Та же обстановка, что и в первой картине. У пианино сидят фон Рехов и Ксана. Горит керосиновая лампа, На пианино бутылка вина и два бокала. Девятый час вечера.
Ксана. Какая печальная, темная ночь!
Фон Рехов. Еще не ночь. Только девятый час. Красные огни горят всего два часа.
Ксана. А со стороны вашего кордона нет огней.
Фон Рехов. Нет, мы не зажигаем. Через нашу линию люди бегут очень редко, и их всегда задерживают: наши часовые дежурят в двухстах метрах один от другого; каждые четверть часа ходят дозоры. В особенно темные ночи мы пускаем прожектор. Не было случая, чтобы кому-нибудь удалось бежать.
Ксана. Жаль!
Фон Рехов. Иногда жаль и мне. Я знаю, что наряду со всевозможными мошенниками бегут прекрасные люди, быть может лучшие люди России. На них за Красными огнями охотятся, их подстреливают, иногда их расстреливают... Вы мне об этом сказали, когда мы познакомились, и это слово запало мне в душу. Как все, что вы говорите... Разумеется, мой человеческий долг заключался бы в том, чтобы всячески помогать бегущим. Но как германский офицер я, после Брестского мира, обязан всячески препятствовать их бегству. Мы пошли на компромисс с совестью: если людям удастся бежать, то, по общему правилу, мы их не выдаем, хотя, собственно, обязаны выдавать. Но это не удается в отношении некоторых категорий беженцев... У вас теперь говорят «беженцы». Прежде, кажется, не было этого слова.
Ксана. В самом деле, кажется, не было. Я и не замечаю: так привыкла... Вы не уверены в своем русском языке, а на самом деле вы говорите превосходно. (С улыбкой.) Лучше, чем русские... Я одно заметила: когда вы сердитесь, у вас вдруг проскальзывает легкий немецкий акцент... Очень легкий. Ведь вы учились в русской гимназии?
Фон Рехов. Да. Я родился в Петербурге, мой отец долго служил там советником посольства. Но по характеру я типичный немец: сентиментальный, методический — одним словом, немец-перец-колбаса.
Ксана смеется.
Происхождение мое смешанное. Семья наша очень древняя. Фон Реховы, как говорится, потомки крестоносцев. Судя по окончанию фамилии, род наш славянского происхождения. Бабка же моя по матери была дочерью богатого еврейского банкира, который находился в родстве с Гейне, чем я очень горжусь. Не меньше, чем крестоносцами. (Подумав.) Нет, крестоносцами все-таки горжусь больше. Я всегда думал, что гордиться надо всем, чем можешь, но только если можешь по праву. Современным людям больше всего недостает гордости: личной, государственной, национальной, расовой. Они сами себя не уважают, но обижаются, что их не уважают другие. Вот у вас переименовали Петербург в Петроград. Вы тоже всегда говорите «Петроград», меня это в ваших устах оскорбляет — не за немцев, конечно, а за Россию. Какое неуважение к своей истории: вычеркнуть из нее два столетия! Французы не переименовали бы Парижа, англичане не переименовали бы Лондона.
Ксана. А вот я читала, что английский королевский дом переменил фамилию с немецкой на английскую.
Фон Рехов. Ну и нелепо. Я не король, но этого не сделал бы. (С улыбкой.) Мой отец производил свой род от какого-то швабского короля-миннезингера. Да и Гейне, кажется, считал себя потомком Соломона. Наш род, следовательно, начался с писателей — и писателем кончится: я последний в роде, я не женат и детей не имею.
Ксана. Так вы женитесь и родите детей.
Фон Рехов. Мне иногда кажется, что женщины на меня больше и не смотрят: мне сорок восемь лет. Я всегда был несчастлив в любви. Влюблялся, не пользовался взаимностью и познавал любовь только в самых грубых ее формах. Стыдно сказать: я почти всегда за любовь платил. Покойный брат мой говорил мне: если ты когда-либо женишься, то по привычке, уходя от жены в первое утро, оставишь на ночном столике двести марок... (Спохватившись.) Простите меня, я сам не знаю, что говорю... Вы заразили меня откровенностью. Я, разумеется, не должен был бы вам говорить это. Вы не очень сердитесь?
Ксана. Нисколько не сержусь, но очень удивлена. Вы так умны, вы красивы, вы так хорошо говорите! По-моему, вы должны были иметь огромный успех у женщин.
Фон Рехов (с горечью). Вот видите, вы говорите в прошедшем времени: должны были... Я ровно на тридцать лет старше вас.
Ксана. Мне всегда нравились только мужчины гораздо старше меня... И гораздо умнее.
Фон Рехов. Вы очень умны, и сами это знаете. Но ум у вас немного... Сказать? Вы не рассердитесь? Немного, как говорят французы, terre-à-terre{1}.
Ксана (смеется). Как? И вы?
Фон Рехов. Почему «и вы»?
Ксана. Мне это уже говорили.
Фон Рехов. Это Иван Александрович? Это он «и вы»?
Ксана (как бы не слыша). Вероятно, вы правы... Я отлично знаю, что жизнь не может быть вечным праздником, вечной радостью. Но что же мне делать, я о других не думаю: мне хочется, страстно хочется, чтоб в моей жизни было много, очень много радости, чтобы ну не каждый день, но хоть один из двух был праздником... Это гадко?
Фон Рехов (улыбаясь). Отвратительно.
Ксана. Я хочу иметь свой дом, хороший дом, хочу иметь детей и дать им самое лучшее воспитание, окружить их заботой, уходом. Для этого нужны деньги, и я люблю деньги, да, люблю богатство. Знаю, что погубила себя в ваших глазах, но это так... И так думают девять девушек из десяти, только они этого не говорят — не потому, они лучше меня, а потому, что они умнее.
Фон Рехов. Это удивительно: вы говорите вещи, чуждые мне и не очень похвальные. Но мне так приятно, так уютно разговаривать с вами в этот темный осенний вечер, на этой забытой Богом станции. (Смеется.) Знаете, отчего Василий Иванович вас приютил? Он думал, что вы глубоко несчастны, а органически приятно смотреть на несчастных людей. Когда он увидел, что вы не очень унываете, он потерял к вам интерес.
Ксана смеется.
Выпьем еще вина?
Ксана. Выпьем... Вы нам подарили чудесное вино. (Пьют.)
Фон Рехов. Нет, рейнвейн средний. Дома у меня есть большой запас прекрасных вин. Иоганнисбергер есть, лучшее вино в мире... Лютер говорил: «Надо пить назло дьяволу: дьяволу неприятно, что у человека удовольствие».
Ксана. Где находится ваш дом?
Фон Рехов. Настоящий мой дом — на Рейне, недалеко от Бонна. Это наш родовой замок. Замок как полагается: с башнями, с бойницами, с подъемными мостами, не хватает только привидений. Архитектор моего деда удачно его реставрировал, но не догадался устроить зачарованную комнату. Я очень люблю свой замок, но одному в нем бывает и тоскливо... (Понизив голос.) Вот если бы на Рейне сидеть за бутылкой Иоганнисбергера с таким пленительным существом, как вы...
Ксана (смеется). Хороша я буду как пленительное существо в немецком замке. Ксана Антонова — в рыцарском замке на Рейне!
Фон Рехов. Тогда вы назывались бы иначе: вы назывались бы — фрау фон Рехов. (Смотрит на нее вопросительно. )
Молчание.
Ксана. Посудите сами: какая я фрау фон Рехов! Меня вся ваша родня засмеяла бы.
Фон Рехов. У меня нет родни.
Ксана. Ну прислуга.
Фон Рехов. Так и запишем: его предложение было отвергнуто из боязни неблагосклонного отношения прислуги.
Ксана. Так вы в самом деле сделали мне предложение? (С особым удовольствием произносит это слово.) Я так и думала, но не была уверена. Правда? Честное слово? Как я рада! Мне еще никто никогда не делал предложения... Это не значит, что я принимаю ваше предложение. Но я не отвергаю вашего предложения. Нет, я не отвергаю... Я не знаю... Вы уже позавчера намекнули, что вы любите меня... Но извините меня, мне кажется, что вы увлеклись мною потому, что в этой глуши нет женщин... Не сердитесь, мы с вами знакомы так недавно, мы почти не знаем друг друга... Я и сама себя не знаю. Мне иногда кажется, что можно одновременно любить двух человек.
Фон Рехов (у него вдруг сказывается немецкий акцент. Со злобой). Второй — это Иван Александрович? Или нет, он первый!
Ксана. Ну вот видите, вы рассердились и заговорили с немецким акцентом... Что же мне делать, мне кажется, что я немножко люблю вас и немножко его.
Фон Рехов (встает, со злобой). Покорно вас благодарю. Кажется, старик Ершов и в самом деле прав: все сумасшедшие.
Ксана. Я сказала вам правду... Сказать больше? Чтобы вы окончательно прониклись ко мне презрением? Вы мне нравитесь, ужасно нравитесь, но, если б не было вашего имени, вашего замка, вашего богатства, да, и вашего богатства, — я, вероятно, сказала бы вам: «нет»... Довольны? Вы меня презираете?
Фон Рехов. Ваша откровенность обезоруживает. Кажется, вы и пользуетесь ею как маневром.
Ксана смеется.
Как все-таки вы сказали: «Я вам нравлюсь, ужасно нравлюсь»? Повторите.
Ксана. Незачем повторять: вы совершенно точно передали мои слова. Если я не опротивела вам сразу, то... Дайте мне подумать. Вы меня ревнуете к Ивану Александровичу, и вы правы. Он мне страшно нравится, но...
Фон Рехов (перебивая.) Он — «страшно», а я — «ужасно»?
Ксана. Не перебивайте, я и без того запуталась. В сущности, я Ивана Александровича знаю еще меньше, чем вас. Я даже не знаю его настоящей фамилии. (Спохватывается.) Ах...
Фон Рехов (с улыбкой). Я не расслышал вашей последней фразы. Продолжайте.
Ксана. Я его мало знаю, но он свой... Что ж делать, он женат... Дайте мне подумать.
Фон Рехов. Подумайте... Все равно надо подождать конца войны.
Ксана (меняя разговор). Когда кончится эта проклятая война. Кому она нужна...
Фон Рехов. Никому. Марк Твен говорил, что Господь Бог, бесспорно, повторился, когда вслед за человеком создал барана. Эта война чуть не превратила меня в инвалида, я был отравлен газами, и, что глупее всего, нашими же, немецкими газами: в день газовой атаки изменилось направление ветра. Я пролежал три месяца и думал: кто же виноват? На кого сердиться? Разве на ветер? Но мне еще грех жаловаться: есть ведь раны, представляющие собою настоящее издевательство над человеком, над мужчиной. Я видел в лазарете таких раненых и думал, каково должно быть у них отношение к Божественному Промыслу. Могут быть и другие варианты того же вопроса: каково, например, отношение к идее разумности мироздания у сиамских близнецов?.. Лучше всего об этом не думать — и так поступает огромное большинство людей, пока жизнь не прищемит им хвоста.
Ксана. А может быть, есть вещи, недоступные человеческому пониманию.
Фон Рехов. Женскому пониманию — да. Но я, за измученную душу, хочу понять все... Или понять хоть что-нибудь! Иначе не стоило и жить.
Ксана. Да вот вы же не понимаете, зачем нужна была война.
Фон Рехов. Она не была нужна, но с того дня, когда ее объявили, мы вложили в нее смысл. Наша победа, победа Германии, даст миру порядок... Не очень разумный, но все-таки порядок.
Ксана (с задором). А у нас говорят, что ваши дела на Западном фронте идут плохо?
Фон Рехов (опять с легким немецким акцентом). У вас говорят? Это Иван Александрович говорит? Скажите ему, чтобы он не радовался. У нас на Западном фронте временные неудачи, но... Идите сюда.
Ксана удивленно на него смотрит.
(Повторяет властно.) Идите сюда.
Ксана встает.
(Подводит ее к стенной карте, проводит черту и говорит очень внушительно.) Видите эту линию? Это так называемая линия Брунгильды, наша последняя и, могу вас уверить, очень мощная позиция. Если б союзникам удалось ее прорвать, то нам действительно пришлось бы отступить на Рейн и перенести на немецкую землю все ужасы войны. Но ее прорвать совершенно невозможно. Мы будем отстаивать ее до последней капли крови. Пусть же Иван Александрович с маршалом Фошем сначала возьмут линию Брунгильды.
Ксана. Почему она так называется?
Фон Рехов. Разве вы никогда не слышали вагнеровской тетралогии?
Ксана. Никогда. Это стыдно? Я страшно невежественна.
Фон Рехов. Счастливица! Сколько наслаждений вам еще предстоит! Сам я играю очень плохо, но люблю и чувствую музыку... Гейне, и не зная музыки Вагнера, говорил о красоте легенды Нибелунгов: «Летняя ночь, бледно-серебристые звезды, готические соборы, и в этой обстановке — страсти, сильнейшие из человеческих страстей: любовь, ненависть» злоба, честолюбие, зависть, мщение...» И эта легенда положена на божественную музыку, самое прекрасное из всего, что создал гений Германии. Так вот, в тетралогии Вагнера бог Вотан окружил стеной, неприступной стеной огня, свою виновную, но любимую дочь Брунгильду. Мотив Вельзунгов изображает печальную судьбу потомства Вотана. Он повторяется в похоронном марше «Сумерок богов»... Как надо сказать — «сумерок» или «сумерков»?
Ксана. Ей-богу, я сама не знаю! Вы меня сбили, и я много выпила. Кажется, «сумерок». (Смеется.)
Фон Рехов. В первом акте «Валькирии» Зигмунд говорит: «Отойди от меня, женщина, Надо мной повис злой рок потомства Вотана». Это обо мне сказано.
Ксана. Почему о вас?
Фон Рехов. У каждого свой рок. И своя линия Брунгильды... В душе у каждого порядочного человека должна быть линия Брунгильды: то, чего он не уступит, не отдаст, не продаст ни за что, никогда, никому... Это подлинная правда человека. Понимаете, Ксана... (С нежностью.) Можно называть вас Ксаной?
Ксана. Разумеется. Меня все так называют.
Он целует ей руку. Входят Ершов и Иван Александрович, у которого в руках газета.
Иван Александрович (в дверях Ершову). Да что вы мне говорите! Это для них катастрофа! Лилль взят, Лилль взят! (Видит фон Рехова и Ксану. Останавливается как вкопанный.) Виноват. Мы не помешали?
Фон Рехов. Нисколько. Я рассказывал Ксении Павловне легенду Нибелунгов.
Иван Александрович. Не стоило рассказывать. Я никогда не мог разобраться во всей этой ерунде. Зиглинда, Воглинда, Ортлинда — одни имена чего стоят! А музыка хороша. (Садится за пианино и играет «Полет валькирий».)
Дверь бесшумно отворяется. Появляется немецкий вестовой. Он бросает взгляд на Ивана Александровича, подходит к фон Рехову, что-то шепчет и подает конверт. Фон Рехов вскрывает его и читает бумагу. Лицо его меняется, он искоса смотрит на играющего Ивана Александровича, затем отходит к двери и шепчется с вестовым. Вестовой уходит. Фон Рехов остается у двери и смотрит то на Ивана Александровича, то на Ксану. Иван Александрович обрывает игру.
Фон Рехов. Вы удивительно хорошо играете... для аккомпаниатора... Господа, к большому моему сожалению, я вынужден вас покинуть: меня вызвали по экстренному делу. (Прощается.)
Ершов. А вы, комендант, когда кончите дело, приходите чай пить.
Фон Рехов. Спасибо. Не знаю, смогу ли, да и вам, верно, в своей компании приятнее, мне и то всегда совестно. (Ивану Александровичу, холодно.) Вы долго здесь пробудете?
Иван Александрович. Не знаю. С час, думаю. А что?
Фон Рехов. Мне надо будет с вами побеседовать. Пожалуйста, зайдите ко мне» когда уйдете отсюда. В мой служебный кабинет.
Иван Александрович (неприятным тоном). К вашим услугам, господин комендант. С удовольствием приду.
Фон Рехов» Все удовольствие будет на моей стороне. ( Уходит. )
Иван Александрович. С тех пор как немцев стали бить на Западном фронте, их просто узнать нельзя, такие они томные.
Ксана. Это неправда, Иван Александрович! Комендант был с нами любезен с первого же дня. Он нисколько не изменился, вы несправедливы.
Иван Александрович. Да их уже и тогда били... И я не подрядился быть справедливым! Почему вы так заступаетесь за коменданта? (Со злобой,) La donna è mobile!{2}
Ершов. Комендант отлично говорит и, как все говоруны, повторяется. Жаль, что у немцев нет этой... как ее? — учредилки или хоть предбанника... Впрочем, нет, этого я и немцам не пожелаю! А уж он там бы заблистал, распустил бы перышки. Ему мало скушать Европу просто, — он хотел бы слопать ее под философским соусом.
Иван Александрович. Бог даст, подавится.
Ершов. Что, барышня, он вам о линии Брунгильды говорил?
Ксана (сердито). Ничего ни о какой такой линии он мне не говорил.
Ершов. Ну, так еще скажет. Мне он с весны раза три рассказывал о какой-то «линии Брунгильды» в душе человека. В 1888 году к нам сел один музыкант, тоже помешался черт знает на чем, Через год умер — оказался стопроцентным прогрессистом.
Ксана (вскакивая). Я всего этого слышать не хочу! Извините меня, Василий Иванович, это пошло! И гадко так говорить о человеке, которого вы только что звали к себе в гости.
Ершов. Барышня, я не виноват. Поживите с мое, сами увидите, что такое жизнь. (Подходит к двери и кричит.) Марина, дура, мерзавка, подавай самовар! (Возвращается.) Надо пойти за ней. Верно, побежала насиловать немецких солдат.
Вдруг вдали раздаются выстрелы. Все вздрагивают и взволнованно прислушиваются.
Когда безлунная ночь, всегда постреливают.
Иван Александрович. Это за красными огнями? Кто-то хотел бежать.
Ершов. Да... Кого-то нет, кого-то жаль. Наши клиенты хоть не стреляли. Мы им не давали оружия. (Уходит.)
Иван Александрович у окна раскуривает папиросу и напевает: «La donna è mobile...» За сценой снова выстрелы. Довольно продолжительная сцена без слов. Иван Александрович напевает все то же, временами затягиваясь и переставая петь. Ксана смущенно уходит. Он с досадой бросает папиросу.
Стук в дверь. Не дожидаясь ответа, входит или, точнее, вбегает Спекулянт. Лицо у него очень взволнованное и расстроенное.
Спекулянт (поспешно). Извините, мы здесь одни? Здравствуйте.
Иван Александрович. Здравствуйте. Что случилось?
Спекулянт. Случилось несчастье. Я вас ввел в страшно невыгодное дело. Но я не виноват, мне так же скверно, как вам... Кошмар.
Иван Александрович (нервно). Да говорите толком.
Спекулянт. Я только что вернулся со станции в нашу корчму. Хозяин меня любит — я ему хорошо плачу, я широкий человек, — он бежит мне навстречу и говорит: «Случилась беда!..» У вас нет валерьянки?
Иван Александрович. Нет... Какая беда?
Спекулянт. Вы помните, этот второй немец, мы с ним вели переговоры. Я ему дал двести рублей задатка и условился, что, Как только он положит мои бумаги к вашим, я ему передам остальные триста. Три дня он к черту пропадал, вчера послал ко мне третьего немца с письмом за деньгами. Я дал триста рублей... Дайте мне, пожалуйста, воды...
Иван Александрович (наливает ему воды. Нервно). Ну и что же?
Спекулянт (пьет). Как это не иметь в доме валерьянки? У вас, верно, не нервы, а канаты... Что, вы думаете, делает этот негодяй? Он подает рапорт коменданту и прилагает эти пятьсот рублей как доказательство. Вы понимаете, чем это пахнет? В военное время,
Иван Александрович (с бешенством). Черт их подери!
Спекулянт. Мало того, этот мерзавец, верно, получил от начальства награду, напился пьяный, как свинья, пришел час тому назад в корчму и еще ругался: «Я им покажу, как подкупать немецкого солдата!..» Кошмар! Я дал хозяину корчмы двадцать пять рублей. В корчму я, конечно, не зашел, а побежал сюда к вам условиться, что показывать. (Хватается за голову.) Что делать? Боже мой, что делать?
Иван Александрович (злобно). Этим мы вам обязаны!
Спекулянт. А чем я виноват? Я хотел проехать на юг, чтобы не умереть с голоду в Питере и чтобы не сидеть в чрезвычайке. Это моя вина? Но теперь не время сердиться. Скажите конкретно, что вы будете показывать. Вас арестуют самое большое через час или через два.
Иван Александрович (подумав). Вы сказали этому унтер-офицеру, что действуете по уговору со мной?
Спекулянт. Разумеется, сказал. Он меня первым делом спросил, не проболтаются ли другие» Я ему ответил, что говорил с вами и что вы будете молчать. Да что они, дети, что ли? Всякий понимает, что я не мог этого сделать без вашего согласия.
Иван Александрович. Значит, вы сказали только обо мне? Об Антоновых ничего не сказали?
Спекулянт. Ни звука. Я с Антоновыми и не имел дела.
Иван Александрович. И не скажете? Ведь они в самом деле тут ни при чем.
Спекулянт. За кого вы меня принимаете? Разумеется, не скажу.
Иван Александрович. Умоляю вас, валите все на одного меня.
Спекулянт. Охотно. Сказать правду, я слышал, что они давно вас в чем-то подозревают. Я вас не спрашиваю ни кто вы, куда вы едете, я ни о чем вас не спрашиваю. Я только хочу знать конкретно: что вы будете показывать?
Иван Александрович (подходит к правому окну). Я ничего не буду показывать. Я постараюсь улизнуть.
Спекулянт. Как «улизнуть»? Куда?
Иван Александрович. Ближайшее село за немецким кордоном в шести верстах. Если туда пробраться, можно там переночевать и затем пробираться дальше на юг. Хотите, попробуем вместе?
Спекулянт. Помилуйте, а как перейти через немецкий кордон?
Иван Александрович. Немецкие часовые стоят на расстоянии двухсот метров один от другого.
Спекулянт. Немецкие часовые отлично стреляют на двести метров.
Иван Александрович. Не каждая пуля попадает.
Спекулянт. Не каждая, но очень многие.
Иван Александрович. Мне терять нечего.
Спекулянт. Извините, у меня есть что терять. Это для меня не дело. Пусть меня лучше отошлют через красные огни. Лучше сидеть на земле в чрезвычайке, чем лежать под землей в могиле. Нет, это для меня не дело.
Иван Александрович. Как вам угодно. Если мне удастся убежать, валите на меня как на мертвого.
Спекулянт. Охотно. Но если вы и будете мертвый?
Иван Александрович. Тогда тем более.
Спекулянт. Мне вас страшно жаль... Счастливого пути. Не сердитесь на меня, разве я виноват. (Пожимает ему руку.)
Входит Марина с самоваром, ставит самовар на стол и с тем же игриво-боязливым видом проходит мимо Спекулянта. Он смотрит на нее изумленно.
Что это за женщина? Кошмар! (Уходит.)
Иван Александрович в раздумье подходит к правому окну, отворяет его и высовывается, ориентируясь. За окном темно. Идет дождь. Он надевает пальто, вынимает из кармана брюк револьвер и кладет его в пальто. Подходит к двери.
Иван Александрович (нерешительно, негромко). Ксана...
Никто не откликается. Он садится было за стол, берет в руки перо, затем машет рукой и уходит из комнаты. Сцена остается с минуту пустой. Потом появляется Антонов и Ксана, за ними — Марина с подносом.
Антонов. Ивана Александровича нет?
Ксана. Он тут был пять минут назад и не говорил, что уходит.
Антонов. Когда он нужен, его никогда нет. Никольские сейчас придут. (Марине.) Поставьте, милая, поднос. (Смотрит на поднос с неудовольствием.) К чаю опять холодные котлеты. Вчера тоже были котлеты... Вы не бойтесь, миленькая, я вам ничего не сделаю.
Марина фыркает и убегает.
Экая идиотка, прости Господи! Ксаночка, что, если нам предложить Василию Ивановичу денег за постой? У нас ведь теперь есть кое-какие деньги: у Ивана Александровича хранятся те три тысячи, и спектакль даст рублей семьсот. Как ты думаешь? Нельзя же злоупотреблять гостеприимством человека. Он нас и кормил бы тогда лучше, а?
Ксана. Он не возьмет и обидится.
Антонов. Я тоже боюсь, что обидится. Ну, не надо, будем и дальше есть котлеты. Киев уже не за горами.
Входят Никольские, муж и жена.
Здравствуйте, друзья мои. Теперь все в сборе, кроме Ивана Александровича.
Ксана. Я не понимаю,. куда он мог деться. Не гулять же он пошел в такую погоду.
Никольская. Милые, мы очень встревожены: в корчме говорят, будто на кого-то из приезжих поступил донос. Я наперед думаю, что теперь надо ждать от немцев всяких строгостей. Наперед знаю.
Ксана (с тревогой). Донос? На кого донос?
Никольская. Мы и сами не знаем, толком узнать ничего не удалось.
Никольский. Ксения Павловна, хотите шоколаду? Я здесь купил в лавке. Вполне сносный шоколад.
Антонов. Никакой донос нам не страшен. Комендант к нам относится как родной отец. Еще сегодня утром он говорил мне, что через неделю получится для нас разрешение... (Садится.) К делу, друзья мои! ( Принимает сразу другой, нe то отеческий, не то диктаторский тон главы труппы.) Семеро одного не ждут. Итак, спектакль наш назначен окончательно на одиннадцатое число. Ставим мы третий акт «Прекрасной Елены» и отдельные музыкально-вокальные номера. «Прекрасную Елену» придется раза два прорепетировать. Я-то, разумеется, партию Менелая во сне могу спеть без ошибки, но вы, друзья мои... Ксаночка, милая, тебе придется играть Париса. Молодого актера у нас нет.
Никольская. Как нет? А Иван Александрович? Правда, у него баритон, а Парис — тенор...
Антонов. Это мне наплевать с четвертого этажа, что у него баритон. Не мог, что ли, Парис быть баритоном? Но Иван Александрович — наш оркестр: он должен аккомпанировать. Итак, Ксаночка, ты — Парис.
Ксана (рассеянно). Мне все равно, папа.
Антонов (строго). Ксения, актрисе ничего не может быть все равно. Местечко дрянное, но Сара Бернар горела и тогда, когда играла в Житомире.
Ксана. Хорошо, папа, я буду гореть... Все-таки где же может быть Иван Александрович?
Антонов. Мы его оштрафуем за неявку на заседание... Впрочем, как его оштрафуешь — все деньги у него.
Никольский. Чтоб не забыть, Павел Михайлович. В корчме требуют денег, дайте нам сколько-нибудь из этих трех тысяч.
Антонов (отечески). Дам, дам... Напомните мне взять у Ивана Александровича, когда он вернется. А как только приедем в Киев, бабы получат по двести рублей на тряпки.
Ксана (с интересом). Двести рублей? (Вздыхает.) На дневное платье много, на вечернее мало.
Антонов. Итак, друзья мои...
Ксана (перебивает его). Если б вы дали триста, папа, я сшила бы вечернее, лиловое.
Никольская. Я тоже хотела бы получить триста. У Ксаны хоть туфли есть, а я хожу как нищая, мне все нужно. Интересно, что теперь моднее — платья или туфли?
Антонов. Мы приступили к работе, прошу меня не перебивать... Итак, Ксаночка, ты будешь Парис. Ты будешь очень милый Парис, тебе идут роли травести.
Никольская. Павел Михайлович, надо говорить «травести».
Антонов (огрызается). Хоть вам, милая, скоро сорок, но вы молоды, чтобы меня учить. Говорю как хочу... вы, разумеется, будете Елена, а вы, голубчик, будете Аякс.
Никольский (зевая). Какой — первый или второй? В «Прекрасной Елене» два Аякса.
Антонов. С такого паршивого местечка внешне достаточно, если будет один Аякс. Для ролей Агамемнона, Ореста и других царей найдем полдюжины статистов. (Никольскому.) Обойдите вы, милый, завтра здешние лавки и подыщите, но больше пяти рублей ни одному царю не давайте.
За левым окном вдруг вспыхивает яркий свет.
Это еще что такое? Пожар?
Ксана (в тревоге). Это прожектор! Папа, это прожектор!
Входит Ершов.
Антонов. Милая, ну прожектор так прожектор. Василий Иванович, почему у них такая иллюминация?
Ершов. Они часто зажигают прожектор в темные вечера... Господа, прошу закусить чем Бог послал. Барышня, прошу за самовар, вы хозяйка. По рюмочке наливки, господа?
Никольская. Вот я так и знала. Вы спросите: «По рюмочке чего-нибудь?», а Павел Михайлович ответит; «Нет, дал зарок». После чего вы оба выпьете. Все всегда наперед знаю! А моему я пить не позволю. Тебе вредно пить. У тебя печень. Он и так целый день только и говорит, что о напитках и о еде. Это называется артист!
Никольский (благодушно). Мать моя, моя женитьба на тебе — одна из самых роковых ошибок истории. (Пьет.) Я артист, но по призванию мне надо было бы родиться в Древнем Риме и быть поваром у какого-нибудь Лукулла.
Никольская. Дурак!
Никольский (подумав). Сама дура.
Ершов. Он находчивый, не говорите.
Никольский. Пожаловаться не могу... В корчме говорят, что немцев скоро разобьют вдребезги.
Ершов. Не разобьют немцев.
Никольская. Почем вы знаете? Как вы можете заранее знать, что не разобьют?
Ершов. А если и разобьют, то будет еще хуже: этот Клемансо нас всех в бараний рог скрутит... (Помолчав.) Ему восемьдесят лет. Меня в шестьдесят пять по дряхлости уволили за штат от должности смотрителя дома умалишенных.
Антонов. Не умели у нас, Василий Иванович, ценить людей. (Пьют.)
Слева вдруг раздаются выстрелы: один, другой, третий. Ксана бросается к окну.
Что это?
Ершов. Да, странно. С той стороны, со стороны товарищей, палят часто. Но это как будто со стороны немецкого кордона.
Антонов. Ксаночка, отойди поскорее от окна!
Ксана (почти шепотом). Лишь бы не он! Господи, лишь бы не он!
Антонов. Ксения, отойди от окна, я тебе говорю!
Ксана отходит.
Василий Иванович, что же это значит?
Ершов. Это, вероятно, значит, что кто-то пытался тайно перейти через немецкий кордон. Сумасшедший!..
Ксана. Может, его не поймают.
Антонов. Не поймают, так убьют.
Входит фон Рехов.
Фон Рехов (много холоднее обычного). Добрый вечер, господа. Извините, что помешал. Ивана Александровича нет?
Антонов. Нет, исчез куда-то.
Фон Рехов. Я, однако, просил его зайти ко мне.
Ершов. Подсаживайтесь, комендант, чайку выпьем.
Фон Рехов. Не могу. Занят.
Никольская. Господин комендант, я все хочу вас спросить. Говорят, вы недавно были в Вене. Правда ли, что в Вене теперь носят платья с короткой талией и шляпы «клеш»? Ведь мы за время войны от всего отстали, ничего не знаем, ничего!
Антонов. Родная, что вы к коменданту лезете с такой ерундой! Скажите нам, господин комендант: что означает эта стрельба? Если, конечно, не секрет...
Фон Рехов. Нет, это не секрет. Стрельба означает, что кто-то пытался нелегально перейти через наш кордон. Я через несколько минут буду знать, кто и что. Вероятно, его убили.
Ксана вскрикивает. Молчание. Фон Рехов смотрит на Ксану и отводит глаза. В дверях появляется вестовой. Фон Рехов постепенно отходит к нему, тот шепотом докладывает. Все смотрят на них с ужасом.
Пытался бежать ваш Иван Александрович.
Ксана. Вы убили его! Я ненавижу вас!
Фон Рехов. Он жив и невредим.
ЗАНАВЕС ОПУСКАЕТСЯ