Отрицательное отношение московского артистического мира к Леоновой было, по существу, несправедливо. На сцене я не слыхал ее, но в концертах она выступала часто. До поздней старости сохранила большой, содержательный голос и многое (Глинку, Даргомыжского) пела прекрасно. Кое-чему новому, не московскому, хотелось бы у нее поучиться, да не было смелости, чтобы не поссориться за то с друзьями-"александровцами". Леонова, несомненно, умела "толковать" композитора и для Москвы явилась первою пионеркою той декламационной школы, что впоследствии так блистательно оправдала себя и взяла победоносное засилье в самородке Шаляпине и многочисленных его последователях.
Однако не скажу, чтобы сама Леонова очень удачно исполняла то, что усердно пропагандировала и считала своим коньком: музыку "Могучей кучки", включая даже и Мусоргского, хотя он сам проходил с нею свои вещи. До позднейших толкователей его гения, как Оленина Д'Альгейм, Шаляпин, Ершов (с его "сверхчеловеческим" исполнением "Полководца"), Леоновой было очень далеко. Время тогда еще не пришло для Мусоргского. Он, так сказать, еще "сидел в комнате", у рояля, интимно восхищая передовых музыкантов и немногих знатоков. Кое-кто из "любителей" тогдашних, без большого голоса и уменья петь, давал о Мусоргском представление гораздо более ясное и понятие гораздо более глубокое, чем посягавшие на него профессиональные певцы с bel canto и оперными голосами. Когда Шаляпин в духе и расшалится, он уморительно представляет, как певец старой школы, по завету Россини: "Во-первых, голос! во-вторых, голос!! и в-третьих, еще и еще голос!!!" - выпевает полнозвучною кантиленою "Песню о блохе". Теперь, после Шаляпина, кто только ее не поет? - и все знают, как к ней подойти. А тогда даже первоклассные умные артисты, вроде Б. В. Корсова, впадали в недоумение, что за белиберду "наворотил" - спьяну, что ли? - этот, царство ему небесное и не тем будь помянут, полоумный Мусоргский?
Единственный в Москве исполнитель, который чувствовал и понимал, что значит в искусстве Мусоргский и в чем его тайна, был, к сожалению, не профессиональный артист, а железнодорожник: Савва Иванович Мамонтов. Никак не смею определить его "дилетантом", потому что слово это, в неправильном русском обиходе, исказилось до значения какого-то полуартиста, художника-"аплике", подложного, несерьезного, поверхностной видимости без содержания. Мамонтов же был "dilletante" в лучшем итальянском значении бескорыстного энтузиаста, настоящего знатока и мастера в искусстве. Васнецов, Врубель, Суриков, Шаляпин, Коровин, Забелла, Салина и сколько, сколько других - все это мамонтовское окружение, птенцы гнезда Саввина. Мамонтов в Москве был необходимою действенною поправкою к косности консерватории, к тупости Школы живописи и ваяния, к казенной мертвечине императорских театров. Всюду в искусстве он глядел на пятьдесят лет вперед.
Из публичных исполнителей Мусоргского (очень редких!) один лишь петербуржец, Федор Игнатьевич Стравинский (отец знаменитого ныне композитора, автора "Петрушки" и "Весны священной"), бас Мариинской оперы, очень посредственный голос, но высокоталантливый, истинно культурный артист, производил потрясающее впечатление "Трепаком".
Таким образом, пропаганде Леоновой надо воздать благодарность скорее за убежденное усердие и энергию, чем за практическое осуществление: ни умелою, ни успешною она не была. Оставляла публику "глухою на это ухо" и холодною, даже посмеивающеюся. Леонова на концертной эстраде была для "Могучей кучки", до известной степени, таким же "Вавилою Барабановым", как В.В. Стасов в критике: шумела много, понимала мало. По поводу столетней годовщины со дня рождения Стасова пересмотрел я его музыкальные статьи. До чего много было в этом пылком человеке смутного чутья истины, безоглядной в нее веры и готовности служить ей всею своею утробою, - при совершенной неспособности определить характер истины, его покорившей, и предвидеть направление, в котором она будет развиваться до конечной победы над миром. Стасов был очень образованный музыкант, пожалуй, даже ученый. Но, несмотря на его преклонение пред Мусоргским, бесконечно усеянное восторженными эпитетами и гиперболами, разве его Мусоргский - тот глубокий мастер-мыслитель, которого мы знаем теперь? который "Борисом Годуновым", "Хованщиной" покорил авторитету русской музыки Старый и Новый Свет? Мусоргский Стасова узок: "тузовый", высокоталантливый и пр., и пр., но все-таки не более как типический русский "передвижник" от музыки. Да иного понимания, по тому времени, и быть не могло. Еще вопрос, понимал ли или, по крайней мере, вполне ли понимал и сам-то Мусоргский всю глубину и силу - мировое предназначение своих созданий? Это не парадокс. "Ты, Моцарт, бог и сам того не знаешь!" Островский не узнал бы свою "Бесприданницу" в той, которую мы знаем и требуем теперь, после гениального истолкования Коммиссаржевскою. Очень вероятно, что он в качестве немудрствующего прямолинейного бытовика остался Тоы ею недоволен. Ведь не требовал же он от ранних исполнительниц "Бесприданницы", от Ермоловой, от Савиной, - а их дарования были гораздо ярче и обширнее Коммиссаржевской, - чтобы они в Ларисе Огудаловой видели и давали нечто более содержательное, чем нижегородскую зауряд-барышню, несчастную оттого, что "среда заела". Тоже - время тогда иного толкования не искало. Чтобы "открыть" Ларису, чтобы вскрыть ее глубокий общечеловеческий смысл, надо было сперва сильно европеизироваться и театру, и публике. Без Ибсена Коммиссаржевская не создала бы своей "Бесприданницы", а мы бы ее не сумели воспринять. Также и к нынешнему Мусоргскому пришли не "протестующею самобытностью", но по европейской лестнице и Вагнера, которого Стасов отрицал, и Листа, которого он славил, и великого эклектика Римского-Корсакова, этого музыкального "евразийца", искуснейшего из мастеров сочетать несочетаемое.
В ревущем энтузиазме Стасова, этого "вулкана, изрыгающего вату", была несомненная трогательная искренность, но присутствовал и комический элемент, внушавший очень злые пародии не только врагам, как Буренин ("Стасов ты, Стасов, Стасова твоя голова!"), но и своим людям, однолагерным. Ведь и М.Е. Салтыков обессмертил Владимира Васильевича под кличкою "Неуважай-Корыто". В этом горе Стасов с Леоновой тоже схожи. Комический элемент сопутствовал ей неотрывно, как органическое проклятие. Что бы ни пела, как бы ни пела Дарья Михайловна, все равно уже одно появление "Леонихи" на эстраде вызывало невольные улыбки: до того карикатурна была чудовищно растолстевшая, нелепо молодящаяся старуха. Одевалась она, словно на смех, ярко, пестро, крикливо. Как выползет, бывало, пред публику этакая ослепительно желтая или пунцовая мастодонтица да грянет трубным гласом:
-- Любила, люблю я, век буду любить! -
невозможно выдержать, весь трясешься от задушенного хохота, прямо хоть беги вон из зала.
Страшное это дело для певицы - комическая несообразность наружности с туалетом и репертуаром. Не в красоте дело. Вдохновенная Дезире Арто, в которую страстно влюблен был П.И. Чайковский, коварная виновница его разочарования в прекрасном поле до совершенного к оному отвращения, была нисколько не красива. Знаменитая Эмилия Карловна Цявловская, лет двадцать царившая на русских оперных сценах, последовательно возвышаясь от Тифлиса, Харькова, Киева к Москве и Петербургу, тоже не могла назваться живым портретом Елены Прекрасной, что ничуть не мешало этой удивительной артистке и публикой победоносно владеть, и мужские сердца покорять едва ли в меньшем количестве, чем успевала Елена в Спарте и Трое. Нет, ужасная угроза - именно в сочетании некрасивости с комическим элементом. Единственный известный мне пример полной победы певицы над этим враждебным условием - покойная Мари Вильд, гениальная примадонна венской оперы. Когда она впервые появилась в московском Симфоническом собрании, по залу прошел гул дружного смеха. Так эта огромная старая немка была безобразна, неуклюжа, безвкусно одета. А в программе - самые нежные романсы Шуберта и Шумана. Но запела - и, минуту-другую спустя, ни на одном лице не осталось ни даже следа улыбки. Редко чей-либо концерт кончался более единодушными овациями, но нельзя было не распознать в них также и единодушного чувства:
-- Несчастная! как ее жаль! ах, как ее жаль!
Года через два после того прошло по газетам и никого не удивило известие о самоубийстве Мари Вильд от несчастной любви.
Д.М. Леонова, конечно, не была так обижена природой. Напротив, некогда, во времена Глинки, что ли, она, вероятно, была очень недурна собою. Но к нам-то в Москву она пожаловала уже живым подобием пирамиды, сложенной из астраханских арбузов, и достойной соперницей колоссальной комической старухи Малого театра, Акимовой, Живокини в юбке, которую, и на улице встречая, редко кто удерживался от смеха. А покоряющим гением Вильд Леонова не обладала.
Чувствительный завет - "любила, люблю я, век буду любить" - Дарья Михайловна проводила в жизнь с мужеством редкостной откровенности. До самого позднего возраста состоял при ней какой-нибудь "друг сердца", обиравший старуху, и без того небогатую. Работала уроками она с утра до ночи, в годы, когда давно пора было бы ей отдыхать на покое под смоковницей, - и все втуне. Что заработает, то и отдаст тому или другому прилипшему прохвосту. За "амантами" своими Дарья Михайловна следила строго. За поползновения к неверности ее могущественные длани" хлестали по ланитам виновного беспощадно и отнюдь не келейно. Публичностью не стеснялась. Ревнивые скандалы ее доставляли москвичам немало развлечения. После бурных сцен она обыкновенно сама летела к Власу Дорошевичу либо его к себе вызывала, чтобы излиться пред ним в жалостных конфиденциях. Что она ему при этом о побитых героях рассказывала, уму непостижимо, - не найти ни у Рабле, ни в "Декамероне". И с непременным всегда заключением:
-- Дайте дружеский совет, голубчик: в какой бы газете мне хорошенько обличить этого мерзавца, чтобы, понимаете, все его паскудство - en toutes lettres (как было на деле (фр.))?!
Влас с неизменною же серьезностью рекомендовал "Православное обозрение", "Епархиальные ведомости" или "Правительственный вестник". Дарья Михайловна вспыхнет, вскинется, обругается - потом расхохочется, и конец: буря прошла.
На что она в бешеной вспыльчивости была способна, удивления достойно.
Однажды, покинутая очередным другом, Дарья Михайловна грустно сидела в Шелапутинском театре, в крайней ложе бенуара, у самого прохода в партер. Вдруг в партере появляется ее счастливая соперница, провинциальная актриса, дама приблизительно того же телосложения, но лет на тридцать моложе. Минуя ложу Леоновой, она имела неосторожность бросить на побежденную соперницу насмешливый взгляд. О, несчастная! Мгновенно разыгралась сцена из баллады Жуковского "Адельстан": "две огромные руки" быстрее молнии перекинулись через барьер ложи, впились в прическу насмешницы и принялись ее трепать и крутить на тот манер, как прачки стирают белье в корыте. Раздался нечеловеческий визг терзаемой и не менее пронзительный терзающей.
-- Пусти, старая! - вопила жертва, награждая мучительницу эпитетами неудобоповторяемыми.
-- Не пущу, молодая! - возражала мучительница с эпитетами, еще более выразительными.
Всполошившаяся публика, к счастию в тот вечер немногочисленная, бросилась разнимать. Но зрелище было до того смешно, что даже спешно прибежавший из конторы антрепренер театра, грозный М.В. Лентовский, как взглянул, схватился за бока, да так и сел в кресло рядом с Дорошевичем. И оба хохочут, встать не могут.
Оттрепав разлучницу в полное свое удовольствие, покинутая Дидона величественно удалилась из ложи и уехала домой. Разбитая наголову соперница, рыдая, поплелась в уборную поправлять прическу. Но, поправив, имела гражданское мужество возвратиться в партер и спокойно досмотрела спектакль. Считайте после того шаржем мазурку гоголевского поручика Пирогова! Происшествие обошлось, стараниями Лентовского и Дорошевича, без всяких судебных последствий.
Опубликовано: Руль. 1924. 26 января - 13 июня.