«В то время студенты были почти единственными кавалерами московских красавиц, вздыхавших невольно по эполетам и аксельбантам, не догадываясь, что в наш век эти блестящие вывески утратили свое прежнее значение...» «Кто из нас в 19 лет не бросался, очертя голову, вслед отцветающим кокеткам, которых слова и взгляды полны обещаний и души которых подобны выкрашенным гробам притчи. Наружность их — блеск очаровательный, внутри — смерть и прах». «Женщины в наш варварский век утратили вполовину прежнее всеобщее свое влияние. Влюбиться кажется уже стыдно, говорить об этом смешно...»

Это не из Марлинского, а из Лермонтова. И говорит это не Грушницкий, а сам автор «Княгини Литовской» и «Героя нашего времени». Так писали всего только за двадцать лет до появления в литературе Толстого, и если перестали так писать, то в значительной степени благодаря ему. Стилистически между его печоринством и лермонтовским — пропасть; по существу — пропасти нет. Лермонтовский Печорин очень подробно излагает свои любовные и другие теории, — многое и тут теперь у нас вызывает улыбку: «Есть минуты, когда я понимаю вампира...» «Сколько раз уже я играл роль топора в руках судьбы! Как орудие казни, я упадал на голову обреченных жертв, часто без злобы, всегда без сожаления...» Несмотря на всю художественную красоту, на редкую словесную прелесть «Бэлы», «Максима Максимыча», «Тамани», чеховский Соленый навсегда стал между нами и героем нашего времени.

По существу же печоринство заключалось в том, что центральное место в жизни холодного, замкнутого, невлюбчивого человека занимали весьма странные и запутанные любовные романы, не очень страстные, разъеденные мыслью и самоанализом, ни к чему не ведущие, да, собственно, никакой цели себе и не ставившие. «А ведь есть, — говорит Печорин, — необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившей души! Она, как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им досыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь поднимет...» Он говорит также (и уж это никак улыбки не вызывает): «Я взвешиваю, разбираю свои собственные страсти и поступки со строгим любопытством, но без участия. Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его...»

Первое большое письмо Толстого к Арсеньевой написано 23 августа 1856 года. В этом письме (я приведу выдержки из него дальше) он уже как будто почти ее жених. Объяснение в любви последовало между 13 июня (день приезда Арсеньевых в Судаково) и серединой августа. Вот как отразилась эта глава их романа в его дневнике:

«Бедняжка... ее тетка дрянь... Беда, что она (Валерия) без костей и без огня, точно лапша. А добрая. И улыбка есть, болезненно покорная...» (15 июня). «Валерия была ужасно плоха, и совсем я успокоился...» (24 июня). «Валерия в белом платье. Очень мила. Провел один из самых приятных дней в жизни. Люблю ли я ее серьезно? И может ли она любить долго? Вот два вопроса, которые я желал бы и не умею решить себе...» (26 июня). «Валерия ужасно дурно воспитана, невежественна, ежели не глупа...» (28 июня). «Валерия славная девочка, но решительно не нравится. А ежели этак часто видеться, как раз женишься. Оно бы и не беда, да не нужно и не желается, а я убедился, что все, что не нужно и не желается, — вредно...» (30 июня). «Провел весь день с Валерией. Она была в белом платье с открытыми руками, которые у нее нехороши. Это меня расстроило. Я стал щипать ее морально и до того жестоко, что она улыбалась недоконченно. В улыбке слезы. Потом она играла. Мне было хорошо, но она уже была расстроена...» (1 июля). «Валерия очень мила, и наши отношения легки и приятны. Что, ежели бы они могли остаться всегда такие...» (10 июля). «Валерию дразнили коронацией до слез. Она ни в чем не виновата, но мне стало неприятно, и я долго туда не поеду. Или, может, это от того, что она слишком много мне показывала дружбы. Страшно и женитьба и подлость, то есть забава ею. А жениться — много надо переделать; а мне еще над собой надо работать...» (13 июля). «В первый раз застал ее без платьев, как говорит Сережа. Она в 10 раз лучше, главное — естественна. Закладывала волосы за уши, поняв, что это мне нравится. Сердилась на меня. Кажется, она деятельно любящая натура. Провел вечер счастливо...» (25 июля). «Странно, что Валерия начинает мне нравиться как женщина, тогда как прежде, как женщина именно, она была мне отвратительна. Но и то не всегда, а когда я настроюсь. Вчера я в первый раз заметил ее руки, которые прежде мне были отвратительны...» (28 июля). «Валерия совсем в неглиже. Не понравилась очень. И говорила глупо, что Давид Копперфильд много перенес несчастий и т.п...» (30 июля). «Валерия, кажется, просто глупа...» (31 июля). «Валерия была в конфузном состоянии духа и жестоко аффектирована и глупа...» (1 августа).

После этого — он решил на ней жениться! В самом деле, в следующей записи сказано: «Мы с Валерией говорили о женитьбе, она не глупа и необыкновенно добра...» (10 августа). «Она была необыкновенно проста и мила. Желал бы я знать, влюблен ли или нет?..» (1 августа). «Я все больше и больше подумываю о Валериньке...» (16 августа).

По свидетельству всех биографов, свой роман с Арсеньевой он изобразил в «Семейном счастье». Это далеко не лучшее произведение Толстого, — его единственное произведение бледноватое: только в «Семейном счастье» мы у него не видим ясно, не представляем себе людей — ни этой Маши, ни этого Сергея Михайловича, — у них, как нарочно, даже и фамилий нет, да и все действующие лица не по-толстовски называются буквами: г-жа H.H., графиня Р., маркиз Д., леди С. Все же сопоставление дневника с его прославленной повестью о любви поучительно: вот как он все это описал, — вот что было в действительности. Кое-что опускаю, — не очень удобно приводить из дневника факты характера интимного, тоже по-новому освещающие поэзию «Семейного счастья».

26 августа 1856 года состоялась коронация императора Александра II. Коронационные торжества в России всегда отличались пышностью, но это коронование было особенно блестящим. В Москву съезжались люди со всех концов Европы, — за балкон на пути следования царской процессии платили до трех тысяч рублей. Сестры Арсеньевы тоже отправились в Москву и очень веселились на разных балах. Валерия Владимировна, по-видимому, танцевала с какими-то флигель-адъютантами; было у нее платье не то цвета смородины, не то с украшениями в виде смородины, и что-то с этим платьем случилось, и о происшествии она написала тетушке Ергольской. В ответ Лев Николаевич послал ей письмо, в котором говорилось следующее:

«Сейчас получили милое письмо ваше... Я всеми силами старался удерживаться... от тихой ненависти, которую в весьма сильной степени пробудило во мне чтение вашего письма к тетеньке, и не тихой ненависти, а грусти и разочарования в том, что ты его в дверь, а он в окно. Неужели какая-то смородина просто прелесть, высокий полет и флигель-адъютанты останутся для вас вечно верхом всякого благополучия?.. Вы должны были быть ужасны в смородине просто прелесть, и, поверьте, в миллион раз лучше в дорожном платье...

Любить высокий полет, а не человека — нечестно, потом опасно, потому что из нее чаще встречаются дряни, чем из всякой другой volée, a вам даже и невыгодно, потому что вы сами не haute volée, a потому ваши отношения, основанные на хорошеньком личике и смородине, не совсем-то должны быть приятны и достойны — dignes. Насчет флигель-адъютантов — их человек сорок, кажется, а я знаю положительно, что только два не негодяи и дураки, стало быть, радости тоже нет. Как я рад, что измяли вашу смородину на параде... Хотя мне и очень хотелось бы приехать в Москву, позлиться, глядя на вас, я не приеду, а, пожелав вам всевозможных тщеславных радостей с обыкновенным их горьким окончанием, остаюсь ваш покорнейший, неприятнейший слуга гр. Л.Толстой».

Казалось бы, преступления Валерии Владимировны были невелики; да и женихом-то Лев Николаевич был тогда еще не вполне, так что на такие нотации, быть может, не имел и права. Мы видим, однако, что в письме он сказал Арсеньевой все неприятное, что только мог сказать, — поговорил и о ней самой, и о ее платье, и даже о недостаточной знатности ее семьи. Сам Печорин не мог бы быть более неприятен в разговоре с княжной Мэри.

Инцидент со смородиной и флигель-адъютантами удалось замять, — Толстой почувствовал, что зашел слишком далеко. Затем Валерия Владимировна вернулась в Судаково. В дневнике появляются следующие записи:

«Приезжала m-lle Вергани (гувернантка Арсеньевых), по ее рассказам Валерия мне противна...» (24 сентября). «Ездил к Арсеньевым. Валерия мила, но, увы, просто глупа...» (25 сентября). «Была Валерия мила, но ограниченна и фютильна (т.е. пуста и ничтожна) невозможно...» (26 сентября). «Валерия нравилась мне вечером...» (28 сентября). «Валерия не способна ни к практической, ни к умственной жизни. Я сказал ей только неприятную часть того, что хотел сказать, и потому оно не подействовало на нее. Я злился. Навели разговор на Мортье (учитель музыки), и оказалось, что она влюблена в него. Странно, это оскорбило меня, мне стыдно стало за себя и за нее, но в первый раз я испытал к ней что-то вроде чувства...» (29 сентября). «Она страшно пуста, без правил и холодна как лед, от того беспрестанно увлекается...» (1 октября). «Не могу не колоть Валерию. Это уж привычка, но не чувство. Она только для меня неприятное воспоминание...» (8 октября). «Смотрел спокойно на Валерию, она растолстела ужасно, и я решительно не имею к ней никакого чувства, дал ей понять, что нужно объяснение, она рада, но рассеянно...» (19 октября). «Поехал на бал. Валерия была прелестна. Я почти влюблен в нее...» (24 октября). «Приехала Валерия. Не слишком мне нравилась, но она милая, милая девушка, честно и откровенно она сказала, что хочет говеть после истории с Мортье, я показал ей этот дневник, 25 число кончалось фразой: я ее люблю. Она вырвала этот листок...» (27 октября). «Она была для меня в какой-то ужасной прическе и порфире. Мне было больно, стыдно, и день провел грустно, беседа не шла. Однако я совершенно невольно сделался что-то вроде жениха. Это меня злит...» (28 октября). «Нечего с ней говорить. Ее ограниченность страшит меня. И злит невольность моего положения...» (30 октября). «Она не хороша. Невольность моя злит меня больше и больше. Поехал на бал, и опять была очень мила. Болезненный голос и желание компрометироваться и чем-нибудь пожертвовать для меня. С ними поехали в номера, они меня проводили, я был почти влюблен» (31 октября).

Решаюсь утверждать: в этих кратких записях только что опубликованного дневника — новый Толстой! В них человек с неврастенической раздражительностью, «влюбленный», чувства которого меняются каждый день, если не каждый час, в зависимости от платья, от прически, от случайного слова. И с этими-то, столь же несправедливыми, сколь резкими рассуждениями — «глупа», «противна», «отвратительна» — он стал женихом и писал невесте милые, нежные, иногда восторженные письма! «Увлечение» свое он изобразил в повести о любви, силой поэзии преобразив почти все. Теперь и некоторые главы «Войны и мира», «Анны Карениной» придется читать по-иному: мы ведь больше не знаем, что сказали бы в дневниках о Китти — Левин, и о Наташе — князь Андрей.

В искренности же Льва Николаевича сомневаться не приходится; он был искренен в каждую отдельную минуту. У Печорина тоже бывали минуты, когда он чувствовал себя почти влюбленным в княжну Мэри.