Раздражал его, по-видимому, и вопрос об «аристократах». Это трудно понять. Очень редко люди бывают вполне равнодушны к своему знатному происхождению (я в жизни знал лишь двух таких людей). Верно говорят французы: «Аристократы тоже кому-то подчиняются...» Что до Льва Николаевича, то он, без сомнения, принадлежал к числу родовитейших людей России. Толстые, как известно, происходят от «мужа честна Индриса», который вышел в XIV веке «из цесарския земли» в Чернигов с трехтысячной дружиной, то есть сам был важным лицом. Проследить всех предков человека, род которого восходит к XIV веку, немыслимо. Известный французский генеалог Ле Арди в своей книге «О принципе аристократии» математически точно подсчитал, что в 20-м колене у человека есть 1 048 576 предков. А Толстой был от Индриса именно в 20-м колене. Но поскольку основная генеалогическая линия Льва Николаевича нам известна, в ней нет, по выражению 16-го столетия, ни единой «мерзячки». С большим правом, чем кто бы то ни был, он мог сказать о себе и о своих предках:
...Люблю встречать их имена.
В двух-трех строках Карамзина.
От этой слабости безвредной,
Как ни старался, видит Бог,
Отвыкнуть я никак не мог.
Несмотря на позднейшее теоретическое положение о равенстве всех потомственных дворян, титулованная аристократия в европейской истории всегда считала себя гораздо выше нетитулованного дворянства. Герцог Сен-Симон даже баронов не считал людьми, хоть герцогский титул — за весьма сомнительные заслуги — получил всего только его отец. В России в XVI веке старые князья считали равными себе из нетитулованных лиц только Захарьиных, да разве еще в меньшей мере Бутурлиных. У Толстого почти псе предки были именно князья, Рюриковичи или Гедиминовичи: Волконские, Горчаковы, Щетинины, Трубецкие. Однако под «аристократами» или «так называемыми аристократами» он в дневниках обычно разумеет других людей. По-видимому, для него главным признаком тут было сочетание близости ко двору с большим состоянием.
Это сказывается и в «Анне Карениной»: Рюрикович князь Облонский называет аристократом Вронского — «человека, отец которого вылез из ничего пронырством». Но Облонский говорил об аристократизме Вронского без всякой иронии. Толстой говорит об «аристократах» то с иронией, то чаще просто со злобой. Флигель-адъютантов, например, он положительно ненавидел. Не любил и гвардейцев. Усмотрев в каком-то замечании Салтыкова, адъютанта фельдмаршала Паскевича, нечто вроде «социального пренебрежения» к себе или отношения сверху вниз, он пишет в дневнике: «Это было для меня во время бессонной ночи, которую проводил нынче, одним из тех воспоминаний, при которых вскрикиваешь». Об аристократии вообще Лев Николаевич говорит то как бы изнутри, то как бы извне, хотя в условном смысле чистоты «голубой крови» он стоял выше почти всех людей, которых когда-либо в своей жизни встречал.
Определенных политических взглядов в только что опубликованном дневнике Толстого мы не видим, да их, собственно, и не могло быть при еще общем философском нигилизме. В «Воскресении» вице-губернатор Масленников говорит Нехлюдову: «Я знаю, ты либерал». «Не знаю, либерал ли я или что другое», — отвечает Нехлюдов, «всегда удивлявшийся на то, что его все причисляли к какой-то партии и называли либералом только потому, что он, судя человека, говорил, что перед судом все люди равны, что не надо мучить и бить людей вобще, а в особенности таких, которые не осуждены». В таком приблизительно смысле мог считаться либералом и молодой Толстой. С другой стороны, он уже тогда был отчасти и анархистом. Он громил ту цивилизацию — что сказал бы о нынешней? В Париже видел казнь — и потерял веру в прогресс. «В бытность мою в Париже вид смертной казни обличал мне шаткость моего суеверия прогресса», — говорит он в «Исповеди». Теперь одной казнью едва ли кого-либо можно поколебать в чем бы то ни было или просто произвести впечатление.
Впрочем, политика его интересовала меньше, чем многое другое. Читал он запоем все, что попадалось. «Я почти невежда, — пишет он в дневнике. — Что я знаю, тому я выучился кое-как сам, урывками без связи, без толку и то так мало». Тургенев подавлял его своей ученостью. Впоследствии Толстой стал одним из наиболее разносторонне образованных людей своего времени — он был и остался ученейшим из всех русских писателей-беллетристов. Однако в 50-х годах не будучи, конечно, «невеждой», Лев Николаевич не был и тем, что французы называют эрудитом. Огромный природный ум — истинно необыкновенный и в некоторых отношениях неповторимый — заменял ему книги: ум чрезвычайно проницательный, недоброжелательный, недоверчивый и скептический. Было в нем, разумеется, и сознание своей гениальности, — по привычке хорошо воспитанного человека он ее скрывал даже от самого себя, даже в дневнике.
Совершая в 1857 году поездку с Тургеневым из Парижа в Дижон, он в дороге (на глазах у спутника?) записал: «Тургенев ни во что не верит, вот его беда, не любит, а любит любить...» Это было, кажется, более верно в отношении его самого, чем в отношении Тургенева. Во всяком случае, Полины Виардо — как бы ни относиться к этому знаменитому роману — в его жизни не было. «Тургенев, — пишет Лев Николаевич, — плавает и барахтается в своем несчастьи ». Сам он не плавал и не барахтался, — «несчастья» не было. Верно, и его романы, как многое в нем, раздражали Тургенева. «Толстой, — писал он тогда Анненкову, — смесь поэта, кальвиниста, фанатика, барича, что-то напоминающее Руссо, но честнее Руссо, — высоконравственное и в то же время несимпатичное».
В ту свою заграничную поездку Лев Николаевич был «влюблен» несколько раз. В Париже влюбился в княжну Александру Львову, — записей об этом в его дневнике немного, их можно привести целиком: «Вечер к Львову, его племянница славнейшая барышня, и вообще приятно...» «Зашел к Львовым, и княжна так мила, что я вот уже сутки чувствую на себе какой-то шарм, делающий мне жизнь радостною...» «Зашел к Тургеневу, он к Виардо, я к Львовым. Княжна была. Она мне очень нравится и, кажется, я дурак, что не попробую жениться на ней. Ежели бы она вышла замуж за очень хорошего человека и они были бы очень счастливы, я могу прийти в отчаяние...»
Это был, так сказать, апогей любви; дальше начинается снижение. «Княжна Львова слишком старается быть по-русски умна, но мила очень. С ними ужинать, разные пошляки русские, мне было хорошо, но по робости и рефлексии сидел мало с Львовой, проводил ее». Затем, в Женеве, до него дошел слух, что княжной увлекается князь Орлов. Он пишет письмо Тургеневу, просит узнать, так ли это, и добавляет: «Но ежели этого вовсе нет, скажите откровенно, может ли случиться, чтобы такая девушка, как она, полюбила меня. То есть, под этим я разумею только то, что ей бы не противно и не смешно бы было думать, что я желаю жениться на ней...» Однако Лев Николаевич немного подумал и не отослал этого письма Тургеневу, — очевидно, Бог с ней, с княжной!
Он встретился с ней еще раз вскоре после того в Дрездене и написал А.А.Толстой: «В Дрездене еще совершенно неожиданно встретил кн. Львову. Я был в наиудобнейшем настроении духа для того, чтобы влюбиться: проигрался, был недоволен собой, совершенно празден (по моей теории, любовь состоит в желании забыться, и поэтому так же, как сон, находит на человека, когда недоволен собой или несчастлив). Кн. Львова красивая, умная, честная и милая натура; я изо всех сил желал влюбиться, виделся с ней много, и никакого!»{7}
Думаю, что Ромео, Вертер, Мортимер, Алеко умерли бы от негодования, ознакомившись с этой теорией любви от скуки, от проигрыша и «чтобы забыться». Нет, Толстой описывал любовь в своих романах лучше, чем ее переживал. В том же роде было и другое его увлечение в ту поездку: некоторое подобие романа с княжной Е.Н.Трубецкой (о ней он 4/16 марта 1857 года кратко пишет в дневнике: «Княжна разонравилась...»). Это были, конечно, ненастоящие увлечения. Какие же были настоящие? На старости лет он сказал, что никогда не был влюблен в Софью Андреевну. Десятки свидетельств есть, что был страстно влюблен. Однако знал же он, что говорил.
Замечу тут же, что в своем отношении к женщинам из общества он проявлял совершенно исключительную порядочность. Ведь у нас теперь кое-что и в «Анне Карениной» вызывает недоумение. Вронский «скомпрометировал» Китти тем, что часто бывал в доме Щербацких и танцевал с ней на балах! Анна Каренина — погибшая женщина! Что было бы с современным обществом, если бы считались погибшими все женщины, совершившие такие преступления, как Анна? Нравы тогда были другие? Мемуарная литература свидетельствует, что нравы в XIX веке были точно те же, что в XX, если не хуже. Это он, Толстой, смотрел на многое не так, как смотрели его и наши современники. Поэтому и роман его с Арсеньевой был все-таки не вполне Печоринским.
О Валерии Владимировне Арсеньевой мы знаем (я по крайней мере) очень мало. Она была восемью годами моложе Толстого, ей, следовательно, в пору их романа шел двадцатый год. Несколько позднее она вышла замуж за А.А.Талызина, в 1893 году овдовела и вступила во второй брак с Н.Н.Волковым; скончалась за границей в 1909 году. По-видимому, это была милая, красивая, неглупая барышня. Семья Арсеньевых старая, дворянская, татарского происхождения: они происходили от Ослана-мурзы, выехавшего в Россию из Золотой Орды и принявшего крещение с именем Прокопия. Старший сын его Арсений был родоначальником Арсеньевых. В 1699 году пятьдесят пять членов этой семьи владели в России имениями; многие занимали видные государственные должности. Роль двух сестер Арсеньевых в биографии князя Меншикова, женившегося на младшей из них, всем достаточно известна.
У отца Валерии Владимировны, служившего в лейб-гвардии уланском полку, большого состояния, кажется, не было. По крайней мере, в одном из писем к ней Лев Николаевич, определяя их средства к жизни в случае брака, говорит, что у него «есть 2000 р. серебром дохода с имения (то есть если он не будет тянуть последнего, как делают все, с несчастных мужиков), есть еще около 1000 серебром за свои литературные труды в год (но это не верно, он может поглупеть или быть несчастлив и не напишет ничего)»; у нее же «есть какой-то запутанный вексель в 20 000, с которого, ежели б она получила его, она бы имела процентов 800 руб., — итого, при самых выгодных условиях, 3800 рублей...» Надо ли говорить, что Лев Николаевич не искал приданого за женой. Он и «влюблялся» всегда в барышень небогатых. Арсеньевым принадлежало имение Судаково, расположенное недалеко от Ясной Поляны.
Первое упоминание о Валерии Владимировне встречается в дневнике Льва Николаевича 13 июня 1856 года, но в форме, уже предполагающей доброе знакомство: «Валерия приехала (в Судаково). Завтра поеду к ним». Через два дня он пишет, что его друг Дьяков «советовал жениться на Валерии. Слушая его, мне кажется тоже, что это лучшее, что я могу сделать».