Что руководило Сперанским? Страх? Да, должно быть, он испугался. Мне представляются совершенно неправдоподобными слова Боровкова, будто Сперанскому ничего не было известно о следствии, которое над ним велось. Слишком много людей знали об этом следствии, для того чтобы Сперанский, при его громадных связях, мог о нем не знать. Исследователи и допрашиваемые были добрые знакомые или, по крайней мере, люди одного с ним круга. Сперанский не мог не знать, какая угроза над ним повисла. Это было похуже, чем подозрения, за тринадцать лет до того повлекшие для него катастрофу.
Надо себе представить психологическую атмосферу тех дней. Говорят об общем сочувствии русского общества декабристам. Я тщетно ищу наглядных доказательств этого общего сочувствия. О простом народе мы имеем недавно опубликованное свидетельство секретного агента Висковатого: «Начали бар вешать и ссылать на каторгу, жаль, что всех не перевесили, да хоть бы одного кнутом отодрали и с нами поравняли; да долго ль, коротко ли, им не миновать етого»[19]. Часть высшего общества, по словам агента, шепотом говорила (о казни): «Quelle horreur!»[20] Но преувеличивать «взрыв негодования» отнюдь не следует.
Декабрьское дело — «трагедия одиночества». Мы знаем, как отнеслись к расправе с его участниками лучшие люди России. Пушкин держался благороднее всех, но и он написал «В надежде славы и добра». Жуковский не постыдился назвать декабристов «сволочью», хоть по доброте своей втихомолку ходатайствовал о некоторых из них. Тютчев тоже не поцеремонился в выражениях: «Народ, чуждаясь вероломства, поносит ваши имена...» — говорит его стихотворение, впрочем, двусмысленное и противоречивое. Чего было ждать от людей обыкновенных? Произошло то, что во всех странах и во все века происходило после подавления неудачных революций. «Здесь одно рвение, чтобы помогать мне в этом ужасном деле. Отцы приводят своих сыновей, все желают примерных наказаний», — писал Николай I своему брату 23 декабря 1825 года. Графиня Браницкая пожертвовала двести пудов железа на кандалы для участников южного восстания. Член Верховного уголовного суда сенатор Лавров требовал четвертования шестидесяти трех человек.
Сперанский испугался — и имел для этого основания. Однако дело было не только в испуге. Отказаться от участия в Верховном суде значило подтвердить подозрения — это действительно было страшно. Но от места в комиссиях, от составления доклада Сперанский, конечно, мог уклониться без шума. Всякий знает, что в комиссии выбирают только тех, кто в них желает быть избранными. М.М.Сперанский принял избрание, он, вероятно, вызвал его своим поведением на заседаниях общего состава суда, он взялся писать доклад — этого одним страхом не объяснишь. Сперанскому, очевидно, было нужно сыграть первую роль в деле. О его мотивах мы можем догадываться, и здесь психологическая драма очень выдающегося человека сливается с огромной политической проблемой, тесно связанной со всей русской историей последнего столетия.