Одни знатные иностранцы большевизма не знают, другие им и не интересуются. Вправе ли мы однако предъявлять чрезмерные требования к иностранцам? Мы и сами из большевизма знаем почти исключительно его практику. Для практических выводов этого, впрочем, совершенно достаточно. Но историк, вероятно, исследует и большевистскую теорию (которую сами г.г. большевики знают плохо), и генезис этой теории (которого они вовсе не знают).

Историк будет действовать так, как полагается действовать историку. Он начнет с того, что отвергнет ходячее мнение. — Неизвестно откуда пришли темные люди, частью фанатики, частью авантюристы, большей частью мошенники, совершенно чуждые России, видящие в ней в лучшем случае хорошее опытное поле, в худшем случае пруд мутной воды, где удобно ловить рыбу, — пришли, овладели властью и погубили Россию. — В этом ходячем мнении очень много верного. Но для историка оно все же окажется несколько примитивными. Он установит интимную связь большевизма с Марксом, с Бакуниным, с Сорелем, со многими другими: ведь Ленин объял необъятное. Затем он, вероятно, попытается пристегнуть большевизм к одной из русских философско-политических традиций. И здесь перед ним откроется широкое поле.

Большевики своей традиции почти не создали, если не считать традицией идейный грабеж и идейные погромы. Но пристегнуть их, в истории вообще и особенно в русской истории, можно к очень многому. Здесь уместно помянуть Ткачева, Нечаева и Аввакума, Гришку Отрепьева и Стеньку Разина, и многих других. Может быть, самое лучшее определение большевизма было дано пол века тому назад Герценом, предсказывавшим великое будущее в России тому, кто сумеет объединить в себе царя и Стеньку Разина. Это определение как нельзя более подходит к Ленину, но оно относится главным образом опять-таки к большевистской практике. Стенька Разинь, конечно, фигура в русской жизни весьма знаменательная{12}. Но в теоретики он не годится даже большевикам. Куда же пристегнет историк большевиков в смысле теории? Да скорее всего к их антиподам, — к славянофилам.

Последнее родство у нас в общественное самосознание не проникает. В силу чисто внешних «акциденций», нам трудно привыкнуть к мысли, что Ленин и Троцкий хотя бы отчасти, являются духовными наследниками Киреевских и Аксаковых. Конечно, внешние признаки говорят против такого сравнения. И социальная структура большевизма совершенно отлична от славянофильской, и Троцкий сам по себе, разумеется, нисколько не похож на Киреевскаго. Словесность, мундир, обряды у славянофилов были другие. Константин Аксаков не носил красной повязки. Он носил русскую (по словам специалистов, впрочем, персидскую) мурмолку и зипун 17 столетия, «сшитый французским портным». Славянофилы пили шампанское, разбавляя его квасом. В Советской России пьют денатурат, ничем его не разбавляя. Тогда в Москве был третий Рим («Москва есть третий Рим, а четвертому не бывать»). Теперь в Москве третий Интернационал (четвертому, конечно, тоже не бывать). Не об этом и речь. За различием акциденций не должно просмотреть поразительное местами сходство субстанций: большевики оказались чрезвычайно злой сатирой на славянофилов.

Я имел уже случай в другом месте цитировать слова, которые всякий нынешний читатель мог бы с полным правдоподобием приписать Ленину или Троцкому, между тем как на самом деле автором их является Ф.М. Достоевский: «Мы не Европа, которая вся зависит от бирж своей буржуазии и от спокойствия своих пролетариев, покупаемая уже последними усилиями тамошних правительств и всего лишь на час». Если поискать, то таких цитат можно найти сколько угодно и у первого, и у второго, и у третьего поколения славянофилов.

Та русская самобытность, та особенная стать, которой восторгался Тютчев в своем известном четверостишии, пострадавшем от не менее известной пародии Владимира Соловьева, вряд ли могла бы найти более ревностных и своеобразных сторонников, нежели нынешние хозяева Москвы. Уж чего самобытнее путь, по которому большевики повели Россию. Правда, здесь следует сделать теоретическую оговорку: по тому же пути они с полной готовностью повели бы и все другие страны. Но западно-европейский мир, как бы то ни было, за ними пока не идет и большевистская самобытность, стало быть, ничего в самом достоинстве не теряет. К тому же некоторый прозелитизм по отношению к западным странам обнаруживали в свое время и некоторые практики славянофильского движения. А если угодно, то не только практики. Братья Аксаковы, например, очень любили говорить об общечеловеческом характере своего учения. Константин Аксаков прямо писал: «может быть, мир не видел еще того общего, человеческого, какое явит великая славянская, и именно русская, природа».

С другой стороны вряд ли существовала от сотворения мира страна, в которой было бы так радикально осуществлено «премудрое незнанье иноземцев», как в советской России. В этой последней в настоящее время на свободе гуляют лишь два иноземца — капитан Садуль и лейтенант Паскаль{13}: все остальные сидят в тюрьме. Т. е., теоретически опять таки следовало бы сделать оговорку: советская Россия сажает в тюрьмы только «буржуазных» и «мелко-буржуазных» иноземцев; иноземным большевикам она, напротив, была бы душевно рада, как дорогим гостям. Но — что поделаешь с роком? — в Москву упорно не желают теперь ехать вообще никакие иноземцы. Самые восторженные поклонники советского строя, которых судьба забрасывает в Россию, почему-то очень быстро оттуда уезжают (как, например, Артур Рансом, проживший в Москве целых шесть недель).

В мае 1919 г. Ленин представил большой доклад московскому социалистическому конгрессу, который заложил основы Третьего Интернационала. В этом историческом документе он со свойственной ему яростью изобличал мерзость современного западно-европейского строя и красноречиво доказывал, что истинная свобода существует только в советской России. При чтении этого документа мне трудно было отделаться от мысли, что некоторые его положения представляют собой настоящий плагиат из Константина Аксакова. Этот неглупый и очень благородный чудак николаевской Москвы тоже красноречиво разоблачал в свое время западно-европейскую цивилизацию. «Запад, — писал он, — весь проникнут ложью внутренней, он стал отвратительным явлением» (буквально). — «Нет, свобода не там, — писал Аксаков. — Она в России». Подданный Николая I, пять лет боровшийся за право ношения бороды и этого права так-таки не добившийся (бороду пришлось сбрить), не менее серьезно восхвалял свою свободу, чем Ленин — свободу клиентов Всероссийской Чрезвычайной Коммиссии.

Разумеется, с формальной стороны и здесь возможно возражение. Ленин изобличает не Запад вообще, не Запад «как таковой», а Запад капиталистический. Но это возражение аналогии положительно не вредит. Как мы видели, и славянофилы — особенно, позднейших поколений — любили поговорить о биржах западно-европейской буржуазии. Изобличением господствующих классов, превознесением классов угнетенных их тоже никак нельзя было удивить. Только их язык теперь несколько устарел: вместо слова «капиталисты» они употребляли слово «публика»; вместо «пролетариат» говорили «народ». Пожалуй, достаточно напомнить одно знаменитое определение того же Константина Аксакова; «в публике — грязь в золоте; в народе — золото в грязи». Одним словом, славянофилы были демократы. Какая цена была в жизни их демократизму, другой вопрос. Л.Н. Толстой со своей холодной усмешкой рассказывал, что цену эту он постиг однажды из следующего небольшого эпизода: он шел по Арбату, в обычном крестьянском платье; ему встретился проезжавший на лихаче вождь славянофилов И.С. Аксаков. Толстой поклонился, Аксаков бегло оглянул его и не счел нужным ответить: в старом мужике он не узнал графа Толстого. Грязь в золоте не удостоила поклона золота в грязи. Славянофилы были такие же демократы, как большевики. Мессианистская вера Ленина видит в пролетариате средоточие всех возможных в природе добродетелей. И как тем не менее усердно расстреливаются рабочие в советской и пролетарской России.

Можно было бы в этой аналогии пойти и дальше. Самая идея взаимоотношений между властью и обществом, ныне существующих в Москве, смутно намечалась — конечно, не в буквально том же виде — еще славянофилами.

Когда вступил на престол Александр II, Константин Аксаков представил, ему записку, озаглавленную «О внутреннем состоянии России» и заключавшую в себе следующие тезисы:

«I. Русский народ, не имеющий в себе политического элемента, отделил государство от себя и государствовать не хочет. II. Не желая государствовать, народ предоставляет правительству неограниченную власть государственную. III. Взамен того, Русский народ предоставляет себе нравственную свободу, свободу жизни и духа. IV. Государственная неограниченная власть без вмешательства в нее народа, — может быть только неограниченная монархия. V. На основании таких начал зиждется русское гражданское устройство: правительству (необходимо монархическому) — неограниченная власть государственная, политическая; народу — полная свобода нравственная, свобода жизни и духа (мысли и слова). Единственно, что самостоятельно может и должен предлагать безвластный народ полновластному правительству, — это мнение (следовательно, сила чисто нравственная), мнение, которое правительство вольно принять или не принять».

Все это почти трогательно в своей детской наивности. Вероятно, ни Александр II, ни граф Блудов, через которого была подана записка, ни даже сам Аксаков не относились к ней вполне серьезно, как к государственному делу. Можно также с некоторой уверенностью предположить, что Ленин Аксаковской записки никогда в глаза не видел. Тем не менее предначертания ее он выполнил в весьма значительной мере. Всецело согласуясь с первыми двумя тезисами, он забрал себе неограниченную государственную власть. Тезис же пятый он выполнил лишь отчасти. Во Всероссийской Федеративной советской республике народ, не имеющий в себе политического элемента, не имеет и права «мнения, которое правительство вольно принять или не принять». Но «ограничения», установленные Лениным и не имеющие, кажется, прецедентов по бесстыдству в культурной истории, касаются только внешнего выражения нравственной свободы. Большевики отделили свободу духа от свободы слова. Аксаков думал, что слову нет нужды выливаться в действие; Ленин признал, что духу нет никакой надобности в слове. Большевики ушли от гнилого запада еще дальше на восток, чем славянофилы: индусские факиры воспитывают нравственный дух молчанием и умерщвлением плоти; творцы голода и чрезвычаек создали для русского народа такие условия жизни, при которых он не нуждается в добровольном самоистязании; каждый житель советской России ныне тот же индусский факир. Теперь большевики завоевывают южную Россию. Я читаю заявления большевистской прессы о красном Киеве, о Советском Харькове, о Коммунистической Одессе, о братской руке помощи, которую через головы гадов буржуазии, вонзающих кинжал в спину революции, протягивают этим красным городам красная Москва и красный Петроград; читаю также о том, какой из южных городов нужно осчастливить захватом в первую очередь, — и мне вспоминается одна из передовых статей Ивана Аксакова: «Моря и Москвы хочет доступить Киев, пуще моря Москва нужна Харькову; Киеву — первый почет, да жаль обидеть и Харькова. Или Русь-Богатырь так казной-мошной отощала и ума-разуму истеряла, что не под силу ей богатырскую, не по ее уму-разуму за единый раз добыть обоих путей, обоих морей, железом сягнуть до Черного через Киев-град и Азовское на цепь в Москве через Харьков взять, чтобы никому в обиду не стало?» Вот только поставить перед всеми географическими наименованиями этой политической былины соответствующие эпитеты: красный, советский, коммунистический, — и по тону сходство с «Правдой» будет разительное. То же развязное бахвальство и в отношениях к иностранными державам. Читаешь новости большевистских газет: в Париже заседают Советы, в Лондоне вспыхнула коммунистическая, революция, на Рейне ждут не дождутся появления армии Троцкого для совместной борьбы с империалистами всего мира{14} … Впрочем, отчего бы нет? Или советская Русь так казной-мошной отощала и ума-разуму истеряла, что не под силу ей богатырскую, не по ее уму-разуму — закидать буржуазную Европу — ну, не шапками, так прокламациями?

Самобытность — хорошая вещь, поскольку ее не подвергают своеобразным опытам reductionis ad absurdum. От дыма той и этой самобытности надо освободиться раз навсегда. Мы видели — своими глазами, без цветных стекол теории — Европу и Россию и до войны, и во время страшного испытания, и после него. Не все в Европе хорошо, об этом что и говорить. Но со всем тем дурным, что в ней есть, у Европы не только нам, но и Америке, можно и должно многому поучиться: в результате грозных уроков жизни мы начинаем доходить до азбуки, до азбуки Потугинских идей. Никогда не мешает, конечно, повторять азбуку, хотя это скучно. И не азбука ли приводит нас к мысли, что нужно поскорее забыть самую возможность противопоставления двух понятий: Европа, Россия.

В области внутренних взаимоотношений «старшего и меньшего братьев» мы, слава Богу, тоже начинаем приходить к азбуке. Нам пришлось убедиться в том, что и «публика» не сплошная грязь, и народ не сплошное золото. Жизнь меланхолически поставила здесь знак равенства: публика стоит народа, народ стоит публики. Им остается только так или иначе протянуть друг другу руку; и дай Бог, чтобы это было сделано поскорее: иначе будет плохо и публике и народу.