Dans les champs du Pouvoir, sur des treteaux qui ne paraissent eleves que parce que l'humanite d'elle-meme s'affaisse, des acteurs plus ou moins improvises jouent la scene du jour, dont le' sens leur echappe, en un drame dont le denouement se derobe a tous les yeux. On nous dit que la Divinite Revolution doit changer l'ordre du monde. Je serais charme qu'elle voulut bien commencer par l'homme seulement… Le monde est plein d'erreurs obstinement maintenues parce que l'homme redoute de changer des illusions familieres pour d'apres verites chargees d'inconnu. Et qui sait, apres tout, dans ce douloureux conflit du monde vrai avec le monde imagine, dans quelle mesure un seduisant mirage peut venir en aide a la faiblesse humaine pour l'acheve- x ment de sa journee. Georges Clemenceau.
Если историю трудно повернуть вспять, значит ли это, что ее нельзя задержать на месте?
Идея Людендорфа, по всей видимости, себя не оправдала. Может быть, идея Клемансо имеет больше шансов на успех.
Враги называют бывшего французского министра-президента реакционером и обвиняют его в «инкогерентности». Оба эти упрека в сущности не совсем основательны. Клемансо не реакционер, а консерватор — может быть, он даже единственный в настоящее время консерватор в самом тесном смысле последнего слова. Он не думает — не считает ни нужным, ни возможным — тянуть историю назад, как это делает Людендорф. Он только не видит решительно никакой надобности двигать ее вперед, будучи глубоко убежден, что впереди так же гнусно, как сзади. Людендорф презирает демократию, а Клемансо — ее и все остальное. С этой точки зрения в анекдоте о Буридановом осле скрыта глубокая философско-политическая мысль.
Несмотря на некоторую внешнюю непоследовательность, в действиях Клемансо всегда была неизменная мысль, вернее непоколебимое чувство, его глубокое презрение к людям. Этот Шопенгауер политики ненавидит, конечно, немцев, но не слишком любит и своих соотечественников, всецело разделяя, как будто, мнение знаменитого философа: «Jede Nation spottet ueber die anderen und alle haben Recht». По мнению Клемансо, люди всегда будут грабить и резать друг друга и всегда совершенно основательно, ибо лучшего они и не стоят. Собственно, главный политический трюк французского министра заключался именно в том, что он идее социального грабежа с некоторым успехом (по крайней мере, временным) противопоставил идею грабежа национального. «Грабь буржуев», «грабь помещиков», «грабь Германию», «грабь Россию», — будущее покажет, какой из этих лозунгов оказался наиболее сильным.
Года два тому назад кто-то в парламенте напомнил Клемансо об идеях Лиги Наций. Премьер был в хорошем настроении духа, — в том самом, в каком он пустил в оборот знаменитое словечко о noble candeur Президента Вильсона.
— «Лига Наций?» — переспросил он со своим несравненным искусством diseur'a. — «Ах, да, Лига Наций… В самом деле, при министерстве иностранных дел образована комиссия из профессоров для выработки проекта Лиги Наций. Весьма важная комиссия… Прекрасные профессора… Они выработают превосходный проект… Я его представлю парламенту»:
На скамьях палаты раздался смех. — «Надо было слышать, — писал на следующее утро, захлебываясь от восторга, Морис Баррес, — надо было слышать, как это было сказано. В голосе, в интонациях старика чувствовалось глубокое и совершенное презрение, единственно способное deniaiser les jeunes gens.»{19}
Правда, теперь Лига Наций существует, но к профессорскому проекту Клемансо, как известно, приложил свою дряхлую руку — и некоторые английские энтузиасты этой идеи, увидев ее конкретное осуществление, называют ее не League of Nations, a League of Damnations (Лига проклятий).
Психология политического деятеля обычно большого интереса не вызывает. В политике некогда вникать в душу и в ней человека для удобства принимаюсь за то, за что он сам себя выдает (иначе Бог знает, куда бы мы пришли) Между тем от психологических изысканий на тему — «как дошла ты до жизни такой?» — часто приходишь к выводам, имеющим чисто политическое значение. А если и не приходишь, то труд все же представляет хотя бы теоретический интерес.
Сколько раз за последние годы мы видели печальные сумерки политических богов и политических идолов. Давно ли на наших глазах скатился с гуттаперчевого пьедестала президент Вудро Вильсон? Но рядом с зловещей шуткой Goetterdaemmerung иногда происходит и процесс обратный. Так, на примере Клемансо судьба показала нам не менее своеобразную шутку.
20-го декабря 1892 г. во французской Палате Депутатов происходило необыкновенное заседание. Поль Дерулед в самый разгар панамского скандала вносил интерпеляцию по делу главного его героя, Корнелия Герца. — «Кто ввел во Францию этого немца? — спрашивал с необычайной резкостью оратор. — Кто вывел его в люди? За спиной этого иностранца скрывался француз, могущественный, влиятельный, смелый. Or, ce complaisant, ce devoue, cet infatigable intermediaire, si actif et si dangereux, vous le connaissez tous, son nom est sur toutes vos levres; mais pas un de vous pourtant ne le nommerait, car il est trois choses en lui que vous redoutez: son epee, son pistolet, sa langue. Eh bien! moi, je brave les trois et je le nomme: c'est M. Clemenceau!»
— «Да, это вы, — продолжал Дерулед, обращаясь к Клемансо, — Это вы в угоду внешнему врагу разрушали политическую жизнь Франции. Низвергая одно за другим бесчисленные министерства, сокрушая беспрестанно людей, стоящих у власти, внося при помощи вашего большого дарования смуту в умы и верования людей, вы, разрушитель, были оплотом внешнего врага. Я — противник парламентского строя, но не думаю, чтобы кто другой нанес ему когда-либо столь ужасные удары, как вы»… «Ce discours de violence inouie, joue, crie, sublime, — il faut le dire, — detendit cette Chambre contractee, la tira de sa peur et d'une longue servitudе… Clemenceau dans sa prosperite eut une certaine maniere d'interpellation directe, quelque chose d'agressif et qui prenait barre sur. tous. La familiarite du Petit Caporal avec ses grognards? Non! plutot un tutoiement pour laquais». — Так когда-то говорил участник этого парламентского заседания, нынешний обожатель Клемансо, а в то время его смертельный враг, — Морис Баррес. Приведенное замечание, кстати будь сказано, вполне основательно. Еще недавно один из обожателей Клемансо с неподражаемой наивностью описывал его в сущности самое сердечное обращение совершенно так, как дядя Андрея Ивановича Тентетникова (в одном из вариантов «Мертвых душ») расхваливал своего начальника, графа Сидора Андреевича: «Вот уж можно сказать собака, a добрейшая, благороднейшая душа. Сколько раз он меня, действительного статского советника, называл дураком, ну, что дураком, просто по-матерному выругает, и что же? через два часа ничего не помнит и опять дружески разговаривает, спрашивает, скоро ли опять жена отелится?» Не всем однако официальным обожателям свойственно такое благодушие — и на последних президентских выборах Клемансо был заботливо провален своими собственными политическими друзьями…
В тот день, 20 декабря 1892 г., друзья погибавшего борца вели себя еще гораздо хуже. Когда после речи Деруледа на трибуну взошел смертельно бледный Клемансо, он встретил зловещее гробовое молчание. На его фигуральный призыв «a moi, mes amis!» ответил, по свидетельству Барреса, один только голос: «Молодой Пишон, честная и наивная фигура, отозвался на призыв Клемансо{20}. Его голос прозвучал одиноко — при молчании других верноподданных, и создалось тяжелое впечатление неудавшейся манифестант. Такой скверный эффект достигается в театре, когда один статист изображает толпу. Клемансо это почувствовал. Гордец ответил резко:
«Мне никого не нужно».
Но он почувствовал и свое одиночество, и силу той ненависти, которая его окружала»{21}.
Вряд ли нужно говорить, что Клемансо был тогда жертвой клеветы. Несколькими месяцами позже другой националист, Мильвуа, решил окончательно доканать нынешнего отца победы. Он публично обещал представить документальные доказательства того, что «Клемансо — последний из негодяев». Этих доказательств — в атмосфере общей ненависти, окружавшей личность нынешнего кумира, — с нетерпением ждала вся Франция. Враждебные газеты заранее разгласили «la grande trahison de M. Clemenceau vendu a l'Angleterre». Много республиканских депутатов в долгожданный день заседания подходило к Мильвуа с сердечными пожеланиями: «Debarassez nous de cet individu». В парламенте готовили политическое убийство Клемансо, а у ворот стояли люди, собиравшиеся бросить его в Сену.
Разумеется, все оказалось вздором. Обещанные документальные доказательства, будто бы выкраденные из английского посольства, были грубейшим подлогом, как это выяснилось с совершеннейшей очевидностью во время их чтения с трибуны парламента. В палате произошел неслыханный скандал. Уничтоженный Мильвуа с видом полоумного замолк на трибуне. Дерулед, который был искренне убежден в подлинности документов и в государственной измене Клемансо, тут же на заседании подал в отставку, любезно объявив друзьям и врагам: «Vous me degoutez tous! La politique est le dernier des metiers; les hommes politiques les derniers des hommes; j'en ai assez, je donne ma demission!»
— «Ah! le rire de Clemenceau alors! — с горечью писал тогда Морис Баррес, двусмысленно намекая, что в разоблачениях Мильвуа не все было ложью. — Rire d'un surmene qui ne peut plus se contenir. Ses gestes fuyants de toutes parts. Ils se tape sur les epaules, sur les cuisses. Les tribunes s'epouvantent de le voir danser sur son banc… Au moindre faux pas, toute cette sorcellerie se fut abattue sur lui-meme. Il le sentit. Il sacrifia le tres beau discours qu'il avait prepare, qu'il eut si merveilleusement prononce…»
Дела давно минувших дней. Но интересные дела. Есть много поучительного в возвращении к далекому прошлому героев. Их отношения к толпе сильно выигрывают в ясности… Я ищу в этих забытых сценах, которые обходят молчанием нынешние биографы знаменитого министра, — я ищу в них ключа к сложной душе Клемансо.
Несмотря на моральное уничтожение Мильвуа, карьера недавнего диктатора Франции прервалась лет на 15. В клевете есть по-видимому чудодейственная сила. Кумир, боготворимый и сейчас большинством французского народа (это несомненный факт, — стоить послушать разговоры), был четверть века тому назад самым ненавистным человеком во Франции. Защиты его даже не слушали. Достаточно было того, что заведомые клеветники его обвиняли{22} (а в чем только его не обвиняли, — даже в уголовном убийстве). Он лишился своего места в парламенте, ему не давали говорить на митингах, его голос заглушали криками «Долой! в Англию! yes, yes!» Тогда он был Mister Клемансо, как впоследствии Жорес был Herr Jaures; и если бы в 90-х год ах война вспыхнула между Францией и Англией, то, быть может, для нынешнего «отца победы» нашелся бы свой Рауль Виллэн.
«От Капитолия до Тарпейской скалы только один шаг». Клемансо проделал эту дорогу и в том, и в другом направлении. Вся его романтическая жизнь прошла между Капитолием и Тарпейской скалой. Кто знает? — ведь все возможно: если при его жизни Людендорф или Ленин наложат на Францию свою тяжелую пяту, он, пожалуй, познает Тарпейскую скалу и в менее аллегорическом смысле этого слова…
В Капитолии видели его мы все. Но на вершинах своей славы, в ноябре 1918 г., он, вероятно, вспоминал день, когда в том же Бурбонском дворце ныне идолопоклонствующие перед ним люди называли его «последним из негодяев», а у ворот толпа, теперь носящая его на руках, собиралась утопить его в реке. Эти переживания, этот истерический смех не забываются.
Именно в ту пору своей жизни он задумал драматическую поэму «Le voile du bonheur», исполненную мрачной иронии и почти безграничного презрения к людям. Скажу без парадокса: эта пьеса лучше уясняет философию версальского трактата, чем посвященные последнему тома газетных передовых и парламентских речей.
На Конференции Мира Клемансо бесспорно доминировал, несмотря на меньший военно-политический вес Франции по сравнению с Англией и с Соединенными Штатами. В этой кучке людей, бесконтрольно распоряжавшейся вселенной, рядом с невежественным английским дельцом, меняющим взгляды два раза в месяц, рядом с замученным американским профессором, проникнутым идеологией протестантского пастора, имеющего сбережения в банке, французский подлинный аристократ духа, конечно, не мог не доминировать идейно. На верхние ступени крутой и опасной политической лестницы в настоящих условиях жизни судьба обычно выносить людей большого практического ума, обладающих даром слова и парламентской интриги. Эти свойства присущи Клемансо в такой же мере, как и другим распорядителям мира. Но у кого же из нынешних политических деятелей есть свойственное ему сочетание огромной культуры, умственного аристократизма, писательского дара?{23} Один Бальфур, блестящий философ-скептик, ставший почему-то — больше по наследственной традиции — главой английской консервативной партии, до известной степени приближается к Клемансо по умственному складу.
«История выяснит», быть может, роль Клемансо в деле организации войны. Легенда, создавшаяся вокруг отца победы, вряд ли будет когда-либо разрушена. С легендами истории вообще нелегко бороться а в этой легенде вдобавок была значительная доля правды. Люди, подобные Клемансо, чрезвычайно редко оказываются искусными организаторами, и не в организации армии, вероятно, кроется заслуга перед страной бывшего министра-президента. Но не подлежит сомнению, что безграничная энергия и самоуверенность старого бреттера оказали в тяжелые дни самое благотворное действие на моральное состояние изнемогавшей Франции.
Один отставной французский министр два года тому, назад рассказывал в обществе о своем посещении Клемансо в самое тяжелое время войны. Это было весною 1918 года. Нечеловеческим усилием Людендорф прорвал союзный фронт, и снова показались почти у стен Парижа наступающие германские войска. Крупповское чудовище, притаившееся в бетонной пещере, начало с 120-ти верстной дистанции обстрел столицы мира. К Клемансо отправилась депутация, в состав которой входил упомянутый экс-министр. Последний не объяснил в своем рассказе, какова была цель делегации: лет через двадцать мы, вероятно, прочтем об этом в его мемуарах. Думаю, однако, что делегация являлась неспроста и не только за сведениями о событиях.
— Кажется, все погибло, — сказал депутатам черный, как туча, Клемансо.
— Как все погибло?!
— Так. Нам остается умереть с честью.
— Monsieur le President, il ne s'agit pas que la France meure, — резко заметил экс-министр. Клемансо пожал плечами. Перемены в его политике, как известно, не произошло, — и мы знаем, что думает об этом компетентный в данном случае человек — Людендорф.
Надо добавить, что экс-министр ненавидел Клемансо, тогда находившегося на вершине власти и славы, — ненавидел его всеми видами ненависти: ненавистью личной, политической, обывательской, чуть даже не метафизической. Рассказывал он этот эпизод явно в посрамление главы правительства. Однако, его художественный рассказ — он сам замечательный мастер слова — достигал в сущности как раз обратного результата. Чувствовалось, что тогда, в 1918 г., Франции был нужен именно такой вождь, азартный игрок безграничной смелости, готовый поставить на одну карту все — свое и чужое.
В народе и в армии Клемансо, повторяю, несомненно пользовался и пользуется огромной популярностью. Думаю, и на верхах нации, у многих образованных французов, нисколько не сочувствующих ни философско-политическим взглядам, ни характеру Клемансо, было тогда (и даже позднее) смутное ощущение, что, как ни как, а за ним не пропадешь в это бурное невиданное время, когда пропасть не только человеку, но государству, народу, культуре так легко и так просто. Чувствовалось, что этот ослепительно блестящий человек — политик, драматург, эллинист, романист, критик{24} — при всех своих огромных недостатках, больше, теснее, чем кто другой, связан с бесчисленными проявлениями цивилизации и что он никому не даст — ни немцам, ни большевикам — разгромить пятнадцать столетий французской культуры. Может быть, это была иллюзия. Но иллюзиями движется история — и, должно сказать, очень бестолково движется.
Внутренняя политика Клемансо весьма своеобразна и вполне соответствует всему его складу ума.
«Надо подморозить Россию, чтобы она не жила», писал когда-то К. Леонтьев в своей книге «Восток, Россия и Славянство».
Это был утопический «идеал», неумело и неумно проводившийся в жизнь. Теми средствами, которыми пытались заморозить Россию московские теоретики и петербургские практики самодержавия, это сделать было очень трудно — на сколько-нибудь продолжительное время. Формула французских вельмож «apres nous le deluge!» имела еще некоторый разумный житейский смысл; формула русских монархистов (и русских большевиков) «хоть час, да мой!» — совершенно бессмысленна. Глубокий и зловещий исторический символ вложен Пушкиным в Пугачевскую притчу о вороне и орле. Долго ли еще будет жить по этому символу наша несчастная страна?
Жорж Клемансо показал трюк, несравненно более совершенный. Он действительно подморозил Францию — без казней, без каторги, без плетей. Ведь это в своем роде чудо: страна, имеющая традицию четырех революций, пострадавшая от войны больше, чем какая бы то ни было другая, потерявшая весь цвет своего мужского населения, в настоящее время является самой консервативной и устойчивой страной в мире. Ни одна сколько-нибудь серьезная и глубокая реформа не имеет, к несчастью, в настоящее время никаких шансов пройти во Франции. Может быть, впервые в истории с такой полнотой осуществился в свободной демократии идеал консервативной идеи. И, что всего удивительнее, народ в огромном своем большинстве как будто доволен. Лозунги, под которыми Клемансо повел страну на выборы, ее по-видимому совершенно удовлетворили.
Две могучие силы живут в душе человека: жажда нового и боязнь потерять старое. Ленин сыграл на первой силе, разумеется обманув народ: большевистской новизне мы знаем цену. Клемансо совершенно откровенно и искренно ставит на вторую силу. «Не верьте новым опытам, — точно говорит он, — ни Divinite Revolution ни Divinite Reforme не сделают жизнь лучше и не стоят того, чтобы ради них ударили пальцем о палец. Правда, в душе человека заложены грабительские инстинкты; что ж, можно грабить побежденные народы, — бывших врагов (а то и бывших союзников). Вы утверждаете, будто нынешняя демократия никуда не годится? Я и сам в этом уверен.{25} Но то, что вы осуществите вместо нее, будет, вероятно, еще хуже». Этим духом всецело была проникнута его знаменитая беседа с представителями Генеральной Конфедерации Труда, — маленький шедевр, в своем роде стоящий наставлений, которые у Гете Мефистофель преподносить ученику.
В настоящем этюде, нисколько не претендующем на полноту, я почти не говорил о социально-политических (в более тесном смысле слова) идеях Клемансо. Да говорить о них, пожалуй, и не стоит. Клемансо такой же радикал, как Людендорф — монархист; первый, вероятно, столько же верит в демократическую идею, как второй — в божественное право. Эти замечательные люди символизируют два ответа старого мира на поставленный жизнью грозный вопрос. Между ними и красной пеной, которая в России взбила на поверхность большевизм, есть, надо надеяться, или по крайней мере должно быть, еще что-то другое. Будущее принадлежит, вероятно, тем, кто не тащит историю назад и не старается удержать ее на месте.
Я надеюсь, что жизнь окажется сильнее подмораживающих ее людей. Железные законы экономической необходимости всех заставят рано или поздно прибегнуть к Divinite Reforme, дабы избегнуть Divinite Revolution. Но все-таки очень замечательна эта смелая попытка уверить людей в том, что им решительно ничего не нужно, попытка тем более оригинальная, что исходила она от человека, зачем-то сокрушившего на своем веку десятка два министерств.
Я впервые увидел Клемансо много лет тому назад — в фойе Французского Театра. Рядом с Гудоновской статуей Вольтера стоял старый, слегка сгорбленный человек среднего роста, с необыкновенно выразительным лицом. Перед ним в позе почтительного любопытства склонился какой-то господин, очевидно ловивший с жадностью для передачи дальше слова знаменитого остроумца. Клемансо что-то говорил ему, не сводя с него упорного взгляда тяжелых, черных, как уголь, глаз, — взгляда, не шедшего к холодно-приветливой светской улыбке. На надменном лице его лежал отпечаток той особой усталости, какая бывает у много живших и много думавших людей. — Старость Печорина, — таково было впечатление всего облика.
— Он похож на эту статую, — сказал я знакомому французу, показавшему мне Клемансо.
— Не лицом, но усмешкой, — ответил тот и процитировал при случае всем известные стихи:
Dors tu content, Voltaire, et ton hideux sourire
Voltige-t-il encore sur tes os decharnes?
Ton siecle etait, dit-on, trop jeune pour te lire,
Le notre doit te plaire, et tes hommes sont nes…
В самом деле, эти два человека смыкаются одной традицией. Оба они никогда ни во что не верили и оба всю жизнь за что-то для чего-то боролись, наполняя мир звенящим шумом своего имени. Чисто французский склад ума и чисто французская традиция, идущая очень далеко назад: от Клемансо она прямо приводить к Ларошфуко, — не только по складу мысли, но также по складу жизни. Борьба, интриги, романы, дуэли, триумфы, падения, все это неизвестно зачем, неизвестно почему, а в промежутках — мысли острые, холодные, кривые и ржавые. Для чего живут эти люди, да еще такой бурной жизнью? Кто скажет!.. «Было всегда un jеne sais quoi во всей личности герцога Ларошфуко», писал когда-то кардинал де-Ретц о своем знаменитом современнике, и, право же, никто не сказал о последнем ничего лучше этого…