ВОЗЗВАНИЕ М. ГОРЬКОГО
В пражской еженедельной газете "Огни" я прочитал прекрасную статью польского писателя г. Гржималы Седлецкого о пресловутом воззвании М. Горького к Европе. Воззвание это породило обширную литературу на нескольких языках, в большинстве, сколько я успел заметить, весьма неблагоприятную для русского писателя. Сказано много резкого и -- увы! справедливого; были и просто грубые ругательства со стороны людей, которых накипевшее за четыре года недовольство большевистским уклоном М. Горького и негодование на его двусмысленную позицию между интеллигенцией и ее палачами довели уже до слепой ненависти к имени певца "бывших людей", еще недавно так любимого и уважаемого на Руси. Я читал письмо Д.С. Мережковского к Г. Гауптману о Горьком и откровенно скажу: оно мне вовсе не понравилось. Справедливость основного общественного протеста в нем слишком заслонилась, чтобы не сказать -- вовсе поглотилась, прозрачно личною злобою автора. Создается такое впечатление, будто для почтенного Дмитрия Сергеевича в письме его самое главное -- не опровергнуть двусмысленную пропаганду Горького, но как можно сердитее "доехать" его самого и, обругав всеми дозволительными и полудозволительными в печати крепкими словами, сделать его настолько отвратительным, чтобы не только Гауптман, но и всякий добропорядочный человек, прочитав эту свирепую аттестацию, немедленно дал своим горничным распоряжение:
-- Если меня будет спрашивать г. Горький, помните, что для этого господина меня никогда дома нет.
Это "сильно, но неубедительно", как выразил в одной своей давней резолюции покойный Николай II... Статья г. Гржималы Седлецкого имеет то преимущество, что, будучи сильною не менее письма Мережковского, она чрезвычайно убедительна и оставляет впечатление неотразимое, подавляющее, хотя крепких слов польский автор отнюдь не рассыпает.
Воззвание Горького, несомненно, одно из бестактнейших и неудачнейших выступлений этого несчастного человека, чья вся жизнь теперь сложилась в анекдот политической двусмысленности. Какой-то старинный жонглер, Блонден, что ли, изображался на своих рекламах идущим по канату, держа в руках две чаши с курящимся фимиамом -- и направо, и налево. В таком роде позицию занимает сейчас и Горький: с его вечною высокомерною декламацией о культуре -- к утешению страждущей интеллигенции; и с его прочною дружбою и послушным сотрудничеством с самими антикультурными силами большевизма, которые эту страждущую интеллигенцию душат, чтобы не сказать -- уже задушили. Да простится мне анекдотическое сравнение, но, право же, Горький сейчас отбивает амплуа у той хитроумной одесской девицы, которая умудрилась и невинность (интеллигентскую) сохранить, и капитал (коммунистический) приобрести. Насколько Алексей Максимович преуспевает в своих эквилибристических целях, я сейчас говорить не буду. Это тема большая, долгая и... очень болезненная. По крайней мере, для меня, который много лет страстно любил М. Горького и как художника-писателя, и как революционера, и как человека. А теперь, с октября 1917 года,-- признаюсь -- единственным отрадным и благоприятным для него симптомом в его деятельности представляется мне то трагикомическое обстоятельство, что в эквилибристике своей он ученически неловок и канатохождение его -- всегда покушение с негодными средствами.
Призыв его, обращенный к европейскому миру, произвел в петроградском обществе сенсацию весьма отрицательную. Одно из двух: либо не просить милостыни, либо, если уж на то пошел, то, по крайней мере, не плюй в колодцы, из которых собираешься воду пить. А тут -- Бог знает что! Стоит человек на европейской паперти, протягивает руку за подаянием, а в другой руке держит камень, а языком ругательски ругает просимого доброхотного дателя. Неприглядная картина какого-то кладбищенского нищенства, в форме так называемого на трущобном жаргоне "стреляния"... В быту "бывших людей" она -- дело обычное и естественное, но ведь A.M. Горький, хотя враги и зовут его теперь язвительно "бывшим писателем", покуда все же не "бывший человек". Да и не имеет он никакого права навязывать идеи, тон и слова "бывших людей" русскому обществу, во имя которого он к Европе обратился, сам себя на то избрав, уполномочив и благословив.
Распространяться о воззвании Горького и спорить с ним поздно, потому что уже и дутое учреждение лжепомощи, к которому большевики прикомандировали его в качестве и антрепренера, и бутафора, и заведующего рекламою, рухнуло, упраздненное ими же за ненадобностью. И бесцеремонность упразднения резче, чем когда-либо, подчеркнула унизительность роли, играемой Горьким в их сообществе. Какой-то маскарадный капуцин, содержимый при шайке бандитов для совершения религиозных таинств во отпущение ее скверных грехов. Монах Тук на постоянном иждивении Робин Гуда. "При разбойниках завсегда отшельник бывает",-- утверждает Аристарх в "Горячем сердце" Островского. Когда бедующей и угрожаемой, трусу празднующей шайке нужны молитвы и предстательство бутафорского инока, его поят, кормят (и очень усердно!), ему льстят, трубят его именем на все горы, долы и леса, суют его на первый план всех своих предприятий, прикрывая услужливыми полами его покладистой рясы свои лицемерные рожи, острые ножи и кровавые делишки. Прошла беда,-- разбойники, с веселым духом, опрокидывают пинком ноги временно установленный иноком бутафорский алтарь, а его самого фамильярно хлопают по лысине: "Баста ханжить! Полезай в свою нору, отче,-- теперь тут у нас пойдет наша заправская работа, а ты знай, сиди смирно, лишнего, что видишь и знаешь, не болтай да держи ухо востро,-- будет нужда, опять позовем... рука руку вымоет!" И инок отходит в сторону от возобновляемого безобразия с закрытыми глазами, с зажатыми ушами: "Моя хата с краю, ничего не знаю!.." Может быть, даже неодобрительно покачивает головою: "Ах, мол, с какими все-таки негодяями обрекся я быть вкупе и влюбе! Но что поделаешь? с волками живу, должен и сам выть по-волчьи..." Положение, как его ни верти и ни толкуй, весьма полупочтенное. Иноком "монаха Тука" все признают, но разбойники, хвастая им, зовут его -- "наш батька", а мирное население аттестует -- "разбойничий поп"...
Я не заговорил бы о воззвании Горького, если бы г. Гржимала Седлецкий не отметил в нем с особенной силой одного примечательного местечка, приобретшего чрез события последних дней новую острую современность. Остановившись на сакраментальных заклятиях Европы всуе приемлемыми именами Толстого, Достоевского, Менделеева, польский писатель возражает на это христарадничанье очень горькими и слишком вероятными предположениями, какая печальная судьба постигла бы Толстого, Достоевского и Менделеева при самодержавном режиме Дзержинского, Ленина и Бронштейна. И, в частности, спрашивает:
-- А что вы сделали с семьей того Толстого, которого выставляете своим знаменем?
Ответ не замедлил -- и не словами, но делом. Распустив Всероссийский комитет, советская власть бросила в тюрьму Александру Львовну Толстую -- младшую и любимую дочь Льва Николаевича, верную ученицу и спутницу его последних дней, ближайшую наследницу его идей, хранительницу его сочинений, преемницу его деятельности... Бросила именно тогда, когда А.Л. энергически взялась за святое, заветное дело отца своего и со всею фанатическою пылкостью наследственного толстовского темперамента устремилась на помощь "страхом обуялому", гибнущему голодною смертью русскому народу...
То-то вот и есть! Что уж клянчить именем Достоевского там, где морят насмерть голодною цингою Александра Блока и расстреливают Гумилева (оба, замечу, члены редакционной коллегии в горьковской "Всемирной литературе"). Именем Менделеева там, где предпочитают изнемогшего Павлова держать на краю могилы, в которую старик вот-вот свалится, лишь бы не выпустить его, сурового свидетеля и обличителя разрушения русской науки, на заграничную свободу {Теперь выпустили... восемь месяцев спустя после того, как были писаны эти строки! Помогла Генуэзская конференция... 1922. V.16.}. Где умершему с голода и холода Иностранцеву присылают "очередной" казенный гроб на малорослого, и родным пришлось приколачивать к гробу какой-то, чудом ускользнувший от печи сорный ящик, чтобы упрятать торчащие окоченелые ноги покойника. Именем Толстого там, где его благородной умнице-дочери нет другого места и дела, как кормить своим телом клопов и вшей Бутырской тюрьмы...
Боже мой, как надоела, как омерзела, как опошлилась, как пригибает к земле русское достоинство и самосознание эта вечная хвастливо-просительная песня: "Полюбите нас черненькими за то, что между нами когда-то бывали и беленькие! Поддержите и спасите наше мерзейшее антикультурное настоящее за то, что мы имели очень хорошее культурное прошлое... собственными нашими руками оскверненное и уничтоженное!"
Похвальба крыловских гусей заслугами капитолийских предков.
Да нет! Крыловские гуси, если не имели своих собственных заслуг, то, по крайней мере, были с капитолийскими одной породы... Но -- когда в родню к капитолийским гусям начинают набиваться и голосисто гогочут, прося себе пенсии на основании фальшивого родословия, ряженые хорьки и лисицы, получается нечто неописуемо гнусное... И уж как печально и противно видеть A.M. Горького не только принимающим участие в этом кощунственном гоготе, но, пожалуй, даже его запевалою и дирижером!..
P.S. Сейчас в только что пришедшем "Общем деле" я прочитал, что А.Л. Толстая выпущена из тюрьмы в числе других арестованных членов Комитета. Тем лучше. Говорят, будто все хорошо, что хорошо кончается. Но 1) кончилось ли? 2) существо факта тем не меняется, а становится даже как бы выразительнее. "В числе драки", как выражался один персонаж у Гл. Успенского, забрали, "в числе драки" освободили... этакая же мерзкая полицейская игра людьми, будто пешками! Подумаешь, что дело идет не о крупной общественной деятельнице и дочери "великого писателя Земли Русской", а о первой встречной, взятой на улице за дебош!