ВЫМИРАЮЩИЙ ПЕТРОГРАД
Териоки. Карантин. 4.IX.1921
Пред вами человек, проведший безвыездно четыре года в советском Петрограде. За этот почтенный срок я выпил полную чашу сладостей его быта. Трижды арестованный, основательно познал прелести узилищ Чрезвычайки, а в последний раз, во время Кронштадтского восстания, имел удовольствие видеть, как вместе со мною познают их ни за что ни про что моя жена и старший сын, юноша, музыкант-композитор, никогда и не думавший о какой-либо политике. Потеряв счет обыскам, я жил под разнообразною слежкою уличного и домашнего шпионажа, был обязан подпискою о невыезде, в течение двух лет состоял под запретом каких бы то ни было публичных выступлений, и, наконец, теперь лишь счастливым, почти чудесным случаем, выскочил из этой "злой ямы" накануне нового ареста, по всей вероятности, горчайшего прежних. Потому что в последнее время вокруг меня опять стало заметно сжиматься как бы некое железное кольцо. Брали одного за другим моих знакомых, в том числе даже таких, на которых не могла падать хотя бы слабая тень политического подозрения, за исключением их дружеской близости ко мне. Зловещий признак был слишком выразителен, чтобы не поторопиться давно задуманным и желанным исчезновением. И вот после некоторых неожиданных и довольно-таки отчаянных приключений я здесь, едва веря в свою воскресшую свободу, под доброю защитою вольнолюбивого и крепколапого Финского Льва.
От человека, прошедшего такие мытарства, вы вправе ожидать очень мрачных рассказов, угрюмых ламентаций, резких выкриков мстительной сенсации. Боюсь, однако, что я обману ваши ожидания. Поскольку мы в Петрограде могли следить за русскою зарубежною печатью, на недостаток обличительной сенсации она жаловаться не может. Напротив, может быть, ее чересчур много. Признаюсь, что иногда ее изобилие наводило на нас, петроградских пленников, некоторое уныние и досаду. Усердно бросаемые ею на полотно эффектные мазки и пятна одиночных ужасов, исключительных безобразий, как бы отстраняли на задний план картины общий ужас, общее безобразие нашей невозможной жизни: все это позорное мелочное рабство закабаленных масс, отвратительное однообразие и чисто тюремная последовательность которого уничтожали население столицы гораздо скорее и решительнее, чем самые буйные отдельные эксцессы власти и коммунистического быта, привлекавшие внимание зарубежной печати. Эксцессы кабалы пожирали единицы, десятки, сотни,-- допустим, иной раз даже тысячи жертв, а постоянное мелочное существо ее пожрало миллионы...
Как-то очень мало обращается внимания на тот, казалось бы, слишком наглядный и выразительный массовый факт, что Петроград, обладавший еще в 1917 году 272-миллионным населением, теперь, в 1921 году, насчитывает, даже по советскому исчислению, едва 700 000 жителей, включая гарнизон. В действительности же, население колеблется между 500--600 000. Опустошение, исторически беспримерное с древнейших времен, когда Навуходоносоры и Салманасары перегоняли завоеванные народы из царства в царство гуртами, как некую двуногую скотину. Но ведь Петрограда никто не завоевывал и жителей из него никто не уводил; напротив, их всеми правдами и неправдами старались прикрепить к месту, они потеряли счет закабаляющим регистрациям, над ними висел неусыпно бдительный и беспощадный террор запрещающих удаление мер, заградительных отрядов и т.п. И тем не менее в три года неведомо куда расточились три четверти населения! Даже классический пример обезлюдения Древнего Рима на заре Средних веков, под бешеным прибоем Великого переселения народов, бледнеет пред темпом этого запустения. Что же, эти исчезнувшие два миллиона петроградцев вымерли, что ли? Да, смертность была значительная, даже чудовищная, но процент ее все-таки ничтожен в сравнении с процентом разброда. "А людишки твои, государь, вразброд пошли",-- жаловались царю Михаилу Феодоровичу окраинные люди расшатанного Смутным временем Московского царства. К невенчанному государю Совдепии, Владимиру Ильичу Ленину-Ульянову, эту жалобу могли бы обратить уже не только окраины, где разброд сейчас, под давлением голода, принял размеры стихийные, баснословные, многомиллионные, но и правящие центры. Нельзя сказать, чтобы счастливый результат четырехлетнего государствования! Недавно один видный большевик очень серьезно хвалился предо мною оздоровлением Петрограда под советскою властью, указывая, что вот -- лето в нем протекло сравнительно благополучно, холера, тиф и т.п. обычные гости столицы не проявили особенно угрожающего аппетита и т.д. Я не только вполне согласился с этим самодовольным администратором, но даже подкрепил его восторги замечанием, что не удивлюсь, если Петроград в непродолжительном времени превратится в климатическую станцию. Для этого надо лишь, чтобы дело разброда продолжалось тем же темпом. Ясно, что, когда на площади, которую недавно обитало 2 1/2 миллиона жителей, а теперь обитает 600 000, останется только 60 000, то воздух Петрограда будет столько же чист и целебен, как здесь в Териоках; а Нева возвратит себе почти ту же кристаллическую ясность, как во времена оны, когда "на берегу пустынных волн стоял Он, дум великих полн, и вдаль глядел". Да! Глядеть-то глядел, но, чтобы из великих дум Его, в отдаленном потомстве, выросло зиновьевское удельное княжество,-- этого ошеломляющего результата Он, конечно, не предвидел. А то, пожалуй, и от великих дум отказался бы, и своего любезного "Парадиза", Санкт-Петербурга, строить бы не решился.
Мало обращают внимания и на то обстоятельство, что в "красном Петрограде", столь часто и громогласно прославляемом в качестве истинного центра, стержня и оплота Советской работе-крестьянской республики, почти совершенно не стало рабочих. Здесь процент обезлюдения еще разительнее, чем в общей обывательской массе. До революции число рабочих в Петрограде восходило до 400--450 000. Сейчас оно, по показаниям самой же советской печати, спустилось до весьма малых десятков, между 20 и 30 тысячами. А люди, сведущие и к заводской промышленности причастные, уверяют, будто и того не будет, и настоящих заводских рабочих в "красном Питере" наберется вряд ли более 10--12 тысяч. Допускаю, что эта цифра полемически преуменьшена естественным озлоблением и отчаянием людей, наблюдающих изо дня в день, как беспомощно разрушаются и гибнут напрасною смертью созданные ими производства. Но, во всяком случае, десятки остаются десятками, и факт несомненен: если все население Петрограда убавилось на 70--75 проц<ентов>, то рабочая его часть сократилась несравненно больше всех остальных и уменьшилась в десять, если не в двадцать раз, а, может быть, и во все сорок. Главною причиною этой убыли большевики обыкновенно выставляют зачисление рабочих в Красную Армию и массовую гибель их в боях Гражданской войны. Не спорю, что бессмысленное обращение рабочих рук в пушечное мясо имело здесь, действительно, немалое значение. Однако, имея постоянные и частые очень дружеские сношения с рабочею средою Василеостровского района, я убедился, что траур войны в рабочих семьях Петрограда далеко не так част, как любит декламировать красная печать, и основною причиною стремительного таяния рабочей среды приходится обозначить опять-таки не боевую убыль, ни даже общую, весьма значительную смертность, но неудержимую тягу к разброду. Против нее оказываются одинаково бессильными и заградительный террор ЧК, и не знающая границ в низкопоклонной демагогии лесть агентов-пропагандистов с пресловутым тов. Анцеловичем во главе.
Последний почитается, и не напрасно, главным специалистом по обработке рабочих масс. В эпоху рабочего движения пред Кронштадтским восстанием я дважды слушал г. Анцеловича и должен отдать ему справедливость: мастер своего дела. Говорят, будто не в пример другим стоящим у власти большевикам, а в особенности чекистам и компродцам, которые сплошь развратились в спекуляции, воровстве и безотказно приходной и роскошной жизни, г. Анцелович -- истинно спартанский образец коммунистических добродетелей. Ходит легенда, будто он даже собственного престарелого родителя арестовал, когда тот, в расчете на покровительство власть имущего сына, пустился на какую-то спекулятивную аферу. Я лично в единственной беседе, которую случайно имел с г. Анцеловичем на похоронах покойного друга моего, Г. А. Лопатина, слышал от него решительный афоризм, что человеку не должно принадлежать в частную собственность даже платье на его плечах. Словом, это фанатик коммунизма, по-видимому, искренний, но тем усерднее воинствующий и тем более неразборчивый в средствах войны. Его завлекательную тактику с рабочими легче всего характеризовать известными стихами Некрасова:
Цинизм твой доходит до грации!
Есть геройство в бесстыдстве твоем!
Потому что в самом же деле это "герой"! Герой безгранично широкой лжи, ослепительно щедрых посулов и клятвенных заверений, никогда не исполняемых, но тем не менее все еще действенных. И не только герой, но даже мученик. Сколько раз этот человек бит товарищами-рабочими, поистине неисчислимо. Били его ледяными сосульками, били ведром по голове,-- совсем как купчиху у Островского: "Ты спроси меня, чем я не бита; скалкой бита, поленом бита, о печку бита, только печкой не бита". В бурные февральские дни я слышал его на Трубочном заводе, подающим из осипшего, надорванного горла хриплые реплики реву озлобленной голодной толпы, в котором слова "жулик смольненский", "надувало морской" звучали еще сравнительно мягкими аттестациями. Его побили, отняли у него автомобиль, погнали его пинками по Большому проспекту, улюлюкая и тюкая, как на зайца. Он удирал бледнее смерти, но -- говорил! И -- обещал, обещал, обещал, лгал, лгал, лгал!.. И назавтра, отряхнувшись, как пудель после трепки, явился, будто ни в чем не бывало, на ту же трибуну -- и добился-таки своего: надул и уговорил! Обманутые бесконечным словоизвержением и словоизлитием, голодные и босые люди еще раз продали свою решающую волю за соблазнительный призрак лишнего полуфунта хлеба и приманку новых сапогов, которые, конечно, не замедлили оказаться всмятку. То есть громадное большинство не получило их вовсе, а незначительное меньшинство -- по старинной системе Грегер, Горвиц, Коган и Ко: из какого-то отдаленного подобия гнилой кожи на картонных подметках. Через неделю все эти счастливцы опять шлепали по снегу босиком, туго перетягивали ремнями пустые, ревущие с голодухи, животы и на чем свет стоит ругали "надувалу морского". Но брань на вороту не виснет, а для действий было поздно. Зачатки организации распались, зачинщики и руководители были перехватаны и частию сидели в одиночках Шпалерной и Крестов, частию уже совершали ночные автомобильные выезды за город, где их добросовестно и хладнокровно расстреливали сих дел "спецы" из китайцев и "красных латышей"...