О самом дне переворота я никаких воспоминаний очевидцев предложить читателям не могу. Как известно, главное (если не считать событий в Зимнем дворце) происходило утром в предпарламенте, вечером в Городской думе. Я не состоял ни членом предпарламента, ни гласным — о чем теперь никак не сожалею. Попасть на исторические заседания Думы, конечно, мог — это было нетрудно, — но не попал. Зато, помнится, еще в ту ночь слышал рассказы бывших там людей.
Вспомнить об этом заседании нелегко. Его участники могли тогда думать, что вписывают в русскую историю страницу величественную и прекрасную. Страница вышла иной, совершенно иной. Они в этом виноваты постольку, поскольку человек и в очень тяжелые минуты обязан взвешивать возможные последствия важных решений.
Основные события 25 октября так известны, что я могу здесь о них напомнить лишь в нескольких словах. За ночь восстание развилось быстро и грозно. Самым неожиданным образом выяснилось, что почти никаких вооруженных сил в распоряжении Временного правительства в Петербурге нет. Петропавловская крепость «объявила нейтралитет». Отдельные воинские части выносили путаные, туманные резолюции. Тот ничего не поймет в октябрьском перевороте, кто оставит в стороне Петербургский гарнизон и вечную тревогу его солдат: вдруг отправят на фронт? Большевики не отправят, а буржуи, может, и отправят. Не виню этих тёмных людей: многие из них провели три года в окопах, в очень тяжёлых условиях, каких западные армии не знали. В казармах речи лучших ораторов 1917 года все чаще разбивались о довод: «Сам в окопы ступай вшей кормить!..» Но резолюции о «нейтралитете» писались, конечно не солдатами — а у полуинтеллигентов, сочинявших их в Смольном, почему-то был в чести стиль столь же «левый» и бешеный, сколь выспренний и непонятный. В английской литературе существует поэма Браунинга «Сорделло», которую, несмотря на все усилия новейших комментаторов, понять совершенно невозможно; после ее выхода в свет Тенниссон сердито сказал, что понял в поэме только первый стих: «Всякий, кто хочет, может услышать историю Сорделло», да еще последний: «Всякий, кто хотел, мог услышать историю Сорделло», и что вдобавок оба эти стиха — бессовестная неправда. Приблизительно таковы же были иные резолюции солдат Петербургского гарнизона; если не первую, то последнюю фразу понять в них было можно: на помощь контрреволюционному правительству буржуев солдаты ни за что не выступят.
Правительство вызвало войска с фронта, А. Ф. Керенский выехал за ними в автомобиле. Заместителем его остался А. И. Коновалов. Одновременно на необычную должность «уполномоченного по водворению порядка в Петрограде» с правами генерал-губернатора был назначен Н. М. Киш- кин, имевший репутацию энергичного человека и вполне ее оправдавший. В ожидании подкреплений Временное правительство заперлось в Зимнем дворце. Днем дворец окружили вооруженные силы большевиков. С Невы направил на него орудия крейсер «Аврора» — главный козырь восстания: против артиллерии крейсера юнкера и казаки были совершенно бессильны.
С разгромом предпарламента главной говорильней столицы оставалась Городская дума. Там вечером и состоялось необыкновенное заседание. Гласные уже приблизительно знали, что происходит на площади Зимнего дворца. Настроение у всех было, разумеется, очень повышенное — вероятно, у многих и несколько истерическое: иначе дальнейшего, пожалуй, не объяснишь. Первым выступил гласный Быховский. Он произнес пламенную речь и закончил ее предложением всей Думе пойти в Зимний дворец, «чтобы умереть вместе со своими избранниками!».
Я никогда не видал и не слыхал Быховского. Возможно, что он был очень хороший оратор, а может быть, тут, как в знаменитой сцене «Войны и мира» на собрании московского дворянства в Слободском дворце, «для одушевления толпы нужно было иметь ощутительный предмет любви и ощутительный предмет ненависти». Предметом ненависти на заседании Городской думы стал Мануильский, глава большевистской фракции. Предметом любви оказался гласный Быховский. По крайней мере, газетные отчеты отмечают после его речи непостижимый взрыв энтузиазма: вся Дума, за исключением большевиков, встает с мест и разражается бурной овацией.
Да, толпа нетребовательна. Ничем не замечательный человек внес невыполнимое предложение — но так были напряжены у всех нервы и так в каждом была сильна потребность тотчас сделать что-либо нужное и по возможности величественное, что истерический выкрик вызвал припадок коллективного умопомешательства. Предложение Быховского было бессмысленно: после разгона предпарламента Городская дума никак не могла рассчитывать подействовать на большевиков своим моральным авторитетом. А главное, было, казалось бы, ясно, что слова «умереть со своими избранниками» все-таки к чему-то обязывают твердо. Нет греха в том чтобы чесать язык. Но есть мера, время и форма даже для чесания языком.
В рассказе — вероятно, выдуманном, но очень популярном во французской военной литературе — тяжело раненный адъютант на поле битвы прискакал к Наполеону и передал ему донесение. «Вы ранены?» — спросил император. «Нет, государь, я убит», - ответил адъютант — и упал мертвым. Если бы адъютант не упал мертвым, а скоро выздоровел, то его ответ очень потерял бы в красоте; а если адъютант вовсе не был и ранен, то рассказ становится совершенно бессмысленным. Точно так же и все другие изречения подобного рода от «Умри, душа моя, с филистимлянами" до «Je vais vous montrer comment on meurt pour 25 francs»{24} хороши лишь тогда когда их авторы, от Самсона до Бодана, тотчас вслед за тем действительно и погибают.
Дальше цитирую буквально по восторженному газетному отчету:
Представители разных фракций Думы один за другим «заявляют, что они пойдут умирать вместе со всеми...».
На кафедре появляется товарищ председателя Совета крестьянских депутатов и заявляет, что Совет поручил ему заявить Городской думе, что он ждёт лишь вотума Думы, чтобы пойти вместе с нею умирать...»
« Г ородской голова Пятигорска, случайно находившийся в Думе, обращается к Думе с просьбой взять его с собой, так как он хочет умереть с Временным правительством. К этому заявлению присоединяется гласный Саратовской думы, представители многих районных дум Петрограда, бюро печати при Городской думе и другие, заявления которых встречаются Думой аплодисментами...»
Вблизи шла борьба, а на площади Зимнего дворца лилась кровь. Вероятно все эти многочисленные заявления отняли немало времени — можно было и поторопиться, уж если решено было принять предложение гласного Быховского. Но самое неправдоподобное последовало дальше:
« По т ребованию гласного Левина предложение о том, чтобы вся Дума пошла в Зимний дворец, подвергнуто было поименному голосованию. Все без исключения гласные, фамилии которых назывались, отвечали: “Да, иду умирать” и т. п.»
Поименное голосование! Сколько сот человек в нем участвовало? Сколько времени оно длилось? В романе моем из той эпохи я эти строчки репортерского отчета использовал как символ. Повторяю, газетные отчёты написаны в тоне восторженном, подозревать их авторов в том, что они задавались памфлетными целями, невозможно. Все это изумительное заседание теперь кажется совершенно невероятным. Тогда у многих лились слезы восторга.
Городская дума с Советом крестьянских депутатов действительно вышли на улицы и направились к Зимнему дворцу. У Казанского собора их, без единого выстрела, задержал большевистский патруль. Они «подчинились насилию» и повернули назад. Иначе поступить они, конечно, и не имели возможности. Однако в день восстания встречу с патрулем можно было, собственно, предвидеть. Никто не обязан умирать за идею, но никто и не должен в таком случае клясться, что умирает за идею через три четверти часа. Поименное голосование на гему «да, иду умирать и т.п.» (именно «и т.п.») было положительно излишним. Гласные Петербургской думы не умерли; не умерли и главные римляне Быховский и Левин; не умерли и члены Совета крестьянск. деп., ждавшие для смерти лишь думского вотума; не умер ни пятигорский городской голова, ни гласный Саратовской думы, ни представители районных дум, ни члены бюро печати — никто не умер. В добром здоровье, слава Богу, проживает сейчас во Франции и почтенный общественный деятель, председательствовавший на этом заседании.
После этой исторической и истерической сцены отдыхаешь душой над тем, что происходило в Зимнем дворце. За худшим, что было в февральской революции, теперь отметим лучшее. Тут русской демократии стыдиться нечего. Многим она может и гордиться, в частности после того, как демократия итальянская и особенно немецкая частью реабилитировали русскую: те отдали власть Муссолини и Гитлеру без единого выстрела.
Очень многое можно было бы сказать о символике того страшного вечера на Дворцовой площади. Это был последний день политической истории Зимнего дворца. Собрались в нем люди разные. Некоторое подобие последней коалиции создалось на развалинах погибающего государства. Были здесь социалисты и консерваторы, генералы и революционеры, бедняки-рабочие и миллионеры, принадлежавшие по рождению к богатейшим семьям России. Среди военных защитников Дворца преобладали юнкеры — в их числе было очень много левых. «К ним, — говорит историк, — присоединился вечером отряд казаков-“стариков”, не согласившихся с решением своей “молодежи” — держать нейтралитет в завязавшейся борьбе. Пришли также инвалиды — георгиевские кавалеры. У большинства этих немолодых усталых людей, вероятно, не было особой любви к Февральской революции. Но в душах их еще жил государственный инстинкт, без которого ведь не могла все-таки в процессе столетий создасться огромная империя».
Военное руководство делом борьбы с большевиками в эти решительные часы по праву должно было бы в Петербурге отойти к генералу Алексееву. Но старый генерал, привыкший к другой войне, так недавно ко- мандовавший самой многочисленной армией в истории, считал дело совершенно безнадежным. «Еще 25-го, — рассказывает генер. Деникин, — видели характерную фигуру генерала Алексеева на улицах города, уже объятого восстанием. Видели, как он резко спорил с удивленным и несколько опешившим от неожиданности начальником караула, поставленного у Мариинского дворца с целью не допускать заседания Совета республики. Видели его, спокойно проходившего от Исаакия к Дворцовой площади сквозь цепи “войск революционного комитета” и с негодованием обрушившегося на какого-то руководителя дворцовой обороны за то, что воззвания приглашают офицерство к Зимнему дворцу “исполнить свой долг”, а между тем для них не приготовлено ничего — ни оружия, ни патронов».
Во дворце было несколько высших офицеров. Кто из них руководил обороной, не берусь сказать. Генерал Маниковский? Адмирал Вердеревский? Собственно, и руководить было нечем. Душой обороны был, по-видимому, штатский — Пальчинский, много позднее расстрелянный большевиками. Я немного знал его: это был умный, блестящий, очень смелый человек. Никак не проявили недостатка мужества и другие собравшиеся тут политические деятели. Не прийти под тем или иным предлогом было очень легко — явились, однако, все{25}. Не трудно было и бежать: среди осаждавших дворец идеалистов с «горящими глазами» были, по свидетельству очевидца, люди, за деньги выпускавшие отдельных лиц, — не бежал никто. Никаких клятв в Зимнем дворце не произносили ни скопом, ни отдельно, ни в поименном, ни в ином порядке: но все остались на своем посту до последней минуты, отлично зная, что рискуют страшной смертью и что положение почти безнадежно.
Маленькая надежда все же оставалась. Как братья погибающей жертвы Синей бороды в старой сказке Перро, — могли вовремя подоспеть с фронта вызванные оттуда войска. С минуты на минуту должна была открыть огонь «Аврора». Но также с минуты на минуту должны были появиться и спасители. Шли бои, осаждавшие ворвались во дворец, осаждённые медленно отступали из зала в зал. Где-то отчаянно работал прямой провод. Звонил не выключенный еще большевиками последний телефон. Ответа не было, спасители не приходили. «Anne, ma soeur Anne, ne vois-tu rien...»