Опять мы в Тифлисе, под бабушкиным кровом. Неожиданное наше вторжение не удивляет и не огорчает старушку. Ну, вот и хорошо, что приехали, говорит она и берет на руки Надю. «Дождалась наконец новой внучки». Мама только собралась разыскивать отца, как неожиданно он пришел домой. «Отпустили из тюрьмы». Вину его доказать не удалось.
В Тифлисе создавалась тогда подпольная типография — на Авлабаре. Организация послала отца в тифлисскую типографию «Грузинское товарищество». Его взяли туда слесарем по ремонту машин. Он должен был доставлять шрифты для авлабарской типографии. Помогал ему молодой слесарь, тоже бывший железнодорожник, Гиго Лелашвили, из первого революционного кружка Сталина. Вечерами Гиго выносил шрифты. Все делалось так осторожно, что в типографии ни о чем не подозревали.
Однажды организация поручила отцу достать для бакинцев шрифт на армянском языке. Его не нашлось в достаточном количестве, пришлось уговорить мастера отлить. Отец раздобыл портреты Маркса и Энгельса, тайком сделали клише в цинкографии. Все это надо было поскорей доставить в Баку. И вдруг отец узнает, что мешки со шрифтом и клише пропали, брошены на станции. Те, кто везли их, испугались слежки. Шрифт из типографии «Грузинского товарищества» мог навести на след авлабарской типографии. Нельзя было допустить это.
Гиго отправился на поиски. Через друзей-железнодорожников, расспрашивая, уговаривая, где надо подкупая, он добыл обратно дорогой груз, брошенный в вокзальный подвал.
Как ни осторожен был отец, но переправлять шрифт становилось все опасней.
Кто-то из товарищей узнал, что за отцом следят. Надо было покинуть «Грузинское товарищество». Весной 1903 года отец оставил типографию и поступил на строительство керосинопровода между Баку и Батумом. Мастерская керосинопровода была в нескольких километрах от Тифлиса, на станции Навтлуг.
Нас на лето увезли из Тифлиса в деревню — Ольгинское поселение. Там в школе знакомая учительница предложила маме комнату. Неспокойные слухи приходили из города. На тифлисских заводах готовилась стачка. Мама нетерпеливо ждала вестей от отца. В деревне уже говорили, что в Тифлисе против казаков выступили рабочие. И мать ждет, ждет…
Однажды с Надей на руках шла она по дороге. Мы бежали за ней. Кто-то торопливо шагал навстречу; заметив нас, остановился. Мама узнала товарища.
— Здравствуй — говорит она.
Но человек молчит. Он смотрит на нас в каком-то безотчетном страхе.
Мы прижимаемся к матери. Махнув рукой, товарищ говорит:
— Чего уж там скрывать! Беги в город! Сергея схватили. Квартира открыта.
Как долго шагаем мы с мамой то полем, то узкими тропинками! Мы устали, голодны, хотим пить, но все идем, идем за мамой. Мы добираемся до Дидубе и входим в наш дом. Кто-то все разбросал в нашей комнате. Вещи из комода и сундука валяются на полу. Но мама как будто ничего не замечает. Она даже не запирает дверей, сломанный замок остается болтаться на ручке. Не оглядываясь, мама выходит из комнаты и идет в нами дальше, к бабушкиному дому. Здесь я остаюсь с Федей и Надей. А мама торопится к полицейскому участку. Там толпится все Дидубе, хотя городовые, крича и бранясь, разгоняют женщин.
Но, не слушая криков, мама пробирается к воротам участка.
— А, и ты здесь! — кричит ей старый знакомый пристав. — Отойди, лучше отойди! Он знает, кого она ищет. Но мать не отогнать. Ей удается заглянуть за ограду, — полицейский двор набит людьми. Мама узнает отца, и он ее увидел.
— Ольга! — кричат ей. — Ольга, мы голодны. Принеси поесть.
Чурек, огурцы и газета — это все, что она может купить. С мешком она возвращается обратно к участку. Она опять около пристава, требует, настаивает, пытается угрожать. Пристав разрешает раздать арестованным еду.
Вечером арестованных перевели в тюрьму. В третий раз захлопнулись за отцом ворота Метехского замка. Тюрьма Метехи переполнена политическими.
С 1901 года, ожидая высылки, сидят в ней Виктор Курнатовский и Ипполит Франчески. Два года в неволе Ладо Кецховели. Год просидел он в бакинской тюрьме, год уже как его перевели в Метехи.
Ладо и в тюрьме оставался таким же, как и на свободе, нетерпеливо-деятельным, горячим, смелым. Под неусыпным глазом часового он из одиночной камеры сумел перестукиваться с политическими заключенными. Все, что делалось на воле, в революционном подпольи, становилось ему известно. Он хотел знать подробней, больше о своем детище — бакинской типографии. Ладо удалось даже получать газеты. В тюремной типографии работал преданный ему наборщик. Он ночью к нитке, опущенной Ладо, привязывал газеты, иногда книжки, принесенные с воли. Ладо прочитывал их и отдавал в общую камеру.
Одиночная камера отца в третьем этаже оказалась над камерой Ладо. Каждый день товарищи перекликались. Ладо подходил к своему окну и бросал отцу и товарищам несколько слов.
Предупреждения, угрозы тюремного начальства не останавливали Ладо. Он учил заключенных держаться смелей, протестовать против издевательств. Неудивительно, что жандармы считали его очень опасным политическим преступником.
Отец был свидетелем смерти Ладо. Тюремщики убили Ладо в Метехском замке 17 августа 1903 года.
Однажды, еще в начале месяца, утром, как обычно отец и сосед его по камере Вано Стуруа стали вызывать Ладо. Он не откликнулся, не откликнулся и на следующий день. Отец и Вано забеспокоились, предчувствуя недоброе.
Через несколько дней узнали — Ладо посажен в карцер. Тюремщики перехватили письмо Ладо, которое он пытался отправить на волю. С этим письмом к Ладо пришел начальник тюрьмы.
— Что, попался? — со злой издевкой сказал он, размахивая клочком бумаги, мелко исписанным грузинскими буквами.
— Верните мое письмо, — просил Ладо.
Но тюремщик продолжал глумиться.
Ладо не стерпел и вытолкнул начальника из камеры.
Из карцера Ладо вышел подавленным, точно что-то в нем было убито.
«Не могу простить себе ошибки», — выстукивал он.
Несколько дней он не подходил к окну. И только утром 17 августа товарищи услышали голос Ладо, что-то кричавшего сверху.
Заключенные бросились к окнам Напротив, на другом берегу Куры, толпились спустившиеся с гор пастухи-армяне. Они разыскивали в Метехском замке односельчан, схваченных полицией. Увидев беспокойно метавшихся по берегу крестьян. Ладо заговорил с ними. Но часовой внизу, у стены, поднял ружье и крикнул:
— Молчать! Буду стрелять.
Ладо, не сходя с подоконника, спокойно, почти шутливо обратился к часовому:
неужели его принуждают стрелять в человека только за то, что тот мирно разговаривает с товарищами по несчастью?
Часовой свистнул. Вышел караульный начальник. Отец видел из окна, как, энергично жестикулируя, он что-то говорил часовому. Когда начальник отошел, солдат повторил свой окрик:
— Молчать! — и снова поднял винтовку. Часовой целился. Товарищи закричали Ладо:
— Отойди, отойди!
Но было поздно. Часовой выстрелил. На одно мгновенье наступила тишина.
Негодующий гул прервал ее, Крики возмущения неслись с берега.
В тюрьме шумели, требовали возмездия палачам за смерть товарища. Приехавший полицмейстер напрасно старался успокоить арестованных, говоря, что Ладо жив, что он только ранен.
В тюрьме знали — Ладо убит!
Не стало замечательного революционера. Горько, трудно было товарищам примириться с утратой.