден иезуитов и пребывал в ней почти 50 лет, -- целые поколения русских людей воспитались в иезуитских пансионах и коллегиях... Кажется, общения с религиозными силами Запада и простора для воздействия было довольно; во всяком случае неизмеримо более, чем на римскую церковь с православной стороны: папский Рим не допустил бы в подчиненной ему области ни русского монашеского ордена, ни русской школы. Заметим кстати: если выражение г. Соловьева, что "Россия, не отрешившись от своей религиозной исключительности и предубеждения, не будет в состоянии явиться как всемирно-религиозная сила для служения вселенскому христианскому делу", -- если это выражение верно относительно России, то оно точно также верно и относительно Рима: разве он отрешился от своей религиозной исключительности, от своего предубеждения относительно православного Востока? Не отрешился нисколько, а потому выходит, что и он не составляет всемирно-религиозной силы и не может служить вселенскому христианскому делу. Таков, повторяем, логический вывод из слов г. Соловьева.

Статья г. Соловьева сводится, как уже знают читатели из статьи нашей 6-го номера, к тому, "чтоб мы переменили наше настроение на более христианское и наши взгляды на более справедливые по отношению к церковному Западу" и чтоб "правительство сняло решительно и окончательно те заборы и заставы, которыми оно загородило нашу церковь от возбуждающих влияний церкви западной", "чтоб оно возвратило религиозной истине свободу, без которой невозможна религиозная жизнь". Эти последние слова, поставленные нами курсивом, достойны всякого сочувствия. За эту свободу ратовали и мы не раз, причем не испытывали ни малейшей надобности вдохновляться призванием варягов или петровскою реформою и взывать к национальному самоотречению; напротив, мы действовали в духе именно нашей народной веротерпимости. Но г. Соловьев очевидно заботится не столько о свободе совести вообще, сколько об обеспечении успеха главному своему домогательству: "возбуждающим влияниям церкви западной" (не протестантства). "Боятся католической пропаганды!" -- восклицает он, предвидя возможность именно этого возражения (как будто только о ней и может быть речь при возвращении свободы религиозной истине!). Допуская появление католической пропаганды, автор доказывает, и конечно без труда, что "бояться ее значило бы не верить во внутреннюю силу самой нашей церкви"... Пожалуй, пусть себе она и явится, но не в этом дело. Что такое католическая пропаганда в России? Какая может быть ее у нас задача? Это не есть пропаганда веры: мы христиане и в миссионерах для обращения ко Христу не нуждаемся; мало того: символ веры, установленный Вселенскими соборами, у нас почти один. Что же может она у нас пропагандировать?

Ничего более как папизм, как признание главенства папы над всею Вселенскою, следовательно и русскою церковью, как подчинение русской церкви римскому первосвященнику. Г. Соловьеву не безызвестно, что желанное им "воссоединение церквей" допускается Римом не иначе как под условием такого подчинения. Ему не безызвестно -- что такое те образцы воссоединения православных церквей с западной церковью, которые уже преподаны в истории Римом; другими словами -- что такое все эти унии, которые истерзали Малороссию и Белоруссию, которые терзают Галицию и Угорскую Русь: это не более как мост для окончательного перехода в латинство. Но ни исторический опыт, ни страдания народов, прельстившихся идеей "воссоединения" по указаниям римской пропаганды, не останавливают г. Соловьева. Выражая желание воссоединения, призывая католическую пропаганду, он не нашел уместным сделать какую-либо оговорку или подать надежду на какую-либо уступку со стороны Рима... Правда и то, что надежды мало...

По написании этих строк мы прочли "новое письмо в редакцию" г. Соловьева, помещенное в 3-м номере "Известий", по поводу замечания А.А. Киреева на статью его во 2-м номере и содержащее в себе следующие строки:

"Говоря в моей статье о допущении католической пропаганды, я разумел прежде всего обоюдную свободу церковной полемики, чтобы можно было не только нападать на католичество, но и защищать его от нападений. Пока эта свобода не дана нам, мы не можем справедливо решать вопрос об истине или лжи папства, и всякое решение этого вопроса в отрицательном смысле, то есть всякое осуждение папства должно, естественно, внушать недоверие".

Принимаем к сведению и это объяснение почтенного автора, но не можем не заметить, что если вся задача его статьи -- установить свободу церковной полемики, так он мог бы смело из 17 столбцов статьи выкинуть 15; жаль напрасно потраченного труда, да и не было бы надобности понимать варягов, Петра и класть хулы на национализм и прошлое русского народа!.. Пусть однако сам г. Соловьев рассудит: одно ли и то же свобода полемики, то есть свобода "защищать католичество от нападений", и свобода религиозной пропаганды? Последнее всегда и исключительно понимается как свобода обращения или совращения... Немного странно и то, что ни тысячелетняя история папства по разделении церквей, ни громадные фолианты папских булл, ни сравнительно недавнее послание Пия IX к восточным патриархам, ни акты недавнего Ватиканского собора, ни масса апологетических сочинений католического духовенства -- не представляют, по мнению г. Соловьева, данных для "справедливого решения вопроса об истине или лжи папства" и что возможность справедливого решения явится лишь по допущении внутри России свободы католической пропаганды или обращения в духовное подданство Папе!

Неточность в выражениях г. Соловьева, засвидетельствованная его же двумя письмами к двум редакциям, обличает неточность его собственной мысли, неудобную для вопросов такой величайшей важности. Эта неточность нас не удивляет. Похвально для русского желать воссоединения церквей, но для правильного суждения об этом необходимо предварительно теснейшее воссоединение с духом собственного народа. Г. Соловьев не общечеловек, а потому и напоминаем ему мнение Хомякова: "истинное знание дается только жизни, не отделяющей себя от народа, и не может быть целости мысли в уме человека -- при отчуждении от родной народности"!..

Впервые опубликовано: "Русь". 1884. NN 6, 7; 15 марта; 1 апреля.