«Как? Значит, ты должен будешь влачить то жалкое существование, которое в течении тридцати — сорока лет влачили твой отец и твоя мать! Всю жизнь будешь работать, чтобы доставлять немногим людям радость благосостояния, познаний, искусства, а для себя оставишь вечную заботу о куске хлеба? Ты навсегда откажешься от всего того, что делает жизнь столь прекрасной, предоставишь все выгоды кучке праздных людей, а сам будешь упорно трудиться, будешь знать только нужду, шли не нищету в пору безработицы! К этому ли ты стремишься в жизни?»
Это относилось к нему, и у него кулаки сжимались от бешенства. Прочел в книге все же лишь немного, хотя она была написана легко, он почти все понимал. Были у него другие брошюры, еще более доступные и, главное, более короткие. В них много говорилось о прямом действии, — как будто все было ясно и тем не менее не вполне ясно. Он искал ответа на два вопроса: надо ли кого-нибудь убить, и если надо, то кого именно? Но и самые резкие брошюры на первый вопрос отвечали уклончиво, а на второй не отвечали ничего. «Прочесть всех философов, наших философов?» — спрашивал он себя; некоторые имена, названные чахоточным, запомнил: Зенон, Аристипп. «Могу прочесть, все могу! Но дойду и собственным умом...»
Ему нравились обе мысли: можно было не спеша заняться чтением и философскими мыслями; можно было также тотчас кого-нибудь убить. Имена, называвшиеся в кофейне, помнил: король Гумберт, царь Николай, принц Уэльский, герцог Орлеанский. Кое-что знал лишь о короле — о нем часто говорили и в армии, и в доме князя де Арагона. На суде Луккени показал, что если б у него было пятьдесят лир, то он поехал бы в Рим и заколол бы короля. Русский царь, принц Уэльский жили еще гораздо дальше, не доедешь. Но герцог Орлеанский, по слухам, находился совсем близко, в Эвиане — туда можно было даже пройти пешком. На следствии выяснилось, что Луккени наводил справки и из списка знатных иностранцев, съехавшихся в этот городок для лечения, узнал, что герцога Орлеанского там нет. Как ему могло быть известно, что такие списки существуют? Были сообщники? Кто же из анархистов очень думал об этом малоизвестном претенденте на французский престол? Не больше их интересовала и австрийская императрица. Наверное, никто в их бельэтаже ни малейшего отношения к ее убийству не имел. Оно могло только повредить и повредило их делу. Русский князь был в ужасе и отчаянии{2}. Да и среди людей подвала более трезвые едва ли очень подбивали Луккени: понимали, что начнутся аресты и высылки.
Занимались на следствии, конечно, и вопросом, не сумасшедший ли этот Луккени. Врачи признали его совершенно нормальным. А прокурор и следователь даже говорили — разумеется, очень преувеличивая — о «большой ясности» его ума. По-видимому, ему его жизнь опротивела, как убитой императрице опротивела ее жизнь. К рассуждению он был, во всяком случае, способен, как и другие не вполне нормальные люди. И еще в последний день он все взвешивал: можно жить дальше так, как он жил до сих пор, работать, сводить концы с концами, — но разве это жизнь, разве так живут они, разве они не будут в восторге от того, что он, Луиджи Луккени, решил так жить и оставить их в покое? Если же убить кого-нибудь из них — тогда слава, настоящая слава на весь мир! Представлял себе не сцену убийства (она зависела от того, кого и где он убьет), а все дальнейшее: будут писать газеты, все газеты, во всем мире будет повторяться его имя. Эта мысль наполняла его восторгом. Душу его разорвало дикое, необузданное тщеславие — одна из самых страшных движущих миром сил, в нем развившаяся безмерно за счет других свойственных людям чувств.
Он был отнюдь не труслив и, в отличие от многих других смелых людей, не очень боялся смерти. В кофейне говорилось, что в Женевском кантоне смертной казни нет. Знать это было приятно, но смертная казнь его не остановила бы. Он даже допускал, что ее введут нарочно для него, и это тоже было связано с приятными мыслями: как он взойдет на эшафот. Вероятно, взошел бы мужественно, как мужественно воевал в Абиссинии, добиваясь (должно быть, тоже из тщеславия) самых опасных поручений. Он получил военную медаль, но какая уж слава, когда воюют сотни тысяч людей я столь многие получают награды! Газеты тогда о нем ни разу и не упомянули, а его рассказам в тылу не очень верили: «Хвастает!»
Шило он тогда в Лозанне купил, хотя еще совершенно не знал, понадобится ли оно ему и когда именно. Оно было без рукоятки. Он заказал Мартинелли рукоятку — круглую, не очень длинную, такую, чтобы можно было положить шило в карман. «А зачем оно тебе?» — спросил столяр. «Может пригодиться в работе, проволоку резать, что ли», — небрежно ответил он. Так, по крайней мере, показывал на следствии Мартинелли. С тех пор Луккени носил шило в кармане всегда: вдруг именно сегодня и понадобится.
Утром 10 сентября он встал довольно поздно, в хорошем настроении. Погода была прекрасная. Делать ему было нечего. Счел перед уходом деньги; оказалось, что осталось всего около десяти франков, но это было не страшно: ему предлагали работу на новой постройке. Собственно, можно было бы и вернуться в Неаполь, в дом князя де Арагона; все-таки они хоть и угнетатели, а недурные люди, особенно княгиня. Но возвращаться туда ему не хотелось — вспомнил кривые усмешки в кофейне. Решил ответить княгине сегодня же вежливым отказом, без объяснения причин. «Вот прочтет — как изумится!» — с наслаждением подумал он и решил, что можно себя побаловать: выпить кофе в настоящей кофейне.
На одной из главных улиц города он остановился у витрины и в боковом, узком, косо поставленном зеркале осмотрел себя: одет был чисто и прилично, совсем как они. Выбрал хорошую кофейню, вошел — как следует — и приказал лакею подать чашку кофе.
— Принесите мне также газету, — сказал он.
Кофе было превосходное. Перед ним поставили что-то серебряное с сахаром — полную сахарницу! Все было так чисто, так красиво. «А что, если б немного так пожить? Не отказаться ли от дела? Засесть за книги? С моими способностями я скоро стану знаменитым ученым, прославлюсь на весь мир — «наш великий Луиджи Луккени». Буду получать большое жалованье, им платят, верно, не меньше трех тысяч лир в год. Буду иметь две комнаты с кухней, а то и три! И женюсь на образованной красивой девушке».
Хотя деньги надо было беречь, он подозвал опять лакея и строго и вместе робко велел принести булочку с маслом. Потом спохватился: до сих пор выходило хорошо, — уже отлично позавтракал и зашел только выпить еще чашку кофе, — теперь оказался голоден! «Подумает, что я не сразу решился на булочку!» Лакей принес две булочки и два кружка масла, а также газету, и опять все было так хорошо, тарелочка без единой трещины, булочки горячие, хрустящие, масло превосходное. Он все с жадностью съел, не оставил ни крошки и опять пожалел: надо было бы кусочек оставить, а то выйдет: пришел голодный человек.
Затем он развернул газету — не «Аванти» и не «Аджитаторе», а «Журналь де Женев». Он их газет обычно не читал. На первой странице все было о деле Дрейфуса. О нем писали и в «Аванти», причем сообщалось, что капитан Дрейфус был миллионером. «Нашли кого защищать! Такой же угнетатель, как и его судьи, и все они...» Вспомнил о капитане де Арагона. Теперь уже смелее подозвал лакея, приказал подать перо, чернильницу, бумагу. Написал княгине очень учтиво, что никак не может вернуться на службу. Закончил словами: «Я чувствую себя отлично и пользуюсь случаем сообщить вам, что уезжаю в субботу из Женевы». Хотел было прибавить «в Париж», но не прибавил. Вспомнил, что суббота именно сегодня. «Ну что ж, подумают: в следующую субботу».
Уходить из кофейни ему не хотелось. Опять взялся за газету. И вдруг ахнул. На третьей странице было напечатано: «Ее Величество Австрийская Императрица прибыла в Женеву со своей свитой и остановилась в гостинице «Бо-Риваж».
Через полчаса он вернулся в свою комнату. По дороге почти беззвучно повторял: «Бо-Риваж...» «Бо-Риваж... Австрийская императрица...» Теперь откладывать дело не приходилось. Лучше нечего было и желать: не герцог, даже не король, а императрица!
Достал из кармана шило, высоко взмахнул и погрузил изо всей силы в воздух. «На ней будет что-нибудь такое, как это у них называется, мантилья, что ли. И корсет, — подумал он тревожно. — Нет, легко прорежу и корсет... Ударить сверху вниз, изо всей силы, прямо в сердце, зачем ей страдать? Еще лучше было бы, если б это был император... Убить женщину?.. А что в том, что она женщина? Такая же угнетательница... Сейчас и пойти?» — думал он, трясясь всем телом.