Пятнадцати лет от роду Сперанский аккуратно записывал, в какой день «окончилась бочка первая полпива, девять недель продолжавшаяся», и в какой день шел «пресильный дождь», и когда «праздновали день рождения о. игумена», и когда «получен указ о выздоровлении Их Высочеств» после привития им натуральной оспы[21]. Есть в его детском дневнике латинские цитаты, философские размышления. Но регистрация бочек полпива, кадочек огурцов и пресильных ветров преобладает. Во времена Сперанского статистика не успела создаться, иначе она, наверное, стала бы его любимой наукой. В последние годы жизни, заваленный работой, среди бесчисленных заседаний, он вел дневник приблизительно такого же характера и столь же аккуратно записывал каждый день, у кого и с кем обедал. Сперанский сам составлял свой камер-фурьерский журнал[22]. Он родился и умер бюрократом.

Но бюрократ он был гениальный. Он был государственный деятель с удивительным практическим размахом, с огромным умом, с энергией поистине необыкновенной. По политическим дарованиям Сперанский головой выше всех своих современников, не исключая декабристов и Карамзина, который не слишком умно вышучивал смелые, на полвека вперед брошенные реформы государственного секретаря.

Вдобавок был он добрым, благожелательным и порядочным человеком — пожалуй, даже непостижимо порядочным для своей чудесной карьеры. Роль в суде над декабристами чуть ли не единственное пятно на Сперанском, — много ли стоявших у власти политических деятелей имеет моральный баланс лучше? Обвиняли его в корыстолюбии! Он ворочал миллионами, утроил русский бюджет, но, лишившись в 1812 году жалованья, голодал почти в буквальном смысле слова. При своей скромной жизни он оставил наследникам не очень большое имение и шестьсот тысяч долгу. Врагов Сперанский имел множество, и были среди них умные люди: Державин, Розенкампф, Армфельд, Ростопчин. Тем более удивительно то, что они для его очернения ничего путного не могли придумать. Обвинения, которые возводились против государственного секретаря, почти всегда бессмысленны. «Сперанский совсем был предан жидам», — пишет Державин. Балашов и Армфельд выдумали измену, сношения с Наполеоном. Ненавидели его в особенности за презрение к людям, которое он тщательно и безуспешно скрывал. «Son âme et son orgueil ne sont pas d'un genre ordinaire, un tel caractère ne se nourrit pas des cheses qui peuvent satisfaire le vulgaire des hommes... Il sait dompter les petites passions, parce qu'il se livere à la plus violente de toutes, à l'orguel et au mépris des hommes»[23], — говорит о нем известная записка 1812 года.

Сперанский действительно был чрезвычайно горд и честолюбив. В его бумагах осталась папка с надписью: «Материалы для биографии». На эту папку он имел неоспоримое право. Но гордость у него была своеобразная и уживалась порой с забвением собственного достоинства. В ссылке, в Перми, бывший правитель России сделал первый визит городским властям; никто не отдал ему посещения, он отправился с визитом вторично (пермский архиерей потом говорил губернатору: «Насильно ко мне приехал и насильно остался обедать»). В Сперанском был Ришелье и был Молчалин. Как преобразователь России, он принадлежал истории и гордился своим историческим именем. За несколько недель до своей кончины, подписывая бумагу, он сказал Репинскому (который посоветовал ему добавить к фамилии инициал имени): «граф Сперанский — один на свете». Но из ссылки нужному человеку, Аракчееву, он писал подходящим, аракчеевским же, языком: «У вас милость и истина сретостася, правда и мир облобызастася... В сей святой обители все мысли идут от сердца чистого, от побуждений благородных». Речь шла о селе Грузине — обители Настасьи Mинкиной.

Ненависть к себе аристократии он объяснял своим плебейским происхождением и на старости лет презрительно говорил Боровкову, что общество поддержало бы его, если бы только он согласился жениться на какой-нибудь Строгановой или Голицыной. На самом деле Сперанский отнюдь не относился так пренебрежительно к связям с аристократией; свою дочь, влюбленную в незнатного человека, он против ее воли заставил выйти замуж за племянника графа Кочубея. «Великий ипокрит[24] », — сказал о нем Канкрин, хорошо его знавший. Сперанский не был лицемером, но в нравственном отношении он был сложной смесью, как, впрочем, и в умственной области: подлинный человек XVIII века, с безграничной верой в разум, в «установления», в писаное право, он был одновременно туманным мистиком. «Я сам себя едва ли понимаю», — писал Сперанский в дневник мальчиком. Может быть, он так себя до конца и не понял.

Роль его в последние годы александровского царствования была неопределенная и странная. Современник (Л.Голенищев-Кутузов) рассказывает, что возвращение на службу бывшего государственного секретаря после ссылки подействовало на умы так, как весть о бегстве Наполеона с острова Эльба. Сперанский сам был почти уверен, что Александр вернет ему милость и прежнюю власть. Но в этом он ошибся. Непонятный, запутанный роман царя с семинаристом остался без эпилога и разъяснения. Время шло. В правительство Сперанского не звали. Он то надеялся, то терял надежду. Вполне возможно, что в 1825 году бывший царский любимец стал немного надеяться и на другое. «Дней Александровых прекрасное начало» не возвращалось. Сперанский не мог ведь все-таки забыть, что первой датой «прекрасного начала» было 11 марта 1801 года.