XLVII

Маргарита Георгиевна Ратомская провела у Брагиных в Петербурге почти целый месяц и уехала в Москву -- втайне с неудовольствием. Хотя Петербург никогда ей не нравился, но зато уж очень по душе пришелся веселый, интеллигентный быт, окруживший юную чету на первых порах по возвращении на родину. Начинающие писатели, актеры, учащаяся молодежь толклись у Брагиных с утра до поздней ночи, а вернее -- до нового утра, сменяя группа группу беспорядочною, шумною и милою чередою. Колокольчик в передней пришлось упразднить: столь много звонил он, терзая уши хозяев! Евлалия вставала поздно и, когда выходила к чаю, почти обязательно заставала уже за столом юную компанию, встречавшую ее радостными криками и приятным сообщением, что, покуда хозяйка спала, гости успели выпить два самовара и приели весь припасенный с утра свежий хлеб... Богему развели самую фантастическую. Знакомство разрослось, как лес. Запомнить всех, кто бывал, стало совершенно невозможно, а бывали все на дружеской ноге. В театре, на публичных лекциях, на улице Евлалию то и дело окликали юноши и девицы, которых она не знала ни в лицо, ни по именам. Брагин вздыхал:

-- Стива Облонский в "Анне Карениной", по крайней мере, знал, какие у него хорошие "ты", какие -- "постыдные"... А я и того удовольствия лишен: как их, мои "ты", разобрать, которое хорошее, которое постыдное, когда -- ну, право же, иное новое "ты" я впервые в жизни вижу?!

Однажды Маргарита Георгиевна ранним утром, еще неубранная, приходит в столовую и видит: у раскрытого буфета стоит красивенький, стройный, безусый, похожий на девочку вольноопределяющийся, в шинели, фуражке, и, спеша, с деловым, даже озабоченным, видом ест ложкою вишневое варенье из пятифунтовой банки. Увидав старуху, ласково кивнул ей головою и прелестно, по-детски засмеялся, расцветая ямочками розового лица.

-- Здравствуй, бабушка!

Развеселившаяся Маргарита Георгиевна пригляделась к гостю: этого чудака она никогда еще не видала в доме зятя.

-- Здравствуй, внучек.

-- Я, бабушка, подвизаюсь на счет варенья. Отличная вишня, бабушка.

-- На здоровье, внучек.

-- Не прикажешь, бабушка?

-- Кушай сам, внучек. Да ты бы, миленький, на блюдечко себе отложил. Нехорошо так-то -- прямо в целую банку ложку совать. Другим, пожалуй, потом невкусно покажется.

-- Это ты, бабушка, сказала верно, -- резон! Скотина я выхожу: не сообразил, -- "не альтруистично"...

Съел свою порцию, облизнулся, поправил амуницию и ушел. На прощанье все-таки спросил:

-- Ты, бабушка, я тебя что-то не помню, давно ли у Евлалии Александровны?

Старуха, кусая губы, чтобы не расхохотаться, говорит:

-- Двадцать третий год, внучек.

-- По хозяйству служишь?

-- Нет, голубчик: в маменьках служу...

-- О?!

Вольноопределяющийся ничуть не смутился и расцвел еще веселее.

-- Так вы, madame, кланяйтесь, пожалуйста, вашей дочке и Георгию Николаевичу и передайте, что Леонид извиняется: больше ждать никак не может, -- должен на ученье спешить... Так и скажите: Леонид ждал, но больше не может...

Курьезнее всего, что, сколько потом Брагины и ближайшие гости их в общем хохоте над таинственным утренним визитером ни ломали голов своих, кто таков был этот Леонид, который ждал, но больше не может, -- так и не сообразили. С тех пор "Леонид, который ждал, но больше не может", сделался в доме Брагиных мистическою личностью, чем-то вроде домашнего кобольда. На него ссылались во всех комических затруднениях молодой семьи, и -- когда заваливались и в хозяйственном хаосе пропадали спешно нужные вещи, -- даже прислуга выучилась поминать:

-- Должно быть, Леонид унес! Леонид, Леонид, пошути, да отдай!

И -- когда однажды один скептик в общем пылком разговоре воскликнул о восьмичасовом рабочем дне:

-- Это, господа, будет в России, когда рак свистнет -- после дождика в четверг!

То присутствовавший Кроликов поправил:

-- В этом доме есть другое мерило той же растяжимости: это будет -- когда вернется Леонид!

"Нанюханная", по выражению Маргариты Георгиевны, банка с вареньем была объявлена семейною реликвией и водружена на камин под ярлыком, торжественно гласившим о неприкосновенности этого сладкого фонда, принадлежащего "незнакомцу Леониду который ждал, но больше не может".

Многое в молодой безалаберщине брагинсюй богемы казалось Маргарите Георгиевне диким, смешным, может быть, даже и не нравилось, но общий тон дома дышал на нее такою живою непосредственностью, такою освежающею честностью, что старухе жилось хорошо, и она совсем без радости думала о возвращении в Москву, где ждали ее закисший и вялый Володя, пустая, огромная квартира, сытый и распущенный табор Ольги Каролеевой и бормочущий, полоумный Валерьян Никитич Арсеньев. Евлалия заметила и поняла грусть матери и сильно уговаривала Маргариту Георгиевну остаться с нею в Петербурге. Старуха даже заколебалась было, но -- привычка к насиженному гнезду взяла свое: Москва пшянула. А один из постоянных гостей бра-гинских -- молодой, в гору ццухщш врач, приглядевшись к Маргарите Георгиевне, посоветовал Евлалии не удерживать мать.

-- Знаете ли, вы все уж слишком старались, чтобы мамаше не было скучно, и позабыли, что ей под шестьдесят: затрепали, переутомили старушку... Пусть поживет тихою жизнью и отдохнет на покое... А то сердце у нее работает неважно, сложение апоплексическое: этак недолго довесе-лить старого человека и до кувыркколегии в могилку.

Отношениями молодых Брагиных между собою Маргарита Георгиевна была довольна до восторга. Действительно, с возвращением на родину влюбленность их вспыхнула как будто с новою силою.

-- Скажу вам, мама, -- признавалась Евлалия, -- преглупый это обычай, чтобы новобрачные сейчас же уезжали в свадебное путешествие -- особенно за границу. Поэзии, конечно, много, но поэзия становится между мужем и женою: озера, горы, музеи, соборы, статуи, картины, театры... отнимают время и портят перспективу -- разглядеть друг друга. И в конце концов ни мужа хорошенько не узнаешь, потому что мешают природа и искусство, ни природою и искусством не наслаждаешься сознательно, потому что мешает муж. Я в путешествии часто бывала недовольна Георгием, критиковала в нем то и это, ворчала даже. А сейчас мне опять кажется, что он без недостатков. Не могу себе представить, чтобы на свете был человек умнее, красивее, талантливее. И уж, конечно, нет никого, чтобы больше стоил моей любви! И никто не сумеет так чутко и красиво принимать любовь и отвечать любовью...

Маргарите Георгиевне не нравилось в зяте только то, что он, женатый человек, и, следовательно, уже на степенной стезе домостроительства, не умел или не хотел порвать старых холостых связей и дружб, а они у него были все больше за театральными кулисами. Брагин в это время все выше и выше шел в гору, и театральный сезон застал его чуть не самым модным человеком в Петербурге. Брагинская богема, с самою Евлалией Александровною во главе, только добродушно и весело хохотала, когда Георгия Николаевича дразнили пылкими письмами одной юной, но весьма безобразной девицы из интеллигентных "поклонниц таланта" ("психопатки" тогда еще не были изобретены!), либо назойливым кокетством какой-либо опереточной или драматической звезды, солидно ищущей в друзья сердца и карьеры литератора с ярким именем и крепким влиянием на прессу. Но старуха Ратомская находила в подобных шутках мало веселья, молчала и хмурилась.

В Москву Маргарита Георгиевна отбыла действительно очень усталая и нездоровая, проклиная свои несносные мигрени и приливы в голове.

-- Останьтесь хоть на денек... переждите, мама!.. вы совсем больная едете...-- уговаривала ее Евлалия уже на вокзале.

Но на старуху нашел столь обычный ей польский "бзик". Она жалостно улыбалась заплаканным, опухлым, нехорошо красным лицом и твердила:

-- Что же ты думаешь, я к завтрему реветь перестану? Все равно -- всю ночь не усну, к утру нареву мигрень вдвое...

А Москва, как нарочно, встретила Ратомскую градом новостей, одна другой неприятнее. Еще в вагоне прислушалась старуха к разговору каких-то солидных господ из крупно торгующих московских дельцов, что пролетел на бирже случайный момент паники и многих москвичей сильно хлестнул по карману а больше других пострадал, по слухам, знаменитый архитектор Каролеев.

-- Ничего, поправится, -- говорил один.-- Бумажник толстый и человек нужный. По-моему, маленький щелчок ему даже кстати: вроде искупительной жертвы. Ведь уж слишком долго во всем везло человеку. Пора обновить счастье, а то износится.

Но другой спорил.

-- А по-моему, он теперь в полосу неудач вошел, и звезда его закатывается... Возьмите опять скандал этот на стройке нового пассажа... Трое рабочих в негашеной извести пропали... шутка!

-- Скандал здоровеннейший, но при чем Евграф Сергеевич?

-- При том, что его стройка. Сядет, бедняга, на скамью подсудимых по 1468-й статье... Да, собственно говоря, пора острастку дать: действительно, невозможно халатный стал человек. На каждой стройке у него теперь это "непринятие мер предосторожности" и скверные приключения...

-- А я слышал, что следствие его совершенно выгораживает, и к ответственности привлечен он не будет, подрядчик кругом виноват, подрядчику и отдуваться. А Евграф Сергеевич вызывается только в качестве свидетеля.

-- Э, батюшка! По нынешним временам иной раз не разберешь в суде-то, кто обвиняемый, кто свидетель... Разве в том штука, что на месяц в тюрьму посадят и под церковное покаяние отдадут? Каролеев, я думаю, радехонек бы, только бы шума не затевали... А вот гласность чертова! адвокатишки! газетишки проклятые! Увидите: эта негашеная известь ему боком выйдет.

-- Печать уж и теперь ругается...

-- А гражданские истцы? Я намедни в купеческом клубе с одним познакомился... Зубатый!.. Так и рычит: "Взобьем, -- говорит, -- господину Каролееву на жирных телесах его и пух, и перья!"

Маргарита Георгиевна настолько испугалась этих слухов, что -- поручив вещи встречавшей ее Агаше (Володя оказался болен и не выходил из дома уже несколько дней из-за ангины: новое удовольствие для любящей матери!), -- прямо с вокзала проехала к зятю. Пришлось подождать его несколько минут, занятого в кабинете деловым разговором, и в этот короткий срок многого наслушаться. Каролеевские домочадцы наговорили Маргарите Георгиевне тяжелых вестей, от которых ей жарко стало и голова кругом пошла. Прежде всего оказалось, -- весьма некрасивым сюрпризом, -- что Ольга за границею: струсив гремящего по Москве скандала, она, малодушнейшим и глупейшим образом, оставила мужа одного расхлебывать заваренную кашу, а сама укатила в Париж. И за нею, к негодованию всех родных Евграфа Сергеевича, немедленно умчался все тот же неотлучный Илиодор Рутинцев. Этот незадолго пред тем начисто поссорился с своими родителями за отказ жениться на предложенной ему выгодной невесте, и Москва кричит теперь, что жениться Рутинцеву запретила Ольга Александровна Каролеева. Сплетня расползлась широко, и, кажется, один лишь Евграф Сергеевич еще ничего не знает, а если и знает, то не верит либо хорошо притворяется, будто не верит.

Подъехал Квятковский. От него Маргарита Георгиевна узнала, что скандал на стройке уже крепко стукнул Евграфа Сергеевича по карману. У него из-под руки уплыли две огромные сметы на казенные сооружения: ввиду слишком свежей огласки и общественного неудовольствия генерал-губернатор нашел Каролеева временно неудобным... Маргарита Георгиевна знала, что расчет на эти казенные работы играл немалую роль в кредитных отношениях Каролеева.

-- Батюшка! Да банки-то верят ему еще? -- возопила старуха.

Квятковский отвечал протяжно и как-то весь скосясь в сторону:

-- Банки ничего... верят...

Напуганной старухе уже и этот тон -- не то смешливый, не то печальный -- показался подозрительным.

Самого Каролеева Ратомская нашла совершенно спокойным, но не то что угрюмым, а таким ленивым, вялым, тяжеловесным, сонным, как еще никогда.

-- На что похож, батюшка? -- без церемонии затормошила она зятя, -- на кондрашку, что ли, -- как это по-вашему модному теперь говорится...

-- Тренируешься, -- подсказал Квятковский.

-- Именно! Спасибо, батюшка...

Евграф Сергеевич пошевелил перстами, поморгал глазами и заявил:

-- Да... ведь... так оно... как-то... все...

-- Ты мне одно скажи откровенно, Евграф Сергеич, голубчик: будешь ты в остроге-то сидеть или нет?

Пухлый Евграф столь же невозмутимо отвечал:

-- Еще не строил...

-- Кто? чего не строил? О Господи! Наказанье с тобою...

-- Я... себе... острога... не строил...

-- Так! А в чужую стройку, значит, садиться не намерен?

-- Вот что я называю идеалом самопомощи!-- восхитился Квятковский.

-- Жену зачем отпустил, батюшка? -- приставала старуха, -- где смысл человеческий? Приличия никакого не имеете! Тут этакая каша кипит, а он Ольгу Александровну в Париж отправляет...

Евграф Сергеевич опять повертел перстами, поморгал глазами и глубокомысленно вопросил:

-- А разве она кашевар?

Уезжая, Ратомская попросила Квятковского поехать вместе с нею.

-- Ты, голубчик Максим Андреевич, у нас дед-всевед. По крайней мере, сразу мне все расскажешь, что у вас тут в Москвишке без меня натворилось...

Евграф Сергеевич впервые выказал некоторое оживление.

-- Я, мамаша, отпущу с вами Квятковского, -- сказал он, -- только -- можете вы обождать еще пять минут? Мне надо сказать ему два слова по делу... Пойдем-ка, Макс!

Из соседней комнаты, куда они удалились, долго слышались журчащее мычание что-то внушавшего Евграфа Сергеевича и громкие отрывочные возгласы и судорожный хохот Квятковского:

-- Ну, конечно... Для тебя-то?.. Сделай одолжение... Ах, что ты мне говоришь, я уверен... Да -- хоть на сто тысяч... Чем я рискую?.. Не подведешь!.. Не стоит благодарности... Ты приготовь, я подпишу...

-- Hy-c, -- начал Квятковский, усевшись рядом с Маргаритою Георгиевною в сани, -- с кого же вам открыть кунсткамеру? La plus grande nouvelle du jour {Весьма большая новость дня (фр.).}. Валерьян Никитич Арсеньев вышел в отставку...

-- Час от часу не легче! По своей воле или велели, батюшка?

-- М-м-м... скорее, что посоветовали... Заговариваться стал старик. Я не слышал сам, но мне Авкт Рутинцев говорил, будто он туг недавно в резюме Бог знает чего наплел... о кошках каких-то... о блаженстве исполнять свой долг... о Мопассане... Ну дошло в Питер, -- министр и предложил: получи тайного и уходи явно...

-- Детки довели!-- вздохнула Ратомская.

-- Из деток, -- продолжал Квятковский, -- Борис вот уже полтора месяца как в воду канул. Думаю, что в Москву ему нельзя показать носа, потому что, -- у меня ведь всюду есть свои амикошоны, не исключая жандармерии, -- я знаю наверное: его здорово ищут... Антошка лечится в Крыму и, конечно, куролесит... Кстати: Балабоневская эта его замуж выходит... вы не слыхали?

-- Господи! Старая баба! Зачем надо? Кто такую берет?

-- Представьте: дочери заставили... Очень уж рады, что порвалась ее связь с Антоном, и боятся, не восстановилась бы, -- так в виде гарантии...

-- Подумаешь, -- замужняя она не может!

-- А нет! Все-таки, если и задурит, так уж не Балабоневская дурить будет, а... как ее там? Поликарпова, что ли? Другой коленкор... Говорят, весьма почтенный господин жених ее, солиднейший вдовец, инспектор классической гимназии... Дочери на нее как на опекаемую своего рода смотрят, -- ну и понятно: желательно сбыть обузу с плеч долой... Еще несколько свадеб предвидится... две-три -- весьма дурацкие. У Рутинцевых плач и смятение великие: Илиодорка на княжне жениться не хочет, Авкт же -- на яровской певице жениться вознамерился...

-- Господи, Господи!

Маргарита Георгиевна даже перекрестилась. Квятковский продолжал:

-- Мать... курица старая!-- по дивану в истериках катается, клохчет: "Ах! Один не женится, другой женится, этот не на той и тот не на этой... Ах, ах, ах! Эту гнусную мерзавку, которая моего Авкта обольстила, надо из Москвы выслать... Я к генерал-губернатору! Я к обер-полицеймейстеру! Я к жандармскому начальнику!"

-- И, конечно, права: надо выслать!-- горячо воскликнула Маргарита Георгиевна.

Квятковский посмотрел на нее с язвительным любопытством и отвечал:

-- Закона нет.

-- И очень глупо!

-- Вот это самое и madame Рутинцева уверяет, -- спокойно поддакнул Макс, -- а жандармский генерал не согласен. Спорит, будто это совсем не его дело знать, какой дворянский сын на какой девке жениться хочет... "Вот ежели бы он, -- говорит, -- на нигилистке женился, тут, -- говорит, -- мы могли бы еще как-нибудь быть вам полезны, потому что возможна прицепка от политической пропаганды... А на хористке из Яра -- помилуйте, самое благонамеренное сословие! Многие хористки у нас даже состоят на негласной службе..." По-моему, генерал прав, -- шутовски и поучительно заключил Квятковский.-- Если родители не желают получить от чада своего брачного сюрприза в виде невестки -- певички, швеи или горничной, то их и дело блюсти, куда чадо шляется и с кем водится...

Макс изрек афоризм свой просто по любви провозглашать сентенции, но не совсем-то чистой совести Маргариты Георгневны почудился в его словах намек на Володю и Агашу. Она внимательно покосилась на Квятковского, но тот глядел прямо перед собою в спину кучера ясно и невозмутимо.

"А баловство это надо, в самом деле, прикончить, -- сердито подумала Ратомская про себя.-- Неровен час... Вон они, молодежь-то нынешняя, какие стали отчаянные и сумасшедшие... Шутка ли? Такой семьи сын -- на яровской хористке!.. Этак и впрямь не заметишь, как придется Агашку невесткою звать... Нет! нет! Жалованье за два месяца вперед в руки -- и долой со двора..."

-- Ты-то, батюшка Максим Андреевич, когда женишься? -- заговорила она, чтобы поправить долгое свое молчание,-- пора бы, голубчик, остепениться... довольно гулял холостым...

-- Не на ком, Маргарита Георгиевна... Стой, Матвей, у подъезда... Пожалуйте, Маргарита Георгиевна, позвольте, я вас поддержу... Не на ком, Маргарита Георгиевна, мне жениться... На яровской певице -- что-то не в охоту, а настоящие мои невесты -- одни еще не родились, другие -- за других замуж вышли...

Решение об Агаше, мелькнувшее в уме Маргариты Георгиевны, когда она подъезжала к своему дому, забылось было и затушевалось другими впечатлениями, накопившимися за месяц отсутствия московской жизни. Начались визиты знакомых и визиты к знакомым. Явился, в числе прочих, и Федор Евгеньевич Арнольдс. Много расспрашивал об устройстве и житье-бытье Брагиных, и хмурое, медное лицо его несколько просветлело, когда старуха излила ему все свои петербургские восторги.

-- Рад-с, -- по обыкновению, глухим и отрывистым басом рубил он, пуша в знак удовольствия рыжие свои усы.-- Чрезвычайно рад-с. Тем более, что если так, оно снимает ответственность... и... развязывает руки к свободе действия... Поздравляю вас и, когда будете писать Брагиным, поздравьте их от меня. Очень, очень рад!

Маргарита Георгиевна решительно не могла взять в толк бормотаний офицера об ответственности и свободе действия. А он с задумчиво-отвлеченным и мрачно-вдохновенным выражением белых глаз своих казался размышляющим вслух. Потом заявил, что, по служебному предписанию, должен сегодня же в ночь ехать во Владимирскую губернию, так что пришел столько же проститься, сколько поздороваться и -- когда будет назад, не знает.

В передней, уже надев шапку и пальто, он задумался и вдруг -- к изумлению провожавшей его Агаши -- круто повернул и замаршировал обратно в комнаты.

-- Сделайте мне милость, Маргарита Георгиевна, -- заговорил он каким-то необычным, трубным, из глубины груди, звуком.-- Позвольте мне стать пред вами на колени и перекрестите меня на дорогу.

-- Изволь, батюшка, милый...-- озадачилась старуха.-- Только зачем же -- на колени? Я тебя и так...

-- Нет, уж... я...

-- Во име Ойца, и Сына, и свентего Духа...-- набожно заговорила взволнованная Маргарита Георгиевна, по привычке, молясь на польском языке.

Арнольдс стоял на коленях, тяжело дышал. Поднялся он с лицом страшным и умиленным.

-- Благодарю вас... Теперь все -- как надо... Прощайте!

-- Ох, не говори ты мне этого глупого слова "прощайте", -- не люблю... Скажи: до свиданья! Прощаться только с покойниками должно, а мы -- будем живы, так и увидимся...

-- Будем живы, так и увидимся...-- как эхо, повторил офицер.

-- Какая у вас там комедия представлялась? -- раздраженно спрашивал пришедшую к нему в мезонин мать Володя, обвязанный компрессами, с желтыми полосами йода на шее до самых ушей.-- Агаша и Аниська до сих пор смехом задыхаются в буфетной: "Очень, -- говорят, -- интересно было -- господин Арнольдс словно послушник, а барыня -- будто архиерей".

-- За что же ты злишься? -- растерялась Маргарита Георгиевна.-- Что дурного? И почему ты не вышел к Федору Евгениевичу? Совсем неловко...

-- Очень приятно подавать руку всякой дряни!

-- Дрянь? Ты в своем уме, Владимир? Федор Евгениевич -- дрянь?

Володя нетерпеливо ударил разрезывательным ножом по столу.

-- Да вы знаете ли, на что вы его благословили? на что он молитв ваших осмелился просить?.. Ага! То-то... Этого сударя завтра ни в одном порядочном доме принимать не будут... Он безоружных людей убивать идет, -- вот на что ему кресты ваши понадобились...

-- Володька! Во сне ты или наяву?

Володя мрачно досказывал:

-- На Чиркинском заводе неслыханные беспорядки... тысячи в стачке... Вызвана военная сила, и командует отрядом Арнольдс... Либеральнейший господин Арнольдс!

-- Откуда ты знаешь? -- с тревожным подозрением устремилась к сыну мать.

-- Бурст забегал сказать... Там, по-видимому, Боря Арсеньев работает...-- нехотя пробормотал Володя, отводя глаза.

-- Господи! Господи! Горемычный наш Валерьян Никитич!.. Владимир! Если ты... Боже тебя сохрани! Пусть губит себя, кто хочет, но ты... Я умру! Так и знай: убьешь мать! Умру!..

-- Э, полно вам, мама! Я думаю, пора бы вам знать, что я в политику не мешаюсь и до всяких там ихних партий мне никакого дела нет... Для меня правда жизни сливается в радуге искусства... Но мне двуличность отвратительна... В гостиных либеральничает, а на Чиркинском заводе будет в рабочих стрелять... Да еще благословляется!

-- Но с чего же тебе кипятиться так, Володенька? -- все еще подозрительно домогалась Маргарита Георгиевна.-- Ведь не сам же он по себе идет на все это... служба... начальство приказывает... Он присягою обязан...

Но Володя твердил с презрительною гримасою:

-- Начальство, начальство... Все они так-то, мама... За то и ненавижу я этих господ либералов... И нашим, и вашим... По-моему, уж лучше прямой, убежденный, крутой дуботолк-консерватор какой-нибудь: я не сочувствую убеждениям, но не могу не уважать ясную и прямую силу... в силе есть красота, мама!.. А это... б-р-р!.. слизнячество какое-то... На словах мы как на гуслях, а на деле выставляем щитом волю начальства и прячемся в кусты.

В обличительной иеремиаде своей Володя оказался настолько пророком, что Арнольдс, -- в это самое время, когда юный поэт отчитывал его пред своею мамашею, -- действительно сидел в кустах -- и не в переносном, а в самом буквальном смысле слова. На горке среднего Александровского сада, на скамье, издали видна была его суровая, серая фигура, и было в ней -- полной глубокою и сильною думою -- странное, мрачное величие. Опершись локтями на колена, положив подбородок на сжатые кулаки, Арнольдс следил недвижными глазами уходящее весеннее солнце, и -- чем ниже опускалось оно, и чем гуще розовела изящная белая громада Пашкова дома, тем грознее сходились брови на медном лице офицера, тем жестче и тверже напрягались железные челюсти, тем резче лоснились на скулах световые блики, тем глубже и пронзительнее обострялся далеко смотрящий, экстатический, белый взгляд...

Солнце скрылось. Арнольдс встал, выслушал часы Спасской башни и с седьмым ударом спустился с горки. Твердым, спокойным шагом прошел он сад, поднялся по витушке к Троицким воротам и в Кремль, повернул в дворцовый проезд направо -- к зеленому дому странной, допетровской архитектуры, высоко поднятому над всею Москвою.

В старинной, ясеневой, Александра I эпохи, приемной навстречу Арнольдсу -- поднялся дежурный офицер, -- вгляделся и просиял: оказались товарищи...

-- Ты к самому? Лучше бы, Федя, завтра. Он сегодня не в духе и чертовски занят: громаднейшая почта из Петербурга.

Федя смотрит мимо товарища на линию, где коричневая панель сходится с серо-голубою стеною, и мягко отвечает:

-- Не могу, брат, завтра, потому что в ночь еду по назначению...

И вот -- Арнольдс в полутемном кабинете, и из-за огромного письменного стола уставился на него в упор сквозь тусклое сияние восьми свечей толстый старый генерал, в котором огромно все: плечи, картошка носа, умные, холодные глаза, а всего огромнее красная потная лысина... Узнав Арнольдса, генерал смягчает для "образцового офицера" искусственную суровость взгляда и после обмена официальными приветствиями по форме бурчит в густые усы что-то частное, что Арнольдс переводит себе так:

-- Очень рад видеть, милейший... Что скажете?

-- Ваше превосходительство, -- говорит Федор Евгениевич, и в эту минуту ему кажется, что голос его -- не его, а вне его, и звучит своими крепкими, уверенными тонами где-то далеко и сверху.-- Ваше превосходительство, я назначен...

Генерал перебивает:

-- Да, да, знаю... Так что же? У вас есть инструкция, действуйте по инструкции... Прибавить я ничего не имею... Дело не мое. Мы в таких случаях слепые исполнители... Это по гражданской части... Вам там укажут... Руководитесь инструкцией.

-- Ваше превосходительство, я позволил себе беспокоить вас в неурочное время... Ваше превосходительство, это предписание... Я не могу его принять.

Генерал поднимается с кресла, как медведь из берлоги, и высится над столом согнутою спиною и выпученными, шарообразными глазами.

-- Что та... ко... е?

-- Я не могу исполнить поручения, на меня возложенного, ваше превосходительство.

Генерал вытянулся во весь свой колоссальный рост.

-- Поручик Арнольдс!!!

-- Ваше превосходительство?

Они смотрят друг другу в лица. Генерал соображает: "Не пьян... не сумасшедший..."

-- Объясните дело!

-- Объяснения будут коротки, ваше превосходительство: не стою в соответствии с назначением, так как пролитие человеческой крови... братьев моих... не согласуется с моими убеждениями...

-- Вы носите военный мундир!-- отрывисто бросает недоумевающий, красный, дымящийся лысиною генерал.

-- Да, ваше превосходительство, это при моих взглядах многолетняя ошибка, которую я спешу исправить.

Рука Арнольдса тянется к генералу с бумажным листом, сложенным вчетверо...

-- Вы служите не первый год, -- гремит генерал, -- вас молодым офицерам в пример ставили... должны знать порядок! Подайте, если угодно, по команде... Я ничего не видал и не слыхал...

-- Слушаю, ваше превосходительство. Я подам по команде.

-- Просьба об отставке, -- мрачно говорит генерал, пронизывая Арнольдса испытующим взглядом, -- решительно ни от чего вас не освобождает в данную минуту... Она пойдет своим чередом, а предписание...

-- Я отказываюсь выполнить, ваше превосходительство.

-- Господин поручик!!!

И оба молчат.

-- Понимаете ли вы, поручик,-- тихо и значительно говорит генерал, меряя Арнольдса глазами, в которых больше сострадания, чем гнева, -- что вы рискуете двенадцатью пулями?

-- Как вы изволили сказать, ваше превосходительство, я не первый год на службе и знаю ее лучше многих других.

-- Арнольс, всякого другого я давно приказал бы арестовать... Вам, только вам, потому что вы -- вы, я даю пять минут на размышление...

-- Бесполезно, ваше превосходительство. Быть убитым я согласен... Убивать братьев не буду.

Глаза генерала наполнились слезами, а рука... решительно и тяжело налегла на звонок...