С первых дней войны, которую он предсказывал сорок лет, гневно-патриотические статьи Клемансо в его газете «L'Homme libre» сделались событием даже в ту пору событий. Эти дни не изгладятся в душе людей, которые их пережили, а не пережившим передать те впечатления, разумеется, невозможно. Я был застигнут войной в Париже и оставался в нем несколько недель. Я помню многотысячную толпу перед редакцией «Matin» в минуту, когда пришло известие об убийстве Жореса; помню, как зажегся первый Прожектор на крыше автомобильного клуба и стал бороздить небо в поисках вражеских аэропланов, — почему-то предполагалось, что они появятся ночью; помню, как прилетел (днем) и бросил бомбу первый немецкий аэроплан, — два солдата открыли по нему стрельбу из ружей с Оперной площади, а толпа хлынула искать защиты от бомб под навес Cafe de la Paix!.. Впоследствии все мы видели и не такие вещи, но бессвязные, бессмысленные впечатления тех первых дней врезались в память особенно глубоко.

Среди них живо помню я и статью Клемансо о так называемом «communiqué de la Somme»{30}. Шло катастрофическое наступление немцев. Официальные сообщения всячески смягчали, скрывали, замалчивали правду. В одном из них вскользь было упомянуто, что бои происходили на Сомме. Одновременно военный министр Мильеран выразил полное удовлетворение ходом военных событий. Такое же полное удовлетворение высказывала вся печать, — газеты писали тогда в одном тоне. Один Клемансо, познакомившись с сообщением, не нашел, что все идет чудесно, — помню, номер газеты с его статьей парижане рвали друг у друга из рук. «На Сомме? — спрашивал он. — Бон происходят на Сомме! Как же это могло случиться? Думает ли правительство, что мы не знаем, где Сомма? Военный министр вполне удовлетворен? Быть может, г. Мильеран считает нас дураками?..»

Статьи он писал изо дня в день. Правительство Вивиани, видимо, не знало, что с ним делать. Никто не хотел связываться с Клемансо, но и предоставить ему одному привилегию свободного слова было, очевидно, невозможно. «Терпеть это дальше нельзя! Пусть ему дадут всю власть или пусть его расстреляют!» — сказал о Клемансо один из влиятельных людей того времени. Другой выразил эту мысль в иной форме: «Conseil des ministers ou conseil de guerre…»{31} Правительство наконец решилось применить к «L’Homme libre» те же правила, что к другим газетам. В ответ Клемансо написал следующее: «Если цензура не пропустит моей статьи, я разошлю ее читателям по почте. Если же письма мои будут задерживаться, я сам пойду разносить их по домам...» В течение трех лет он, несмотря на цензуру, громил тех, кого считал нужным громить, — неудачливых генералов, неумелых интендантов, нерешительных политиков, даже самого президента республики, который вызвал его ярость тем, что в военное время выехал на официальную церемонию в сопровождении драгунского эскорта. Публика верила Клемансо — он один иногда говорил правду. Верил ему и сенат, избравший его председателем двух важнейших комиссий военного времени.

Настала Октябрьская революция, русский фронт развалился, сотни тысяч германских солдат могли быть брошены с востока на запад. В критическую для союзников минуту президент республики, забыв Яичные обиды, призвал к власти Клемансо. Он был последней ставкой Франции. Приходилось выбирать между его диктатурой войны и диктатурой мира Жозефа Кайо.

Старик, видимо, не ждал власти. Близкий к нему человек рассказывает, что после разговора с Пуанкаре Клемансо отправился к своему врачу и спросил, может ли он рассчитывать еще на год-другой жизни: иначе нельзя брать власть в такую минуту. Получив утвердительный ответ, он запасся на случай неудачи быстродействующим ядом. Moжет быть, это и легенда. Но о другом человеке и легенду такую сложить было бы трудно. Старый дуэлист все поставил на карту.

Он образовал кабинет из людей в большинстве бесцветных, которых он даже не посвящал в дела. Один из них впоследствии откровенно признавался, что старик из прин ципа ничего не сообщал о военных делах в кабинете, опасаясь болтовни министров. Клемансо говорил саркастически, что он демократизировал во Франции идею правительства: показал, что министром может быть кто угодно.

Остальное всем известно. Установив единоличную диктатуру, Клемансо повел войну с нечеловеческой энергией. В душе военного разрушителя еще хранился огромный источник силы. Он арестовал сторонников мира, положил конец агитации пацифистов, усилил военную цензуру, недавно столь ему ненавистную, привел в действие машину военных судов, которую когда-то так проклинал... Он носился по фронту, произнося зажигательные речи, посещал под огнем передовые траншеи, добился установления единого командования и поручил его Фошу. 80-летний диктатор вдохнул в народ новую энергию. Не знаю, какой он был организатор, — об этом есть разные мнения. Но исходивший от него поток волевого напряжения действовал на измученную нацию. Морис Баррес говорил, что на каждой площади Франции надо было бы поставить золотую статую Клемансо.

Пришла победа. Настал апофеоз. В день перемирия, под грохот салютных выстрелов, встреченный небывалыми овациями, Клемансо говорил речь в той палате, где когда-то его травили как изменника. Последнему оставшемуся в живых из людей, которые в 1871 году подписали в Бордо протест против отторжения Эльзаса, дано было сообщить Франции весть о победе.

«Après la ciguë vient l’heure des statues»{32}, — сказал он в своей книге о Демосфене, — в ней под именем Демосфена он довольно прозрачно изобразил самого себя. «Час памятников» настал для Клемансо при жизни. Вот только ждать этого часа пришлось довольно долго и рассчитывать на его приход не было никаких оснований: Клемансо мог и не дожить до войны.

Для довершения апофеоза юноша анархист Коттен всадил ему в легкое пулю...