В своих очерках прошлого я уже упоминал однажды, что А.Д. Александрова-Кочетова, староверка вокальной школы, была староверкою и в музыкальных взглядах и вкусах, что нам, ученикам, иногда бывало очень досадно. Еще в европейской музыке она была сравнительно либеральна: принимала Шумана и Вагнера с "Тангейзером" и "Лоэнгрином". Но в русском репертуаре упорствовала непоколебимо. Глинка, Даргомыжский периода "Русалки", и ни шага дальше Чайковского и Рубинштейна. "Каменный гость" внушал ей глубочайшее отвращение, кроме серенады "Я здесь, Инезилья", которую я выпросил себе для концертов, воспользовавшись авторитетом знаменитого петербуржского баритона И.А. Мельникова. Серенада эта написана, собственно, для контральто: песня Лауры. Но Иван Александрович привез ее в Москву на знаменитый Пушкинский праздник 1880 года и пел так ярко и увлекательно, что она врезалась в мою память неизгладимыми чертами и со временем я, кажется, следовал его традиции тоже недурно. Однако и то надо сказать, что из всего "Каменного гостя" песня Лауры - наиболее ординарная, условная музыка (как и другие романсы Даргомыжского на испанский лад). Романс Глинки на те же стихи Пушкина куда глубже и правдивее в своей кажущейся простоте: здесь натурно схваченный, южный порыв жизни, а там эффектно изобретенная, умная, северная под юг выдумка. "Могучую кучку", за малыми романсовыми исключениями, Александрова терпеть не могла, и в особенности Мусоргского. А я к нему, как нарочно, чувствовал великое инстинктивное "влечение, род недуга". Уж не знаю, какими уговорами мой товарищ А.Ф. Габленц (впоследствии Загоскин, баритон Мариинской в Петербурге и Прянишникова в Киеве и Москве оперы) убедил Александру Доримедонтовну пройти с ним для ученического концерта арию Шакловитого из "Хованщины", - впрочем, и тут опять сказать, едва ли не самую старомодную и ординарную из вокальных композиций Мусоргского; в ней звучит еще Глинка до "Руслана". Да и то Александра Доримедонтовна все-таки морщилась. Мне она лишь однажды уступила, позволила спеть в концерте "Забытого": из "Плясок смерти", на слова А. Голенищева-Кутузова, навеянные известною картиною В.В. Верещагина...

Он смерть нашел в краю чужом,

В краю чужом, в борьбе с врагом...

Но, проходя, ворчала ужасно:

-- "Тятя"... "пирожок"... "агу-агу"... мещанство! вульгарность! Как могут вам нравиться такие... профанации?

И когда я спел "Забытого" (кажется, на вечере Технического училища) с гораздо меньшим успехом, чем ожидал, - Александре Доримедонтовне было и досадно за меня, но в то же время отчасти и приятно, что:

-- Вот видите: вашего Мусоргского публика не хочет.

Принес я ей однажды сборник "Без солнца". Ну, эту злополучную тетрадь, едва заглянув в нее, Александра Доримедонтовна без церемонии бросила на рояль, а на меня прикрикнула:

-- Можете проходить, с кем угодно, а я не стану! Вам всегда нравится то, что никому не нравится!

До времени, когда Мусоргский, так сурово отвергаемый 80-ми годами, сделался композитором всемирно признанным и законоположным, поставлен Европою едва ли не во главу всей русской музыки, породил Дебюсси и новейшую французскую школу, Александрова хотя глубокою старухою, но дожила. Любопытно было бы знать, переменила ли она свой взгляд, или упорную староверку не переубедили и Шаляпин с Олениной Д'Альгейм?

Думаю, что в антипатии Александровой к Мусоргскому и остальной "кучке" много значило ее... как бы это сказать? - ну, брезгливое, что ли, отношение к престарелой артистке, которая в начале 80-х годов перебралась в Москву из Петербурга, основала школу и, как в классах, так и в своих публичных выступлениях, была, наоборот, усерднейшею пропагандисткою новой русской музыки, а более всего именно Мусоргского. Это была, если хотите, знаменитая, если хотите, пресловутая Дарья Михайловна Леонова. Благодаря ей Москва впервые услыхала "Трепак", "Полководца", сцену в корчме из "Бориса", гаданье Марфы из "Хованщины".

Александрова-Кочетова не имела никакого основания видеть в Леоновой соперницу. Авторитета ее петербургская пришелица не сломила: не от нее к Леоновой уходили, а к ней от Леоновой. Да и вообще против Леоновой как артистки она ровно ничего не имела, напротив, признавала в ней и большой талант, и многие экспрессивные качества, в которых самой себе отказывала... впрочем, не желая их приобретать!.. Но в качестве женщины целомудренного германского воспитания, привычная к чопорному этикету великокняжеских дворцов, она никак не могла отрешиться от аристократического предубеждения против Леоновой, как не столь Дарьи Михайловны, сколь "Дашки", с репутацией "последней горничной Глинки". Пусть, мол, Глинки, а все-таки горничной. И, пожалуй, даже тем хуже, что Глинки, потому что великий композитор оставил в своих записках довольно-таки бесцеремонные характеристики, что за птицы были его "нянюшки", как нежно аттестовал он своих молодых служанок. Страннее всего, что утвердившаяся за Леоновой так прочно "Дашкина" репутация была совершенно ошибочна, изобретенная с начала до конца петербургскою театральною сплетней. Но привилась она к Леоновой так неотрывно и провозглашалась повсеместно с такою уверенностью, что я, например, не сомневался в ее истинности, по меньшей мере, лет двадцать. Лишь много спустя по смерти Леоновой, из ее записок в "Историческом вестнике", я узнал с большим удивлением, что она была дворянка и в детстве получила хорошее воспитание. По правде сказать, прошлое "горничной Глинки" шло к ней гораздо больше.

Лично я знал Леонову очень мало. В.М. Дорошевич - хорошо, приятельски. По его словам, Дарья Михайловна была очень умна, но имела самый нелепый и взбалмошный, именно бабий, характер, какой только вообразить возможно. Вульгарность ее он считал не природного, но, так сказать, "привычкою - второю натурою". В 50-х годах XIX века, когда Леонова начинала карьеру, вышколенная для оперы действительно Глинкою, в Петербурге была мода на простонародность, барски понимаемую, конечно, в форме первобытного вахлачества. Сверстники Леоновой не только делали театральную карьеру анекдотами из народного быта (И.Ф. Горбунов - несравненный рассказчик и очень плохой актер), но даже проходили на ответственные государственные посты. Тертий Иванович Филиппов, впоследствии государственный контролер, начал и быстро сделал свою служебную карьеру под крылом вел. кн. Елены Павловны, полюбившись ей именно превосходным исполнением народных песен. О мастерском народном пении Т. Филиппова много сохранилось воспоминаний. В "Людях сороковых годов" Писемский почти восторженно изобразил его под именем студента Тертиева. Еще большим энтузиастом его как народного певца был Аполлон Григорьев. Да и весь славянофильский кружок "Москвитянина".

С Тертием и Провом (Садовским)

Мы все дело Петрово

Вверх дном

Перевернем!

Не знаю, к пользе ли отечества, но, несомненно, к чести своего характера сановник этот до конца дней своих сохранил нежное пристрастие к артистической стихии, которая самому ему дала благополучное начало. В 90-х годах ведомство его до смешного было переполнено полуартистами, полудилетантами, поющими, вопиющими, взвывающими, глаголющими, играющими на балалайках и домрах и т.д. При всей придирчивости тогдашней цензуры и рабской трусости пред нею Н.А. Лейкина, в "Осколках" проскользнула однажды злая карикатура. Министерский швейцар, с лицом почти Витте, спрашивает такового же, с лицом почти Т. Филиппова:

-- А что это у вас в ведомстве ныне как будто и присутствия не было?

А тот возражает с досадой:

-- Где же быть?! Чай, мы ныне в Павловске "Руслана и Людмилу" ставим.

Что одного из своих чиновников, обладающего недурным басом, Тертий Иванович представил к ордену не ранее того, как чиновник очень ему понравился, исполняя арию Мефистофеля в каком-то любительском спектакле, - это факт. Равно как и то, что, ревниво враждуя с Министерством финансов и мелочно придираясь ко всем кредитным статьям бюджета, сам Филиппов в весьма трудное для казны время все-таки выхлопотал очень крупную субсидию балалаечнику В. В. Андрееву на пресловутый "оркестр русских народных инструментов".

Так вот в эпоху, когда в люди выходили лаптями да красною рубахою с синими ластовицами, Дарья Михайловна Леонова тоже не без успеха принялась играть "девку Дашку". И, по необузданной стремительности своего темперамента, заигралась до того, что впоследствии уже не в состоянии оказалась "Дашку" из себя выжить, хотя бы и желала. Свои предположения Дорошевич строил, вероятно, на словах самой Леоновой, а потому имел к ним достаточные основания. Однако для того, чтобы уж так прочно "овульгариться", надо иметь некоторое встречное предрасположение и в самой натуре. Приблизительно около времени переселения Д.М. Леоновой в Москву П.Д. Боборыкин напечатал в "Вестнике Европы" рассказ (не помню заглавия), с весьма бесцеремонной прозрачностью изобразивший близкие отношения Дарьи Михайловны к М.П. Мусоргскому. Рассказ был плох, но произвел некоторую сенсацию, а Леоновой сделал рекламу, вопреки тому, что Боборыкин придал ей много черт, далеко не симпатичных. Вообще, как всегда у Боборыкина, героев узнала публика по их истории, а не историю по героям. Мусоргского я никогда не видал и не могу судить об его портрете, но Леонова написана нисколько не похоже. При всех своих недостатках и смешных сторонах, она была добрая и благодушная баба, а Боборыкин изобразил какую-то тираническую расчетливую барыню, которая-де погубила стихийный талант, попавший под ее башмак, задержав его опекою и дрессировкою слишком властного воспитания. Никак не могу вообразить безалаберную Леонову ни воспитательницей кого бы то ни было, ни тем более боборыкинскою только что не grande dame. Разве что - в присутствии известного литератора, да к тому же еще столь безупречно-шикарного парижанина, каким был тогдашний сорокалетний с небольшим Боборыкин, Леонова, может быть, робела, стеснялась и временно напускала на себя роль, которую выдерживать считала бесполезным пред нами, молодой богемой.

Для Власа Дорошевича она была неистощимой темой бесчисленных анекдотов, и все, что он о ней рассказывал, было уморительно смешно и... нелепо! Похоже на то, что временами она нарочно из себя шутиху строила, повествуя о себе курьезы, может быть, и небывалые. Вроде того, например, как, концертируя в Японии, она будто бы разрушила чуть не целый обитаемый квартал, потому что рикша, спуская ее с пригорка, не сдержал свою колясочку, и Дарья Михайловна вместе с нею полетела вниз, как безудержная бомба, пробивая одну бумажную стену за другой и одно за другим опрокидывая мирные японские семейства. Меня лично в немногие разы, что я бывал в обществе Леоновой, смущала только чересчур уж ядреная крупность ее выражений и отнюдь не дамская манера рассказывать о себе своим близким, не стесняясь присутствием постороннего и почти незнакомого молодого человека, физиологические подробности, о которых женщины обыкновенно не распространяются даже и между собою.