«Ллойд-Джордж — тип из Теккерея», — недавно писал один публицист, возбужденный нашумевшей речью премьера об эволюции русских большевиков. Да публицист-то, кажется, Теккерея не знает. У знаменитого английского писателя таких типов не было. Но для будущих Теккереев Ллойд-Джордж, вероятно, представит большой интерес. Им в первую очередь придется выяснить вопрос, в чем была сила этого государственного человека начала 20 столетия.
Биографы Ллойд-Джорджа утверждают, что успехом он обязан, прежде всего, своему большому ораторскому таланту и блестящему остроумию. Это возможно, хотя относительно остроумия в современной Англии, по-видимому, существует представление, нам не совсем понятное. Так, вышеупомянутая речь премьера, независимо от ее содержания, по своей форме и юмору была почти всей английской прессой отнесена к числу шедевров. Успех ее в парламенте оказался тоже необычайным. Признаюсь, однако, что я усиленно, но безуспешно старался улыбнуться в тех местах этой речи, где газетный отчет свидетельствовал о «бурном смехе»: и «Ленин рассчитывал прежде на теории Карла Маркса. Но России нужно починить локомотивы. Теориями Карла Маркса нельзя чинить локомотивов!» (Бурный смех). Остальные остроты в том же роде. Вот что считается теперь остроумием в стране Свифта и Оскара Уайльда. То обстоятельство, что о Марксе и Ленине рассуждает человек, не читавший ни Маркса, ни Ленина, уже давно ни в ком удивления не вызывает.
Нет, по-видимому, не в юморе и не в ораторском таланте — или, по крайней мере, не в них одних — заключаются сила и обаяние этого странного человека. Кейнс в третьей главе своего знаменитого труда, заключающей художественное описание (с натуры) быта и психологии парижской конференции мира, говорит о «безошибочной, почти медиумической чувствительности Ллойд-Джорджа к окружающей среде», об его «шести или семи лишних чувствах, недоступных обыкновенным людям». По словам Кейнса, английский премьер каким-то «телепатическим инстинктом» угадывает характер, мысли, желания, ощущения своих собеседников, и мгновенно, почти бессознательно находит самый верный путь к их слабостям и тщеславию… Я не берусь судить о Кейнсе, как экономисте. Но несомненно, что автор «Экономических последствий мира» — тонкий ценитель и знаток людей, которому впору писать не политические книги, а художественные произведения. Нельзя забыть его описания конференции: образ «медиума» Ллойд-Джорджа; фигуру медленно и тяжело думающего президента Вильсона; их разговоры и споры, в которых оба собеседника забывали днем то, что говорили утром, и соперничали друг с другом в невежестве (или, как мягче выражается Кейнс, в «неосведомленности»). Из этих бесед, по словам Кейнса, медленно думающий президент неизменно выходил и не мог не выходить побежденным. А на обоих спорщиков, с высоты своей огромной умственной культуры и своего совершенного презрения к людям, изредка вставляя циничные замечания, смотрел Клемансо, ни во что не верящий автор «Завесы счастья». «В своих неизменных серых перчатках, со своей сухой душой и с полным отсутствием надежд, очень старый и очень утомленный, он глядел на эти сцены с видом циничным и почти дьявольским»… Все это, повторяю, незабываемо.
Во всяком случае, Ллойд-Джордж есть лицо символическое. После ухода со сцены Клемансо, он, бесспорно, является самой крупной фигурой среди политических деятелей Европы. И невольно себя спрашиваешь: кого же, каких людей выдвинул старый мир в противовес слепой, грозной, невежественной силе, надвигающейся на него с Востока.
Я не говорю о социально-политическом багаже западного мира. В этой области, сравнения с восточной стихией ему бояться нечего: вязнущие на устах слова — демократически строй, всеобщее избирательное право, гражданские свободы — как ни вытерлись, как ни облиняли все эти понятия за свою вековую историю — все же представляют собой высшие ценности, придуманные в несколько тысяч лет политической мыслью человечества. И вряд ли им суждено пасть в борьбе с тощей идеей советов, пущенной в обращение аферистом (Парвусом) и практически осуществленной разбойниками.
Я не говорю и об экономическом, бытовом укладе западного мира с его контрастами, противоречиями и несправедливостями. Пусть несколько сот тысяч человек голодают сейчас в Англии без работы. Пусть в магазинах на rue de la Paix предается ожерелье ценой в 12 миллионов франков. Пусть покупатели таких ожерелий, нажившие на войне по несколько сот миллионов, великодушно жертвуют гроши на разные гуманитарные цели и приобретают славу благодетелей человечества. Однако жизнь говорить сама за себя, и те, кому удалось бежать из советской России в капиталистическую Европу, хорошо знают без разъяснений, какой социально-экономический быт прочнее и устойчивее, где сильнее лишения, где больше рабства, где хуже эксплоатация. Западу и здесь не приходится бояться сравнений.
Трудно было бы, однако, утверждать то же самое относительно психологии иных правителей. Ленин, как человек, в некоторых отношениях выше Ллойд-Джорджа. Я бы скорее затруднился указать, в каком отношены Ллойд-Джордж, как человек, выше Ленина.
Подобные психологические параллели имеют, разумеется, лишь очень ограниченное значение. К счастью, политический быт Англии таков, что, будь во главе британского правительства человек с душевными свойствами даже не Ленина, а хотя бы Дзержинского или Лациса, англичанам от этого, в сущности, ни тепло, ни холодно: чрезвычайки у них не заведешь, Ресселя в тюрьму не посадишь, и «Times» не прикроешь. Тем не менее, будущим Теккереям подобные психологические сопоставления, вероятно, покажутся заманчивыми.
Можно было бы даже говорить не только о будущих, но и о настоящих Теккереях.
Английским государственным людям в последнее время не везет на бытописателей. То г-жа Маргот Асквит выпустила нашумевшие мемуары — и без ножа зарезала ими своего мужа; то совсем недавно издал свои «Дневники» (My Diaries) известный поэт, путешественник и политический деятель, Вильфрид Скэвен Блент.
Автор «Дневников» — человек весьма интересный. Ему теперь 81 год. По рождению он принадлежит к высшей аристократии и молодость отдал дипломатической карьере. Он близко знал на своем веку чуть ли не всех сколько-нибудь замечательных людей Англии за последнее полустолетие, от Г. Спенсера до О. Уайльда, от Гладстона до Черчилля. Особенно же близко он знал и знает ее политических деятелей. Он даже знает их так близко, что они ему совершенно опротивели. На этого талантливого и независимого человека нашла весьма опасная мания. Он решил рассказать своим знаменитым друзьям все то, что он о них думает. Мало того, он постановил заодно довести до их сведения — и, разумеется, до сведения публики — то, что они думают друг о друге. Так, например, публика не без удовольствия узнает, что Уинстон Черчилль в интимных беседах с Блентом проводил яркую и сочную параллель между Асквитом и Бальфуром, которая в сокращении сводилась к тому, что Асквит- добрый дурак, а Бальфур — умный и злой циник. Надо думать, что и Асквит, и Бальфур и сам Черчилль прочли все это с гораздо меньшим удовольствием, чем публика. От себя замечу, что характеристика, данная Черчиллем Бальфуру, очень художественна: Бальфуру все — все равно, — заметил Бленту знаменитый министр Ллойд-Джорджа: «Он знает, что когда-то был ледяной период и что когда-нибудь опять будет ледяной период…» Лучше этого никто ничего не сказал о блестящем авторе «Defence of Philosophical Doubt».
Само собою разумеется, Блент не остановился на характеристик людей. Развивая последовательно свои политические воззрения, он пришел к той, несколько неожиданной для англичанина, мысли, что «лицемерную и отвратительную» британскую империю необходимо разрушить, вернувшись к маленькой, но свободной и честной Англии; ибо, как замечает автор «Дневников», нельзя одновременно истреблять негров в Южной Африке и громить на митинге султана за истребление армян. С этим взглядом Блента согласился и Г. Спенсер, и оба они сошлись на том, что «пока какая-нибудь неприятельская армия не высадится на английские берега, до тех пор мы не придем к лучшим чувствам». В совершенном согласии с этим взглядом, Блент 20 лет тому назад горячо приветствовал победу буров над англичанами, как «первый гвоздь, вбитый в гроб британской империи». Когда же началась мировая война, неустрашимый философ, очень, впрочем, недолюбливающий немцев, немедленно заявил, что единственной причиной катастрофы являются с обеих сторон коммерческие соображения конкуренции; хорошие же слова говорятся для отвода глаз народу. «Что таковы были, — добавляет Блент, — действительные причины войны и что альтруизм был тут ни при чем, — об этом я впоследствии получил сведения (acquired a certain knowledge) и от одного из главных ее виновников».
— «Большевик!» — скажет иной читатель, пожимая плечами. Нет, Блент не большевик. Он даже не демократ. Автор «Дневников» сам называет себя аристократом в среде демократии. — «Я совершенно одинок, — пишет он на склоне своих дней, — и горе овладевает мной в этом мрачном мире. Мне ясно, как мало я сделал, как мало повлиял на мысль моего поколения, несмотря на правильность моих идей, в которой я по-прежнему убежден, несмотря на некоторое искусство и мужество, проявленное мною в их защите. У меня почти нет последователей в Европе и ни одного в Англии. После моей смерти некому будет продолжать мое дело». Так большевики не пишут.
Сопоставляя столь разные книги: быт Блента и г-жи Асквит, политическую информацию Кейнса и Нормана Энджеля, любуясь символической фигурой Ллойд-Джорджа, можно, пожалуй, прийти к очень печальным мыслям относительно altera pars. От этих мыслей, впрочем, легко отделаться. Достаточно прочесть любой номер «Правды» — и все в Западной Европе покажется раем. Однако, жаль, что вожди европейского мира, политические герои нашего времени, сами себя не уважают… Скверное время — скверные герои.