На столике перед Максом стояли чайный прибор и бутылка. Он уже как доброму знакомому помахал Джонсону рукой, когда тот появился на лестнице, и, не вставая, показал ему на кресло. «Довольно бесцеремонный человек», — подумал, несмотря на свой демократизм, Джонсон.

— Как живем? Хотите чаю? — спросил старик, откладывая газету. — Я вас угощаю. По вечерам я всегда пью чай, это привычка, оставшаяся у меня от первой из моих четырех горячо любимых родин. Разбавляю ромом в пропорции 2:1. Рекомендую вам эту пропорцию... Вот так... Правда, Мэри хорошенькая девочка?

— Очень хорошенькая.

— Надо было бы вам рассказать ее биографию... Знаете, как в светских пьесах в начале первого акта разговаривают между собой слуги: они сами по себе никому не нужны, но автору надо, чтобы они сообщили публике сведения об их господах. Так как я швейцар, то я должен был бы это сделать. Впрочем, в ее биографии нет ничего интересного.

— Ведь она не англичанка? У нее какой-то славянский акцент.

Мы с ней земляки, но она знает только по-английски. Ее привезли девочкой в Англию, чтобы спасти, И спасли! — саркастически сказал Макс. Джонсон заметил, что старик много выпил. — Но она не больна.

— Почем вы знаете? — спросил Джонсон и вдруг покраснел так, как даже он краснел не часто.

— Я знаю, они мне всегда все говорят, — сказал старик. Он посмотрел на Джонсона и нахмурился. — Впрочем, с уверенностью сказать не могу, — резко добавил он. — Она уже легла?

— Ложится.

— Надеюсь, вам будет удобно в этом кресле... Вот, читаю газету, — сказал Макс, подчеркивая, что переводит разговор. — Рабочая партия очень гордится своими реформами. Я не отрицаю, она действительно выполнила, скажем, 25 процентов своих обещаний. Десяти процентов было бы достаточно: другие не исполняют ничего. В иностранной политике и социалисты ничего не исполнили, но тут с сотворения мира все делают одно и то же и все врут как последние мошенники. Даже настоящие джентльмены, которые в частной жизни врут очень мало. Совсем не врать нельзя ведь и в частной жизни, правда? Было бы слишком скучно.

— Да, — рассеянно ответил Джонсон. Ему хотелось остаться одному и подумать над тем, что случилось. «Хотя, собственно, не случилось решительно ничего... Этот старик нарочно заговорил об умных предметах, чтобы я, избави Бог, не счел его настоящим швейцаром. Вероятно, у него это больное место, у каждого из нас свое».

— Жаль, что у вас теперь никого нет. Черчилль ушел и не вернется, так как стар. Когда у страны нет больше ни денег, ни товаров, ей для пополнения баланса могут служить ее великие люди. На Эттли и Бевине далеко не уедешь. В былые времена какой-нибудь Талейран брал взятки, но он их стоил. Бевина ни за какие деньги не купишь, он очень честный мегаломан.„ Заметьте, Черчилль говорил: «правительство Его Величества», Бевин говорит «я»: «я сделал», «моя политика»,.. Скучно жить в такое время, когда вместо Талейранов правят Бевины. Впрочем, политика — скверное ремесло. Хуже так называемых государственных деятелей только актеры и писатели. У них в тщеславии все. Когда случается что-либо нехорошее, французы говорят: «Ищите женщину». Это очень сильное преувеличение. Женщины лучше нас, мужчин. Но если что-либо нехорошее случается в артистическом или литературном кругу, то «ищите рецензию». У политиков тщеславием определяется не все, а, скажем, только половина их действий. Скверное ремесло, я им не завидую. Они как странствующие рыцари, о которых Санчо Панса говорит: «То они императоры, то их колотят палками».

— Вы консерватор? — спросил скучающим тоном Джонсон.

— Нет, я не люблю консерваторов. Возьмите ваши привилегированные классы, они еще из лучших и прекрасно вели себя во время войны. Чего им теперь нужно? Почему они сердятся? Да они должны были бы назначить пенсии нынешним министрам и учредить стипендии имени Шинуэлла и Стрэчи. Разве им не заплатили за имущество, «перешедшее в собственность народа»?.. В собственность Мэри, — вставил он. — Разве они платят больше налогов, чем при Черчилле? А если платят и чуть больше, то разве не стоит заплатить какую-либо малость за полную гарантию от революции? Ведь страхуются же они от пожара или от кражи.

— Понимаю, вы коммунист.

— Напротив, я терпеть не могу коммунистов. Боюсь вообще людей, которые хотят переделать человечество. Прежние идеалисты были еще хоть добряки. А нынешние так же мало на них похожи, как, например, современный американец на того длиннолицего дядю Сэма с остроконечной бородой, которого рисуют карикатуристы. Теперь идеалисты способны из идеализма на всякую гадость... Хуже всего помесь идеалиста с гиеной, — быстро и бессвязно говорил старик. — Коммунисты же по инстинкту и до убеждению всегда идут туда, откуда пахнет трупом. К тому же они, вопреки общему мнению, и глупы. Мы им предлагали большие деньги, лишь бы они не скандалили. Ну уж если ты хочешь скандалить, ты сначала обещай, что будешь вести себя тихо, поцелуйся с дядей Сэмом, получи от него деньги — а уж потом скандаль. Кроме того, вообще нехорошо ссориться с Соединенными Штатами, они никогда ни одной войны не проиграли. Американцы — тоже вопреки тому, что о них думают, — очень медленно все понимают, еще, быть может, медленнее, чем вы! Но когда они поймут и рассвирепеют, то могут «набить морду», как говорит Мэри. Yes, Sir!

— Вы не американец? Норфольк ведь не настоящая ваша фамилия?

— Мою настоящую фамилию мог в Соединенных Штатах произносить только один человек, профессор сравнительного языкознания, да и он произносил ее неправильно. Поэтому я лет десять тому назад, при натурализации, решил переменить имя. Чиновник спросил, как я хочу называться. Я подумал и ответил: «Рузвельт», Он на меня посмотрел и сказал: «Не делайте этого, вас всегда будут смешивать с президентом, вы будете получать его письма, а он ваши. Кроме того, вы моете посуду в ресторанах, подумайте, хорошо если ваш хозяин демократ: ведь если он республиканец, то он вас выгонит. А вот что я вам посоветую: назовите себя «Норфольк», это фамилия первого пэра Англии». Я подумал и согласился. Должен сказать, что я в тот день выпил больше, чем нужно. Кажется, и чиновник тоже.

— Вы мыли в Америке посуду в ресторанах, а мне...

— Я мыл посуду в ресторанах, yes, Sir, — перебил его Макс.

— А мне Мэри говорила, что вы были профессором.

— Профессором никогда не был. Учителем был, журналистом был, сыщиком был. Теперь я швейцар. Бывали падения и больше. Например, Мария Антуанетта в тюрьме.

— Не понимаю, и вообще, в чем тут падение! — раздраженно сказал Джонсон. — Что дурного в том, чтобы быть швейцаром? Гораздо хуже, если человек все время играет зачем-то комедию.

— Это Мэри вам сказала, что я комедиант?

— Она мне ничего такого не говорила, да я и не говорю о вас.

— Тем лучше. Мой недостаток не в этом, а в экстравагантных поступках. Человек ни для чего экстравагантного не создан, хотя ему свойственно об экстравагантном мечтать. Ничего, помечтает, помечтает и бросит.

— Я думаю, современный человек вообще не имеет большого права на самоуважение, — сказал Джонсон и выпил залпом большую рюмку рома.

— Действительно, не имеет права... Но говорят об этом обычно люди, очень собой восхищающиеся. Самоуважение, впрочем, чувство относительное. Можно быть вполне порядочным человеком и не слишком собой гордиться. Люди все-таки идут вперед: мы теперь лучше разбойников какого-нибудь XIII века, а через тысячу лет из тысячи людей семьсот или восемьсот будут, наверное, людьми порядочными... Возвращаясь к моей профессии, скажу вам, что этот отель «Дорчестер» мне жалованья не платит. Я живу больше комиссионными делами. Сейчас я продаю за полцены один великолепный рубин, принадлежащий польскому магнату, которого разорили события в Восточной Европе. Вам не нужны драгоценности?

— Мне? Нет.

— Я думал, быть может, вы делаете подарки вашей невесте?.. Разрешите вам показать, это ни к чему вас не обязывает, — сказал Макс и вынул из кармана футляр. В нем лежал огромный кроваво-красный камень в оправе. Мистер Джонсон с любопытством взял футляр в руки. Он и в самом деле собирался купить дорогой подарок Кэтрин. «Кажется, камень прекрасный. Может быть, подделка?» — Правда, рубин замечательный? Он пробыл два столетия в семье графа.

— Я догадываюсь об истории этого рубина, — сказал, усмехнувшись, Джонсон. — Он был найден в Голконде, вставлен в качестве глаза в статую Брахмы, затем раб выкрал его из статуи и уступил за два дуката проезжему арабскому торговцу, который продал его Карлу Смелому. Так?

Макс засмеялся и сунул футляр в карман.

— Вижу, что вы его у меня не купите, — сказал он как бы равнодушно. — Я знаю, что о таких драгоценных камнях всегда рассказывают неправдоподобные истории с рабами и дукатами. Нет, мне история моего рубина неизвестна. Знаю только, что у ювелира вы его не купите за тысячу фунтов, а мне граф разрешил продать его за шестьсот. Я обожаю рубины... Вы верите в язык камней? Я верю, как любой индус. Жизнь меня научила не доверять логике, хотя логика все-таки не совершенно бесполезная вещь в жизни... Вы, верно, любите изумруды? — с насмешкой спросил он. — Изумруд — камень нравственной чистоты и целомудрия. Сапфир приносит здоровье. Аметист излечивает от пьянства, — сообщил Макс, подливая рому себе и Джонсону. — К сожалению, у меня никогда не было денег для покупки хорошего аметиста... Рубин — камень правды. Есть что-то вызывающее в его яркой, беззастенчивой циничной красоте. Человек, носящий на себе рубин, правдив целиком, то есть не лжет ни себе, ни другим. Я сегодня был за городом у графа, — говорил старик, как всегда беспрестанно перескакивая с одного предмета на другой. — Когда я возвращался домой с этим рубином в кармане, надо мной пронесся аэроплан... Мне вдруг захотелось, чтобы он поскорее пролетел над моей головой, а затем свалился с теми богачами, которых он вез... Вы никогда не испытывали такого чувства?

— Вы слишком много выпили. В самом деле, купите себе аметист.

— Jedes Thierchen hat sein Plaisirchen. Я ужасно люблю эту немецкую поговорку: у каждого зверька свои скромные радости.

— Вы говорите, граф хочет шестьсот фунтов? С ним можно было бы и поторговаться?

— Может быть, он фунтов пятьдесят и уступит, не знаю: ему очень нужны деньги. А что, это вас интересует? Тогда возьмите камень с собой, покажите его экспертам, — сказал Макс, оживляясь.

— А если я вам его не отдам? — пошутил Джонсон.

— Я сказал то же самое графу, — ответил, смеясь, старик. — Он поверил швейцару гостиницы, а я могу поверить вам. В самом деле, возьмите его с собой, это вас ни к чему не обязывает. Буду очень рад, если вы купите: я получаю десять процентов комиссии. Вы видите, мой принцип: карты на стол, как у министров в конце международной конференции, когда они начинают дуреть от скуки и злобы. А теперь разрешите вас оставить, я встаю в шесть часов утра. Я вам добавлю угольев.

Он подсыпал угля в камин и вдруг поспешно бросил кочергу.

— Оцарапался! — тревожно сказал он. — Надо сейчас же пойти смазать йодом!.. Да, да, такие царапины сто раз проходят бесследно, а в сто первый вызывают рак или заражение крови!.. Оставить вам ром?

— Оставьте. Я вам завтра заплачу.

— Как хотите. Я вас угощал, но если вам неприятно принимать угощение от швейцара, то вы можете и заплатить... Завтра в восьмом часу утра вы уже будете сидеть дома в своей ванне« — Он с беспокойством смотрел на выступившую на пальце каплю крови. — Вот вам футляр... Никакой расписки мне не нужно. Но, разумеется, если вы потеряете эту штуку, то вы мне заплатите шестьсот фунтов. Yes, Sir!.. Спокойной ночи, вас здесь до шести утра никто не побеспокоит.