«Зачем собственно я иду сюда? – думал Яценко, подходя к дому, в котором помещалась „Афина“. – Это какое-то странное общество, цели которого мне не очень понятны, да, кажется, не очень понятны и им самим. Лебедь, щука и рак, воз и на месте стоять не будет, он скоро развалится. Тогда, казалось бы, мне тоже здесь нечего делать. Что ж, не первая и не последняя глупость, которую я делаю в жизни», – сказал себе Виктор Николаевич. Это соображение почему-то всегда его успокаивало.

Дверь отворила Тони. Он приветливо ей улыбнулся, но она не ответила на его улыбку. Лицо у нее было опять новое, не такое, как в поезде, не такое, как на вечере Дюммлера. «Теперь какая-то недовольная почтовая чиновница в час закрытия конторы».

– Что вам угодно? – спросила она по-французски.

«Вот оно что. Очевидно, надо проделать все их фокусы!» – подумал он с насмешкой. Накануне ему были сообщены ритуальные слова. Хоть ему и было совестно, он сказал:

– Я скоро собираюсь в Афины.

– Это очень хороший город, – ответила она и замолчала, ожидая продолжения.

– Я знаком с Клотильдой де Во, – сказал он уже сердито.

– Тогда мы рады будем с вами познакомиться, – ответила она и впустила его. Они вошли в боковую комнату.

– Садитесь, пожалуйста. Ваша карточка готова, – сказала Тони. – Надо только поставить дату. Как вы, быть может, знаете, мы имеем свой календарь. Он был введен Огюстом Контом, но мы произвели небольшие изменения. Наше летоисчисление начинается с 1789 года христианской эры. Год делится на 13 месяцев из 28 дней каждый, и есть еще один дополнительный день в году: день Святых Женщин.

– День Святых Женщин, – повторил Яценко, кивая одобрительно головой. Он решил вести себя так, точно он тут ни в чем решительно ничего странного не находит.

– Сегодня шестой день недели Химии, месяца Шекспира, 159-го года. Я так и запишу в вашей карточке. Теперь наш единственный вопрос кандидатам. По каким причинам вы входите в наше общество?.. Вы знакомы с психологией контистов?

– К сожалению, нет.

– Конт делил все человеческие побуждения, которые он называл Аффективными Моторами, на десять разрядов. Есть пять форм Интереса: Питательный, Половой, Материальный, Военный, Промышленный; затем две формы Честолюбия: Гордость и Тщеславие; затем Привязанность, Уважение и Доброта, иначе называемая Всеобщей Любовью или Человечностью. Нам надо знать, каким Аффективным Мотором вы руководитесь?

«Кажется, она надо мной издевается», – подумал Яценко.

– Затрудняюсь ответить на ваш вопрос.

– Многие не сразу находят на него ответ. Если вы не возражаете, я занесу в протокол, что вы руководитесь Мотором Уважения, в надежде на то, что он позднее сам собой заменится Мотором Любви. Так?.. Теперь вы еще должны внести членский взнос. Впрочем, неимущие ничего не платят.

– Я могу заплатить. Сколько это составляет?

– Как правило, в пользу общества при вступлении вносится тысяча франков, но вы можете внести сколько вам угодно.

Он вынул бумажник, заметил, что у него были только сотенные ассигнации и отсчитал десять, с досадой думая, что в этом отсчитывании есть что-то не совсем приличное. Она смотрела на него с усмешкой.

– Кажется, я не ошибся в счете? Тут тысяча.

– Да, тысяча, – сказала она, пересчитав деньги. – Я сейчас принесу вашу карточку. – Она вышла из комнаты и вернулась минуты через три-четыре. «Так и есть, пошла вспрыскивать себе морфий, как тогда у Николая Юрьевича… Разумеется! Никакой карточки она не принесла, карточка лежит на столе», – думал Яценко. Тони что-то вписала в карточку крупным, неустойчивым, почти детским почерком. При этом на него поглядывала, точно записывала его приметы. Он все же не находил в ее глазах лихорадочного блеска, который, по его мнению, должен был отличать морфинисток.

– Ведь эта карточка дает мне право быть и на сегодняшнем заседании? – спросил он, чувствуя некоторое смущение.

– И на сегодняшнем, и на всех других, – ответила она. Теперь, по ее интонации, он уже не сомневался, что она над ним смеется.

– Значит, все формальности кончены?

– Нет, осталась еще одна, – ответила она и вдруг обняла его и поцеловала. Он чуть не отшатнулся от неожиданности. – Это обрядовый поцелуй, целую как сестра брата, – пояснила она изменившимся голосом, больше не улыбаясь.

Он, неожиданно для себя, поцеловал ее не как брат сестру.

– Это тоже обрядовый поцелуй, – сказал Яценко, стараясь усвоить ее тон. С минуту они молча смотрели друг на друга.

– "Трепет пробежал по членам Лаврецкого», – сказала она. – Это когда он ночью увидел белую, стройную Лизу. Отлично писал Тургенев… Хорошо, теперь вы брат. Пройдите в храм, я сейчас к вам выйду.

«Вот не знал, куда попал! Но, кажется, я разыграл идиота!» – подумал Яценко, войдя в большую комнату. – «Полная неожиданность!.. Господи, что это за балаган! Как Николай Юрьевич мог согласиться на эту дешевенькую бутафорию, стоило же насмехаться над дез-Эссентом!"

Тони, опять улыбаясь, вошла в комнату и села рядом с ним.

– Что, вам верно наш храм не нравится? Недостаточно рационалистично, правда? На Николая Юрьевича не пеняйте. Он только и хотел, чтобы обойтись без всего этого. Мы его долго убеждали, что простой философский кружок мира не завоюет. Не убедили, но он кое в чем уступил.

– А теперь, со статуей и с календарем, «Афина» завоюет мир?

– Если вы относитесь к обществу с предвзятой иронией, то вам лучше тотчас расстаться с нами.

«Кажется, я так и сделаю», – подумал Яценко.

– Послушаю доклад Николая Юрьевича. Я выговорил себе право уйти в любое время.

– Тут и выговаривать ничего не требовалось. Это право каждого. Может быть, и я уйду.

– Вот как?.. Вы меня спрашивали, почему я вошел в «Афину». Могу ли я спросить о том же вас? Ведь я теперь «брат».

– Видите, вы слово «брат» даже и произносите в кавычках… Да, вы у нас не засидитесь, я знаю. Каждый понимает «Афину» по-своему. Я пришла к ней издалека. Лет шесть тому назад я хотела уйти в монастырь.

«Так и есть. Щеголяет своей „мятущейся душой“. Ох, не люблю», – подумал Яценко.

– Вы, вероятно, многое перепробовали в жизни?

– Очень многое. И везде был обман.

Она подняла руку совершенно так, как это делал Гранд, и даже лицо у нее сделалось гробовое, как тогда у него. Послышался тихий протяжный звонок. Лицо ее приняло таинственное выражение. Яценко смотрел на нее изумленно.

– Слышите?

– Конечно, слышу. Что это такое?

– Этого я вам сказать не могу. Вы узнаете позднее. На вас это явление не действует?

– Нет. Я видел, как фокусники производят еще лучшие явления.

Она засмеялась.

– Вы правы. Я вас испытывала. Вас звонком не возьмешь. Вы верите в судьбу? Я верю. Я во все верю. Мои предчувствия меня никогда не обманывают. Вот, например, я знаю, что ваша жизнь связана с моей. Наши жизни будут перекрещиваться. Они связаны нездешней силой.

– Нездешней силой, – повторил он. – «Как все-таки она пошло выражается!"

– Знаете, какое самое лучшее из человеческих чувств? Это когда все – все равно… Вы очень любите женщин?

– Это ритуальный вопрос?

– О, нет. Просто мне интересно. Мы должны были бы с вами сойтись. Но не подумайте, что у нас в обществе какое-либо мошенничество. Вы очень ошиблись бы. Вы спрашивали, почему я пошла в «Афину». По самым лучшим и чистым побуждениям. Я хотела и подчинить свою волю. Ритуал этому способствует. Но уж если мы с вами разговорились, то не скрою, что я немного разочаровалась. Все это не то, не то… И люди не те. Меня тоже не возьмешь звонком Кут-Хуми.

– Какой еще Кут-Хуми?

– Все захотите знать, рано состаритесь. А вы и так уже немолоды. Звонок Кут-Хуми можно тоже понимать по-разному. Мы начинаем со звонка Кут-Хуми потому, что люди очень глупы… Всё в «Афине» каждый может понимать по-своему, – говорила она, как будто повторяя что-то из учебника. – И надо строго отличать то, что вышло, от того, что должно было выйти. У нас и люди, и мысли, и настроения разные. Из одной бани, да не одни басни. Мешанина.

– Зачем же было делать мешанину?

– Да ведь в жизни все смешано, добро и зло, радость, горе. Вот как в светской хронике газет рядом печатаются извещения о смертях и свадьбах.

– Хорошо, не стоит спорить, это и не очень ново. Эти звонки Кут-Хуми производятся с согласия Николая Юрьевича? – спросил Яценко тревожно; он боялся, что сейчас рухнет, навсегда рухнет, то чувство почтения, которое ему внушал Дюммлер.

– Избави Бог. Он о них не подозревает. Звонки вообще в «Афине» не производятся, это идея одного нашего брата, его частная идея, о которой я не должна говорить. Я ею пользуюсь как оселком, для пробы людей. А вы мне нравитесь!

– Спасибо. Отчего вы не вышли замуж? – спросил он, все так же стараясь попасть в ее тон.

– Во-первых, я раз была замужем, с меня вполне достаточно. А во-вторых, какое вам дело? – сказала она, впрочем нисколько не рассердившись. Его вопрос показался ей даже довольно естественным.

– Я спрашиваю так, просто из писательского любопытства.

– Вот как… Очень жаль, что из любопытства.

– К тому же, теперь вы забыли, что я брат. Отвечайте как сестра.

– Прежде всего никто на мне не женится. У меня нет ни гроша.

– Не все же ищут денег.

– Многие, очень многие. У Толстого Анна вышла за Каренина потому, что он был губернатором и мог стать министром; она не только его не любила, но терпеть не могла. Николай Ростов на Соне, которую любил, не женился, так как она была бедна, а женился на безобразной княжне Марье и не потому, что у нее были какие-то лучистые глаза, а потому, что у нее было много тысяч душ и десятин. И Наташа тоже не вышла бы за Пьера, если бы он был беден. Только Толстой все это затушевал, он мог сделать чистеньким что угодно, хотя бы свиной хлев. И вся Россия восторгалась этим и была влюблена в Анну, в Наташу. Один Достоевский ничего не приукрашивал.

– Он больше всех приукрашивал, но в свою краску, – сказал Яценко. Она смотрела на него с усмешкой. «Лицо сумасшедшей, и усмешка такая же».

– Вся эта наша «Афина» призрак, – сказала она. – И слава Богу! Все воображаемое лучше, чем то, что действительно существует. В так называемой настоящей жизни есть много хорошего, но представить себе я могу в тысячу раз лучшее. И представляю себе, но как! Долго, часами, со всеми подробностями! Поэтому у большинства людей одна жизнь, а у меня множество.

– Что же вы себе представляете?

– Каждый день другое… Не раз представляла себе, как я убиваю человека.

– Какого-нибудь контрреволюционера?

– Иногда и наоборот. Пробовала представить себя Шарлотой Кордэ: как она идет убивать Марата. Правда, вышло плохо. Я кстати уверена, что Марат нарочно тогда сидел в ванне, чтобы показаться голым молодой красивой женщине… И она это тотчас почувствовала… Вас шокируют мои слова?

– Да, некоторой своей неожиданностью, – ответил Яценко с полным недоумением. В передней послышался звонок. – Это звонок Кут-Хуми?

Тони засмеялась опять.

– Нет. Это уже начинают собираться люди на заседание, – сказала она и вышла, помахав ему рукой. «Кажется, совсем одурманена. Хороша секретарша для общества Николая Юрьевича! Но он был прав, есть в ней и что-то жалкое и привлекательное. Да, лучше было бы уйти из этого общества как можно скорее. Так, конечно, я и сделаю… Впрочем, надо еще услышать, что скажет Николай Юрьевич!"…

Раздавались все чаще звонки, большей частью робкие, коротенькие. Одни члены «Афины» входили в зал нерешительно, стараясь поскорее сесть где-нибудь в задних рядах и не обращать на себя внимания. Другие, напротив, появлялись с видом уверенным и с полминуты молча смотрели в упор на статую богини. «Этой даме, кажется, хотелось стать на колени, но она не знает, полагается ли… А эти se recueillent, как официальные лица перед могилой Неизвестного Солдата. Кто эти люди? Конечно, теперь в Париже множество таких кружков с мистикой и без мистики, с паролями вроде „Joe sent me“. Ведь „я скоро собираюсь в „Афины“, это собственно, то же самое, с той разницей, что этих никто решительно не преследует. Какой-нибудь философ выдумывает свой „изм“, по случайности он нравится, а затем „исты“ устраиваются по-своему, очень мало думая о вождях и о философии. И никакой тут „тяги к нездешнему“ нет, а просто поветрие, мода, а кое-где и тяга к очень „здешним“ удовольствиям.“ Преобладали молодые люди и почтенного вида дамы. – „Совсем как у нас в ОН, – вдруг подумал Яценко и почему-то обрадовался, как будто в этом сходстве для него открылось что-то важное. – Ну, да, вот эта старуха наверное тоже из тех, что ездили когда-то мирить Бриана с Штреземаном. Им главное, чтобы все было страшно идейно и самое, самое последнее слово… А этот седовласый человек, может быть, как и Николай Юрьевич, во всем решительно изверился, знает, что скоро умрет, и хватается еще и за эту соломинку: вдруг с „Афиной“ умирать будет легче? Вот у них: République Occidentale. Ordre et Progrès“, и y нас в ОН что-то висит над трибуной, и скоро, говорят, введут какую-то нецерковную молитву, приемлемую для всех религий, даже для атеистической… А эти мальчишки, быть может, слышали о „черной мессе“, ими руководит Половой Аффективный Мотор: они надеются, что после заседания будет „оргия“. Таких в публике Объединенных Наций, конечно, нет, но они и здесь, верно, ничтожное меньшинство, да и должна же быть некоторая разница», – с усмешкой думал Яценко.

Когда все члены «Афины» собрались в храме, а Дюммлер занял место на трибуне, Гранд вошел в боковую комнату и подал Тони цветок.

– Синяя датура: «не верьте клевете», – начал он. Вдруг лицо его дернулось от злобы.

– Что с вами?

– Я тебе говорю в сотый раз, что ты не должна носить это ожерелье! По крайней мере, во время заседания!

– Я забыла.

– Спрячь его в ящик!.. И поцелуй меня на счастье: я сейчас сажусь играть.

– Здесь не место целоваться.

– Место, потому что ты здесь целуешь всех кандидатов. Безобразие! Предположи, что я еще не принят в «Афину»! Сейчас же поцелуй меня, иначе я устрою скандал!.. Ты не знаешь, на что я способен!

– Я знаю, что вы способны на очень многое, – сказала она и поцеловала его.

– То-то… После заседания ты, конечно, уйдешь с профессором? Ну, да, разумеется! И это для того, чтобы в гостинице тотчас сказать ему «до свиданья»!.. Цветок тоже спрячь в ящик. Ну, прощай. Кажется, я буду играть недурно.

Он начал с мелодии «Волшебной Флейты», перешел к фантазии по Моцарту. Яценко особенно любил слушать то, что знал на память. Он помнил не «Волшебную Флейту», а свое давнее впечатление от «Волшебной Флейты». «Как будто другая вещь, не та, что играла Тони. Играет изумительно! Для одного этого стоило прийти».

С наслаждением слушал и Дюммлер, несколько волновавшийся перед своим выступлением. «Этот Гранд жулик. Гений и злодейство совместимы, хотя Микель-Анджело никого не убивал и Сальери Моцарта не отравлял: наследники могли бы привлечь Пушкина к суду за клевету. Эстетически совместимы злодейство и талант: Иван Грозный, Екатерина Медичи были прекрасные писатели. Но может ли быть талантом не злодей, а мелкий жулик? Сейчас мне говорить», – рассеянно думал Николай Юрьевич.