Тяжелая полоса гнела, не отпуская. На письмо свое, отправленное Ольге Каролеевой в Париж с материнскими упреками и увещаниями, Маргарита Георгиевна получила ответ слезливый, крикливый и дерзкий. Выходило так, что бедную Оленьку никто не понимает, бедную Оленьку все обижают, и бедная Оленька не маленькая, а сама себе госпожа и, при всем уважении к мамаше, мешаться в дела свои никому не позволит. Подлые сплетни она, в чистоте совести своей, презирает и уж, конечно, менее всего ожидала, что им придаст сколько-нибудь веры ее родная мать... Маргарита Георгиевна пришла от этого послания в совершенное уныние. Написала в Париж просьбу Алисе Ивановне Фавар с подробным изложением всех грустных московских обстоятельств: "Наведайтесь, голубушка, к Ольге и посмотрите, как она там живет и что творит".

Письмо вернулось назад нераспечатанным, в конверте с траурным ободком, при извещении от родных старой гувернантки, что mademoiselle Алиса Фавар тихо скончалась три недели тому назад от острого воспаления брюшины и что семья Фавар несколько изумлена, каким образом madame Ратомская о том не осведомлена, потому что m-me Ольга Каролеева, хотя, к сожалению, и не мота по нездоровью лично присутствовать при погребении своей воспитательницы, но любезно обещала известить мать и сестру про общую невознаградимую потерю... Сквозь французскую утонченную вежливость в письме все-таки сквозила горькая обида, пожалуй, даже негодование.

Маргарита Георгиевна рыдала над строками язвительного письма, как маленькая:

-- Забыла!-- громко жаловалась она, -- забыла известить мать, что наш лучший друг умер... Словно кошка околела или попугай издох... Просто уж и не верится: моя эта Ольга или другая? Когда она успела так переродиться? Подменили мне ее, ей-Богу, подменили... На похороны не потрудилась приехать. После того она и на моих похоронах не захочет быть...

Ратомская мрачнела и унывала Валерьян Никитич Арсеньев, наоборот, после отставки своей как-то глупо просиял. Стал необычайно весел, суетлив, говорлив и даже старчески козелковат; начал франтовски одеваться, носить гвоздику в петличке, -- и Квятковский безбожно клялся, хотя и безбожно врал, будто собственными тазами видел, как его отставное превосходительство топталось петухом у окон прачечной на Сивцевом Вражке и посылало поцелуи подросткам- гладильщицам.

-- Вы посмотрите, какие у него глаза, -- уверял беспутный Макс, -- молочный перламутр какой-то... Природная вывеска развивающегося размягчения мозга!

Неприятная дурашливость старого друга раздражала Ратомскую невыносимо.

-- Уж лучше бы вы, когда такой, ко мне не приходили!-- заявила она без церемонии.-- И с какой стати вы молодиться вздумали? Идет к вам, как козлу клобук...

Валерьян Никитич обиделся и некоторое время, действительно, не показывался к Ратомской. Но недели через полторы прибежал, прыгающий более чем когда-либо.

-- Скажи мне, батюшка, -- серьезно вопросила его изумленная старуха, -- какие, собственно, у тебя причины именинником ходить? Ведь, сколько мне известно, в министры тебя не посадили, а совсем напротив: со службы выгнали...

-- Милая Маргарита Георгиевна! это ерунда!

-- Как, батюшка, ерунда?!

-- Ерунда, голубушка! Чистейшая ерунда! И со службы -- ерунда, и в министры -- ерунда! А знаете ли, что не ерунда? Личная свобода человека -- вот что-с не ерунда! И ее-то я вкушаю... да-с!.. И если по новости впечатления несколько опьяняюсь этим нектаром, не взыскивайте строго: ведь впервые в жизни, впервые за шесть десятков лет...

-- Подумаешь, батюшка, что тебя на службе твоей в кандалах держали!

Валерьян Никитич вытаращил "перламутровые" глазки.

-- Какая служба? Почему на службе? Причем служба? Я совсем не о службе... Да, да, да!-- спохватился он, -- впрочем, вы не знаете... Ну, ну, ну... ну и знать вам не надо...

Освобовдение, которое Валерьян Никитич ликовал так мальчишески, было, действительно, довольно таинственное и совсем особого рода. Ему наконец удалось развязаться с "сокровищем", что столько лет держало его в кабале и данничестве. Сперва старик Арсеньев имел счастье приобрести какие-то неоспоримые доказательства, что приписываемый ему "сокровищем" младенец -- совсем стороннего происхождения: ему удалось найти действительного отца из сторожей пробирной палатки, а тот за малую мзду продал благополучие своей возлюбленной со всеми ее секретами чрезвычайно легко и охотно. Сложив полученные улики в бумажнике и законный гнев в сердце своем, Валерьян Никитич начал исподволь следить за "сокровищем" в оба глаза и в один радостный для себя и плачевный для мучительницы своей день удосужился-таки изловить ее en flagrant délit {На месте преступления (лат.).} с каким-то гимназистом. Обрадованный старик благодарно послал в подарок сопернику-гимназисту отличное французское издание "Декамерона" Бокаччио, а "сокровищу" объявил полный разрыв. "Сокровище" хотело взять засилье наглостью и подняло обычный вопль, что -- скандал устрою, я на всю Москву осрамлю, я до царя дойду, вас со службы выгонят...

Но удивительный старец высунул ей язык, поднес к ее носу аккуратно сложенный кукиш и с веселием заявил:

-- Ан и опоздала -- уж выгнали!

Вряд ли кто-либо и когда-либо принимал свою отставку с большим аппетитом и восторгом. Очутившись вольным казаком, Валерьян Никитич почувствовал себя совершенно как бы в медную броню одетым.

Конечно, тем или другим шантажом "сокровище" могло бы и теперь превосходно его доехать, но горемычному старцу наконец и впрямь улыбнулось какое-то уродливое и незавидное счастье. В один прекрасный день знакомый ильинский меняла уведомил Валерьяна Никитича, что им принят к учету вексель, выданный Арсеньевым некоей звенигородской мещанке Воловодиной. Старик при всей своей рассеянности, отлично помнивший свои денежные дела, знал, что такого векселя он никогда никому не выдавал, и сразу сообразил, откуда сей ветер дует. Сумма была невелика. Арсеньев осторожно проследил происхождение подлога, выкупил вексель у менялы, а затем, имея в кармане такой основательный corpus delicti {Состав преступления (лат.).}, нагрянул к "сокровищу" гроза-грозою. Злобная баба струсила не на шутку, а Валерьян Никитич спокойно объяснил ей, что если она, не довольствуясь положенною пенсией, посмеет затевать еще какие-нибудь скандалы, то операции с векселем совершенно достаточно, чтобы отправить и ее, и всех авторов этой милой затеи в места не столь отдаленные... "Сокровище" поняло, струсило и смирилось. Выпросив все-таки тысячу рублей на отъезд из Москвы, оно навсегда исчезло в какую-то Медынь или Тарусу, а Валерьян Никитич обрел полную свободу.

-- Я летом за границу еду, -- храбрился он.

-- Зачем бы, батюшка? -- изумлялась Ратомская.

-- Затем, что я в Париже с пятьдесят девятого не был... шутка?! Для человека интеллигентного это -- того-с! Оттого я и заплесневел так, что давно к западной цивилизации и не приобщался.

-- Ты, батюшка, совсем в Париже-то своем, смотри, не останься: ишь каким папильоном сделался... самое тебе место там -- на парижских бульварах!

-- А понравится -- и останусь!-- петушился старик.-- Что мне? Отечество любезное не очень радует...

-- Ас детьми как расстанешься?

-- С детьми? Да разве у меня есть дети?!

Еще в первых числах мая он, однако, перевез Соню на обычную свою дачу в Царицыне. Соня поехала с большим неудовольствием, даже против обыкновения надутая и после долгих споров. Она доказывала, а Варвара поддакивала, что если отец собирается летом за границу, то дача в этом году совсем им не нужна:

-- Помилуйте, папа, что я буду делать одна на даче? И еще так рано? Это -- умереть со скуки. И вы, по обыкновению, взяли громадные хоромы. Для кого? Антон в Крыму, Борис -- вы лучше всех знаете -- ни в Москве, ни под Москвою не может показаться, не только что жить... Сами вы на дачу приезжаете только по праздникам. Остается, что будем жить в Царицыне мы вдвоем -- я и Варвара... Ну и кухарка... Три женщины в одиннадцати пустых комнатах. Даже страшно, право.

Старик бормотал:

-- Не спорь, не спорь. Лето дано городским жителям на то, чтобы они жили в деревне, дышали лесным воздухом, рвали цветы и купались в озерах.

-- Воздух у нас и здесь прекрасный. Живем в захолустье, почти как за городом. Москвы не слышно, кругом сады. Москва-река с купальнями от нас -- через три дома. Сквер Храма Спасителя и Пречистенский бульвар -- в двух шагах.

-- А я тебе приказываю: не спорь... Будешь дачное общество иметь... в крокет играть... на лодке кататься...

-- Право, папа, я не охотница до всего этого.

-- Ну и глупо. Должна быть охотницею. Не спорь. Ты девушка молодая. Тебе нужно движение. Да, движение, движение. Чтобы всегда вся в движении...

-- Для движения, папа, достаточно пройти взад и вперед бульварную линию; это десять верст.

-- Покорнейше тебя благодарю. Вот только этого неприличия нам еще не доставало. Разве тебе место на московских бульварах, и особенно теперь, в летнее время? Это -- клоаки. На каждые десять шагов считай, по крайней мере, одного скандалиста, ищущего амурных приключений. Живя в Париже, я совсем не желаю прочитать в "Русских ведомостях", что тебя поцеловал среди белого дня проходящий военный писарь или поколотил пьяный приказчик из рядов.

-- Не знаю я, -- надулась Соня.-- Каждый вечер гуляю -- и одна, и с Варварою. Никогда еще никто нас не обидел, и ни один чужой человек к нам не пристал.

-- Из того, что скандала еще не было, не следует, что его не будет. Довольно. Не принимаю никаких резонов. Ты будешь жить в Царицыне. Хочу, чтобы ты провела лето в приличном месте и обществе.

-- Но какое же там у нас общество, папа? Ратомских не будет, Кристальцевых -- тоже, Бараницыны переезжают в Петербург, уже сняли дачу в Парголове... Весь круг наших знакомых рассыпался... Я буду совершенно одна,-- все равно, как и здесь.

-- Нет, не все равно, -- оборвал старик.-- По крайней мере, я буду спокоен, что ты не успеешь там устроить странноприимного дома для всякой дряни, которая осаждает тебя здесь. Это неприлично. Ты взрослая девушка, дочь тайного советника, пора тебе понимать. Покуда братья жили в доме, я смотрел на твои чудачества сквозь пальцы... Но теперь -- довольно, не могу, ты не маленькая. Канцелярию какую-то завела... Потрудись закрыть двери для всей этой милой своей компании. И поезжай в Царицыно... Здесь я не могу быть в тебе уверен. Убежден, что без меня туг начнется бабья толчея, как мышиное нашествие, и, возвратясь из Парижа, я найду тебя совершенно омужичившейся. Совсем не весело. И так уж хороша, голубушка. Куда ты себя готовишь? В прачки? В горничные? В кухарки? Я тобою слишком мало занимался до сих пор, но с осени, так и знай: крепко возьму тебя в руки. Я старею, я дряхлею, непрочен здоровьем, братья ненадежны... Пора устроить твою судьбу... А в этом доме тебя не оставлю, -- нет, и не проси... Гадкий дом, проклятый дом, он приносит несчастие, -- ядовитый дом. Провалиться ему пора, -- вот какой это дом!

Он плевался и махал руками, бормотал, фыркал, моргал... Таким образом, Валерьян Никитич отправил дочь в Царицыно только что не силою. Варвара откровенно ругалась:

-- Вот блажь нашла на старого... Истинно что блажь! Воспитывать спохватился... воспитатель какой!.. Нет, дяденька! По-нашему, учи дите, покуда оно поперек лавки ложится, а когда дите вдоль лавки не укладывается, учить его поздно.

-- Как это он хочет судьбу мою устраивать? -- недоумевала Соня.

Варвара при этом от опасливой злости только губы свои тонкие кусала и жевала, будто съесть их хотела.

-- Замуж, видно, прочит вас выдать... женишка думает припасти...

Соня пристально посмотрела своими влажными ленивыми глазами в растревоженные и трусливые, будто уксусные, глаза девицы Постелькиной и, -- что было для нее почти небывалою редкостью, -- вдруг расхохоталась громко, звонко, весело, закидывая голову назад, дрожа белым горлом и круглым подбородком...

В конце мая Валерьян Никитич, долго перед тем не бывший у Ратомской, явился к Маргарите Георгиевне, и веселый, и немножко смущенный.

-- Слышали? Мы вчера погорели!

-- Господи Боже мой! С какими вы всегда новостями!.. Что такое? Каким образом? Сонюшка-то небось перепугалась...

-- Да не на даче!-- с полоумным ликованием хихикал старик.-- Городская наша квартира сгорела... Пьяные маляры огонь заронили... Мебель, вещи, все -- тю-тю! Надо искать новую квартиру и заводиться новою обстановкою... Да неужели вы ничего не знали?

-- Ничего, батюшка. Слышала, будто был пожар на Остоженке, но и в голову не пришло, что ты горел...

-- Да-с!-- с удовольствием, словно хвастался, говорил Валерьян Никитич.-- Двадцать три года просидели в гнезде, -- ан и сгорело... Я, правду вам сказать, чрезвычайно рад! Конечно, убытки, хлопоты, но -- знаете ли: у меня вдруг суеверие какое-то радостное явилось... Может быть, это указание? а? Что вместе с арсеньевскою старою мурьею сгорела старая арсеньевская жизнь, и надо начинать новую, на новом месте... Как вы думаете? а? Уж очень нам не везло в той берлоге, авось теперь где-нибудь лучше устроимся и заживем... не правда ли? а?

-- Дал бы Бог, батюшка... Но ведь ты же за границу собираешься?

Арсеньев выпучил глаза и возразил:

-- А "заграница" -- не "новое место" разве?!

Ушел он -- цилиндр набекрень, посвистывая, попрыгивая по тротуару петушком, помахивая тросточкою... Маргарита Георгиевна смотрела из окна и думала: "Ну это в наше время называлось --

После старости прошедшей

Был фундамент сумасшедший..."

Авкт Рутинцев настоял-таки на своем и женился на своей яровской певице. Когда известие дошло до Маргариты Георгиевны, она взволновалась, кажется, больше даже родительницы отважного молодого человека... И на такую-то подготовленную почву вдруг свалилось, как снег на голову, нижеследующее анонимное письмо, написанное на атласной бумаге и чудеснейшим писарским почерком, с щегольскими штрихами, хвостами и росчерками.

Милостивая государыня Маргарита Георгиевна!

Ежели которая благородная мать есть несчастная в своих детях, то она завсегда должна возбуждать сострадание от образованных людей. Вы есть таковая несчастная мать своего сына, вовлеченного в пучину бедствия Цирцеи, каковая именуется разврат. Милостивая государыня! Откройте глаза ваши, и они покажут вам зловредный ужас поведения. Услужающая у вас ехидна, крестьянская девка Агафья, не токмо не прячет от людей распутства глаз своих, но и громко похваляется пред подружками, будто сын ваш Владимир Александрович дал ей обещание на бумаге вступить с оною в законный брак, как скоро совершит окончание курса наук в императорском университете. Трепещет ум и содрогается природа естества подумать, что коварство способно осуществить пагубное намерение в действительность действия и, вознеся крестьянскую ехидну на престол торжества, низвергнет сына вашего в преисподнюю злоключений, где нет никаких радужных цветов и одно невежество. Наипаче же содрогаюсь жалостью к тебе, несчастная мать, поившая, подобно пеликану, млеком сосцов своих оное бесчинство натуры и даже до кормления змеи на груди своей. Пресеките, покуда не поздно, пламя нечестия огнем проклятия, которое кипит в душе. Ибо знай сверчок свой шесток, и, ежели которая Агашка, должна трепетать. Прости, великодушная душа, за беспокойное беспокойство, а впрочем, будешь благодарить!

Ваш неизвестный доброжелатель

Энкогнето

Маргарита Георгиевна дрожала от негодования. Ее так и подымало сразу круто повернуть дело: распечь сына и выгнать из дома его любовницу. Но она удержалась от скандала. Прежде всего она уничтожила гадкое письмо. А затем обдумала план действий: завтра у Володи экзамен из канонического права, -- он целый день пробудет в университете, а вернувшись, не должен уже застать Агашу. "Выпровожу, жалованье хоть за полгода вперед дам, денег, если надо, ссужу, но -- чтобы духом ее у нас не пахло... А Володьку -- женить. Чтобы не баловался... Да. Очень просто: женю... Конечно, молод немножко, но при нашем, слава Богу, состоянии жена камнем на шее у него не повиснет и карьере не помешает. Мой покойник немногим был старше, когда на мне женился... ничего, хорошо жили, душа в душу, хоть и бедность знавали... А Володя и от этого горя застрахован: капиталец ему отец заработал приличный... Женю!.. Покуда мальчик не развратился и не взбунтовался... На какой угодно барышне нашего круга, хоть и бесприданнице, лишь бы застраховаться от всех этих Агашек, яровских певиц и тому подобных негодниц. Лидусю Кристальцеву ему сосватаю либо которую-нибудь из Бараницыных... Лидуся, пожалуй, еще слишком подлеток, не сумеет держать его в руках. Бараницыны солиднее... что Женечка, что Маша. Серьезные девушки, не девчонки, и деньжонки есть, и отец теперь получил в Петербург назначение такое прекрасное... готовая протекция для будущего зятька... Блестящая бы партия для Володьки, которую ни взять... Жаль, что из себя они какие-то аляповатые, будто их во сне пчелы покусали... Ну и немножко чванничать начали с тех пор, как папаша удостоился петербургского поста... Превозвысились... Поди, норовят за вице-директоров своих выскочить... Да все равно. С Бараницыными не выгорит, буду сватать Юленьку Лбову, Лбова не пойдет -- поищем у Жерновских... Женю... Потому что вижу я, каков ты у меня гусек, мой миленький, и чего можно от тебя ожидать. Юбочником вырос!.. Уже если Агашка сумела тебя обрядить в свою узду, что же дальше-то будет, когда настоящие прелестницы на пути встретятся? Нет, надо в оглобли!.. Даже Арсеньеву Софью -- и ту, хоть и дура. Господи, прости мое согрешение, все же лучше взять невесткою, чем терпеть этакую опасность в семье".

Когда Маргарита Георгиевна, услав из дому Аниську и заняв кухарку в кухне каким-то поручением, позвала к себе Агашу, горничная тотчас смекнула, в чем дело. Воинственное предприятие стоило Маргарите Георгиевне бессонной ночи, а усилие сдержать кипящий гнев, чтобы выпроводить Агашу без шумной сцены, еще более расстроили ей нервы, и теперь она сидела в креслах в спальне своей багрово-красная от прилива крови к голове. Ее обычный в последнее время мигрень никогда еще не разыгрывался больнее и докучливее; в глазах у нее мутилось, виски и веки опухли, руки дрожали. Она злилась на себя, что нехорошо собою владеет, и боялась, что горничная заметит, как она неспокойна, и воспользуется ее слабостью, чтобы надерзить и устроить себе тот эффектно-ругательный прощальный уход, без которого русская прислуга не любит расставаться с хозяевами и который сейчас Маргарите Георгиевне был нежелателен в особенности.

"Положим, -- надеялась она, -- Агафья девушка не зауряд пристойная и до сих пор всегда была вежлива... Авось она сама сразу поймет положение и избавит меня от лишних и неловких слов... Главное, чтобы не повздорить и не разгорячиться... А то я, когда спорю, не умею говорить тихо, та -- тоже начнет возражать, возвысит голос... вот и пропал секрет! навизжим друг про дружку на целый дом... держись, крепче держись, старуха!"

Агаша побледнела, слушая свой приговор, но молча взяла из рук барыни паспорт и щедро предложенное ей вперед жалованье.

-- Что ж это, барыня? -- с спокойным укором возразила она потом.-- Столько лет вы мною были довольны, а вот и уволили. Да еще так, что и со двора сейчас же долой. Этак только воровок либо распутных на улицу швыряют. А вы сами же аттестат написали превосходнейший, жалованьем наградили, денег предлагаете... Я уж и не пойму ничего. Ежели я для вас худа, за что награждаете? А если хороша, за что гоните?

Маргарита Георгиевна смешалась.

-- Я... я довольна твоей службой, Агаша, -- отвечала она, запинаясь, -- но ты сама видишь: барышни вышли замуж, дом пустой, мне незачем держать трех прислуг; по нашей работе довольно Анисьи с Маврой.

Горничная наэту наивную ложь улыбнулась не без презрения.

-- Это, конечно, ваше рассуждение довольно правильное, -- сказала она тем же ровным, спокойным голосом.-- Вся ваша хозяйская воля, сколько народа в услужении держягь, на это я не обижаюсь.

Она перебирала руками передник и смотрела вкось и исподлобья.

-- Вы, барыня, позвольте мне до нового места у вас пожить .. Я не задержусь: репутация моя известная, у меня сколько хороших домов есть на примете... всюду с радостью возьмут, оторвут с руками... Мне -- всего бы недельку... ну если много, то хоть денька три?

Маргарита Георгиевна чувствовала, что вся справедливость и выгода положения -- на стороне горничной. Ее устыжала и оскорбляла необходимость поступать против своего характера, против совести, против патриархальных правил доброй и великодушной хозяйки: в другое время Ратомская собаки бы так не выгнала от себя, не только человека!.. Унижение сознавать себя жестокою обозляло ее с минуты на минуту все больше и больше, и вместе с смущением и гневом росла физическая боль в голове.

-- Нет, Агаша, -- сказала она, сдерживаясь, как могла, -- не позволю... Если тебе некуда деваться, то, пожалуйста, вот тебе, возьми еще денег, найми себе какое-нибудь помещение... только подальше от нас... а мою квартиру потрудись оставить сейчас же. Больше я ничего и слушать от тебя не хочу. Собирай пожитки и уезжай... сию же минуту.

-- Денег мне ваших не надо, -- возразила угрюмая, нахмуренная Агаша.-- С голода я не умру и ночевать мне есть где... А только не заслужила я такого от вас обращения, милая барыня. Вам на меня какие-нибудь сплетни наплели? Так вы не верьте. Я против вас завсегда свое место понимаю, и обязательно к вам старательная, и со всем моим большим почтением.

Маргарита Георгиевна сдержалась ответить на этот намек и вызов. Она надменно возразила:

-- По сплетням я людей не сужу, а причины уволить тебя имею -- свои причины... и объяснять их тебе не обязана! Держала тебя, покуда твоя служба мне подходила, -- больше не подходит... вот и все! Прощай!

Агаша долго молчала, опустив голову, и все перебирала пальцами передник. На барыню она не глядела, но Маргарита Георгиевна заметила, что губы ее искривились, а по лицу пошли нехорошие тени. Ратомская смутилась и немножко испугалась.

-- Ну прощай, Агаша... Я все тебе сказала... ступай! Агаша тихо направилась к дверям, но вдруг остановилась

вполуобороте и усмехнулась.

-- А Владимир Александрович... они как же теперь будут? -- спросила она, поднимая на барыню холодные глаза.

-- До сына моего тебе нет никакого дела, -- быстро и резко отрезала Маргарита Георгиевна, чувствуя, как горячая кровь хлынула от сердца к щекам ее.

Агаша, не слушая, продолжала с тем озверенным взглядом и черным лицом, которых так боялся у нее Володя.

-- Владимира Александровича-то спрашивались вы, чтобы меня уволить? Они-то согласны? Дали вам на то свое разрешение?

Ратомскую вскинуло в креслах.

-- Как ты смеешь, дрянь? -- крикнула было она и оборвалась: головная боль ее перебежала от висков ко лбу; старухе показалось, будто широкая полоса яркого пламени сверкнула у нее перед глазами и будто вслед затем у нее в мозгу что-то лопнуло.

Агаша перебила:

-- Да что же-с? Вам, сударыня, прежде чем отказы свои затевать, все бы надо переговорить с Владимиром Александровичем: что-то еще они вам скажут?

Маргарита Георгиевна сидела, бессильно откинувшись в креслах, уже не багровая, а синяя с лица. Каждое слово Агаши било ее как обухом. С нею творилось что-то непонятное: вся горя, она не в силах была собрать мысли и с ужасом чувствовала, как вместо нужного ответа на язык ее просятся совсем неподходящие, случайные слова. И вдруг ей показалось, что стены уходят куда-то вниз и на нее сквозь налетевший откуда-то сетчатый туман плывет мебель, а у Агаши лицо -- зеленое, как молодая трава. Объятая страхом, старуха бессильно махнула рукою Агаше, чтобы та вышла, и схватилась ладонями за голову. Горничная посмотрела на ее налитые кровью виски и тучную, короткую шею, -- и еще больше побледнела.

-- Я так полагаю, что, ежели вы меня прогоните, то и сынок при вас не останутся, -- медленно продолжала она, не отнимая внимательных и злорадных глаз от стонущей Маргариты Георгиевны.-- Володя, -- резко подчеркнула она, -- очень меня любит, барыня... Он за мною, куда свистну, туда и пойдет... Да и нельзя ему иначе поступить: и люди осудят, и перед Богом грешно. Ведь мы повенчаны, -- солгала она быстро и отрывисто, по внезапному, злому вдохновению.

Ратомская глухо охнула, сорвалась с места, покачнулась, захрипела и, как сноп, рухнула на ковер.

Агаша -- прыжком освирепевшей волчицы -- перешагнула через тело барыни и быстро схватила с кровати подушку... Но вгляделась в искаженное лицо Маргариты Георгиевны, покачала головою и, тихо положив подушку обратно на место, старательно оправила потревоженную постель... Бесчувственная старуха тихо вздрагивала на полу... Агаша взглянула в зеркало: стекло показало ей лицо, полное волнения и испуга, но без гнева и злобы. Тогда она, широко распахнув за собою двери, ринулась из спальни и побежала по всему дому, пронзительно крича на помощь...

Володя возвратился домой часа через полтора. К ужасу своему, он нашел мать, хотя еще живым, но уже недвижным и безгласным телом: апоплексический удар "наперекоски" отнял у нее язык, правую руку и левую ногу... Старуха вряд ли и понимала что-либо. Лежа навзничь на высоких подушках, она не открывала глаз, только вздрагивала здоровыми частями тела и протяжно хрипела. Агаша хлопотала около больной с обычными ей умением и распорядительностью.

Володя бросился к ксендзу: нет дома. Бросился к приходскому священнику: не идет к католичке... В отчаянии вернулся домой. На пороге его встретила заплаканная Аниська: Маргарита Георгиевна только что скончалась, ни на минуту не придя в себя перед смертью...