XLIII
Времена стояли грозные. Над кружком Берцова повисли тучи. Сам он скрылся из Москвы, -- таинственно предупрежденный кем-то, -- как раз за три часа до обыска в его квартире. Полиция рылась у Берцова усердно, даже обои со стен были сняты, половицы подняты, даже выкачали помойные ямы и приемники во всем доме. Искали тайной типографии, но ничего не нашли. Решительно все, кто посещал Берцова, были поставлены под тайный надзор, и у домов, где они жили, равно как и у тех домов, где в последнее время бывал Берцов, денно и нощно сновали сыщики, не спускавшие глаз с подъездов, ворот, крыш и окон. Из всего кружка оставались вне подозрений покуца только Борис Арсеньев, Федос Бурст и Рахиль Лангзаммер, счастливым случаем не посещавшие Берцова в последнем его убежище, за которым полиция следила, как потом оказалось, уже с месяц. Федоса Бурста спасла трагикомическая история Лвдии Мутузовой и Мауэрштейна: улаживая этот инцидент, бравый немец временно -- и как раз к счастью для себя!-- отвлекся от политики...
-- Бог не оставляет младенцев своих!-- вздыхал он впоследствии.-- Так вознаграждаются добрые дела и участие к ближнему.
С Борисом Арсеньевым у Берцова был давно условлено никогда не бывать друг у друга и встречаться только в совершенно нейтральных местах, свободных от полицейских сомнений.
Лангзаммер лежала уже несколько недель больная: у нее "расшалились" верхушки легкого.
Сейчас эта троица была сильно озабочена. Исчезая из Москвы и заметая следы свои, Берцов сдал на попечение Лангзаммер заботу важную: остатки типографского шрифта. Сдал -- потому что уж слишком спешил: в первые надежные руки, которые вспомнил и были близко. Хранить это сокровище у Лангзаммер долго -- было невозможно: курсистка знала, что с последних студенческих беспорядков она стоит у властей на самом дурном счету, и, хотя берцовская история ее не коснулась, она может ежедневно ожидать полицейского визита. "Хозяин Москвы" кн. В.А. Долгоруков был не охотник до политических дел. Известно, что он принципиально избегал пользоваться полномочиями административного воздействия, предоставленными генерал-губернаторам в 1871 году. Но из Петербурга пришел в Москву жесткий, язвительный окрик гр. Д.А. Толстого, и первопрестольная столица подтянулась и усердствовала. Обыски так и вспыхивали по городу, наводя панику на молодежь. Печи спутенческих квартир пылали нелегальщиною. Люди, мало-мальски скомпрометированные, спешили уехать в провинцию либо держали ухо востро, являя себя образцами монашеского поведения. При таких условиях Лангзаммер было очень трудно избавиться от обузы, навязанной ей Берцовым. И о том-то позвала она к себе совещаться Бориса Арсеньева и Федоса Бурста. Чтобы сдать шрифт кому-нибудь из них двоих -- нечего было и думать: оба чувствовали себя не лучше самой Лангзаммер, под дамокловым мечом.
-- Просто беда, братики, просто беда!-- картавила взволнованная курсистка, сверкая из подушки впалыми глазами и лихорадочным румянцем на исхудавших щеках.-- Самые верные люди потерялись... уклоняются... отказываются... Даже Работников и Рафаилов... Просто беда!.. Я уже и не знаю... Может быть, признать force majeure {Форсмажор; непреодолимое обстоятельство (фр.).} и сдаться на капитуляцию?
-- То есть?
-- Да -- зарыть, что ли, это сокровище до лучших времен где-нибудь за городом или просто -- где наши деньги не пропадали? -- спустить его в прорубь, на дно Москвы-реки?
Борис остановил ее суровым взглядом.
-- Если бы Берцов желал, чтобы шрифт был истреблен, -- сказал он, -- то, поверьте, он сумел бы сам его уничтожить... Вещь доверена нам, -- потому что вам, Рахиль, это значит троим нам, -- на хранение, а не для уничтожения.
-- Да я и сама так думаю... Что же вы сердитесь, Борис?.. Разве я виновата?.. Я опасаюсь не за себя, но за других, за дело... Не на кого положиться... А ведь вы сами понимаете, что такое шрифт как вещественное доказательство: нитка Ариадны!-- он всех погубит... Если нельзя хорошо спрятать, надо утопить.
Борис глубоко задумался. Лангзаммер нервно моргала глазами с слезинками на ресницах и жевала ртом, точно хотела съесть свои собственные губы. Бурст бушевал.
-- Жертвовать шрифтом? Да ни за что! Как можно? Обезоруживать себя как раз в то время, когда растет нападение? Подумаешь, это легкая штука раздобыться шрифтом! Говорят столь неглиже с отвагою, точно у каждого из них спрятано в кармане по типографии: когда хотят, тогда и вынут...
Лангзаммер ломала свои длинные, тонкие, хрупкие пальцы.
-- Что же делать? Что же делать? Поймите, Бурст, не осуждайте меня, не поняв: все имеют основание бояться, что они уже на замечании...
-- Э! Глупости! У страха глаза велики. Струсили, как зайцы, и мерещится всем невесть что... Никакой дисциплины!.. Знаем мы этот бред жандармами! Надо владеть собою. К черту!
Лангзаммер строго посмотрела в глаза ему.
-- Бурст! Не клевещите, -- нехорошо. Рафаилов не трус, Работников не трус. Никто не боится за себя, -- боятся брать на себя ответственность, боятся подвести партию. Вы -- человек доказанного мужества, вне сомнений, вне подозрений, вы и дело -- это одно. Ну а возьмете вы на себя прятать шрифт? Улыбается вам это?
Федос тяжело стукнул кулаком по столу и поднялся во весь свой огромный рост, широко расставив вилами крепкие немецкие ноги.
-- Рахиль! Это нечестно! Ваш пример -- нелепый. Разве я допустил бы кого-либо другого к шрифту, если бы не жил чуть не на ярмарке -- при таких условиях, что -- не только шрифта, иголки не могу спрятать от посторонних глаз?
-- Ага! Вот и всякий так думает!
-- Да, только у меня -- это в самом деле, а остальные воображают.
-- Тем более оснований не доверять им шрифта. Человек, как вы, не потеряется и в действительной опасности, а мнительный, как Рафаилов, погубит и себя, и всех, и дело, едва ему почудятся какие-нибудь призраки!
Борис Арсеньев поднял голову. Под шум спора он обдумал, как надо поступить.
-- Погодите, -- сказал он, совсем по-отцовски сжимая ладонями виски.-- Погодите! Не шумите, не ссорьтесь, не спорьте. И вы правы, Рахиль, и Бурст прав. Я нашел! Уничтожать шрифт бессмыслица, прятать в партии -- почти такая же ерунда. Надо скрыть его у человека, на которого не может быть даже тени подозрения, что он имеет сношения с партией. У меня такой человек есть. Идеальный для нас, потому что этого еще мало, что его никто подозревать не станет, но он и сам-то не подозревает, что есть партия и он близок к ее людям.
-- Следовательно, чужой? -- быстро прервала Лангзаммер.-- Это не подходит, это нельзя...
Борис остановил ее нетерпеливым жестом.
-- Не "наш", но свой, -- сказал он, -- совсем чужого разве я позволил бы себе рекомендовать? Я не вводил его в наше общество потому, что думал -- рано, не считал достаточно интеллигентным, надеялся сперва подготовить его, развить...
-- Ага!-- радостно замычал Бурст.
-- Я о Тихоне Постелькине говорю, -- кивнул ему Борис.
-- Это идея!.. Борис! Я согласен: это идея!
-- Я не вводил его, но случайно, с краешка, сбоку припекою, он трется около нас давно... Его и Берцов знает... Он поручения кой-какие исполнял... конечно, невинные и -- почти сам не подозревая зачем... Парень крепкий: неумен, но характер железный. Верит мне больше, чем Евангелию, и предан, как абиссинский раб. Это решено, друзья мои! Сколько ни искать, лучше ничего не выдумаем. Я развязываю вам руки: беру шрифт на свою ответственность и вручаю на хранение Тихону Постелькину. Это такой малый, такой удивительный малый... я уверен, что он даже не посмотрит, какой я ему сверток дам, и не будет знать, что у него лежит в квартире...
-- Лучше не найти!-- твердил Бурст.-- Это идея! Тихон Постелькин -- не фигура для сыска, ничтожество, пятно, миф... Это блестящая идея!
Лангзаммер пожала плечами.
-- Я не знаю этого человека, но если вы оба за него ручаетесь... Делайте как хотите. Вы мужчины -- вам лучше знать друг друга. Мне все равно, только бы спасти вещь и не подвести товарищей. Сама погибать я согласна, но подводить под обух других... б-р-р!..
Был десятый час ночи, когда Борис прошел в ворота огромного дома на Остоженке, где в подвале квартировал Тихон Постелькин. Он шел смело, не боясь дворницкого дозора, -- слишком уж свой человек был он в околотке и примелькался всем глазам. Да и так посчастливилось Борису на этот раз, что дворник вовсе не видал его: закутанный в тулуп, парень безмятежно спал на вешнем морозце в каменной нише у ворот.
"Вывози, собачье счастье!" -- радостно подумал Борис, стрелою, как рыба, ныряя в темную глубину двора, где тусклым красным пятном чуть светилось над землею окно Тихона Постелькина. Блок едва взвизгнул... черная лестница выпустила на молодого человека седой клуб душного, отравленного жильем пара и проглотила его, точно сама повлекла вниз по скользким, обломанным, своим ступеням.
-- О свинство какое! Живет же человек!-- ворчал Борис, нащупывая в кромешной темноте хорошо знакомую дверь, обитую рогожею, и брезгливо отдергивая руку всякий раз, когда вместо мочалы пальцы его попадали на мокрую, скользкую стену.-- Мокрицам и жабам здесь гнездиться, а не разумному существу...
-- Кто там?
Тихон отозвался на стук не скоро, и голос его был хриплый, недовольный.
-- Отвори, это я...
Борис дергал и тряс скобку: теперь, стоя у самой цели, ему страстно хотелось как можно скорее покончить все счеты с переживаемою опасностью, войти и сбыть с рук свою тяжелую ношу... Но Тихон не спешил отпирать.
-- Кто-о-о?
В голосе его послышались испуг и недоумение.
-- Да я же! я же! Борис Арсеньев...
-- Борис?!
Восклицание Тихона было полно уже не только страха, в нем прозвучал ужас, но Борис слишком горел нетерпением, чтобы заметить.
-- А, Боже мой! Нуда, Борис! Проснись наконец, очнись! Долго ли ты будешь держать меня пред дверью? Отпирай: большое дело... не ждет...
Тихон не сказал ни слова. Он как-то мялся за дверью, топтался, вздыхал.
-- Тихон!
-- Сейчас, сейчас...
-- Да что ты возишься?
-- Лампочку зажигаю.
-- Но у тебя свет в окне?
Тихон помолчал.
-- Это лампадка.
Он щелкнул задвижкою и отворил дверь узкою щелью, которую поспешил загородить всем своим телом, так что Борис, шагнув вперед, столкнулся с ним грудь к груди.
-- Ко мне, брат Боря, нельзя...-- сказал Тихон, удерживая приятеля за руку громким шепотом, и губы его дрожали, и глаза бегали, и голос срывался. Он был в одной рубашке, и его тощие руки покрылись гусиною кожею -- то ли от холода, то ли от страха.
-- Это почему?
Борис отступил как от удара.
Тихон, -- в свете лампочки, которую держал в руке, красный с лица и с потными волосами на лбу, -- улыбался насильственно, полный глупого, жалобного, робкого конфуза.
-- Да уж нельзя... говорю, что нельзя... Сказывай, что надо, здесь, а к себе не пущу... нельзя.
Холодный пот жег ему босые ступни, и он переступал с ноги на ногу, постукивая узлистыми коленами.
-- А, понимаю.
Весь вспыхнувший Борис отдернул руку и с отвращением оглядел Постелькина.
-- Я и позабыл, с кем дело имею!-- отрывисто и быстро бросал он уничтоженному Тихону побранку за побранкой.-- У тебя там женщина? Ну, конечно! еще бы! Разве мы можем иначе? О бабник! павиан! сатир! фавн! леший нескладный!
-- Борис!
-- И я хорош: надеялся на тебя... На что ты годишься? Кроме баб у тебя в голове мыслей нету, душа ничего чувствовать не умеет...
Тихон просил с опасливою и хитрою ужимкою:
-- Да тише ты, тише... нехорошо... услышит, -- нехорошо...
-- А очень мне надо! Прощай!
-- Да что же прощай? -- заторопился, удерживая его за рукав, Тихон.-- Ничего не сказал, только накричал и -- прощай! Небось не попусту, а за делом явился... Ну хорошо, хорошо, так уж и быть, входи... Давай здесь, в кухоньке, поговорим, -- все теплее, чем в коридоре. Да и от людей бережнее. В горницу -- извини, -- хоть убей, не впущу!.. А что надо, сказывай: твои слова -- мое дело!
-- А! На какое дело ты способен! Бабник!
-- Да уж ладно, слышали! Одно другому не мешает... ты говори, говори!..
Он судорожно смеялся, застывая от холода, желая угодить другу и бросая тревожные взгляды через плечо назад в темную свою квартиру. Борис испытал его долгим-долгим взглядом.
-- Я, брат Тихон, уж и боюсь, -- сказал он угрюмо.-- Одну вещь тут... спрятать надо... Но теперь... черт тебя знает!.. Бабы всякие к тебе шляются...
Тихон перебил его весело и смело:
-- Это не касающее... Б-р-р! У, черт! И холодно же... ровно на льду... Давай, -- что там у тебя?.. Ух, и застудил же ты меня, Боря!..
Борис, все пронизывая его глазами, распахнул пальто. Тихон наклонился к тюку с лампочкою.
-- Нелегальщина? -- сказал он вполголоса, и с ужасом, и с благоговением, и с хвастовством привычного к лихим переделкам человека.
-- Серьезнее. Что -- тебе знать не надо. Помни одно: тут весь я. Всего себя тебе поручаю. Не спрячешь, погиб! И не один я... понимаешь?
По лицу Тихона забегали тени... Он вздохнул и протянул руку.
-- Давай.
-- Спрячешь?
-- Чего нет? Не впервой.
-- А...
Глаза Бориса сказали: "Эта, которая там спит у тебя, не выдаст?"
-- Э!!!
Глаза Тихона сказали: "Что бабы понимают? Не бабье дело!"
-- Давай!
-- Тихон, смотри: не шутка... тут десятки жизней!
-- Не маленький: смыслю.
-- Найдут у тебя, -- и сам угодишь на каторгу, и десятки других пойдут...
Тихон заплясал на застывших пятках.
-- Не стращай, а то испугаюсь.
-- Черт тебя разберет!-- воскликнул Борис, растроганный и смущенный...-- И дрянь ты ужасная, и молодчина. И побить мне тебя хочется, и расцеловать! Если бы не бабы твои, мог бы из тебя человек выйти...
Тихон зашевелился, засуетился.
-- Я, Борис Валерьянович, я ведь ничего... Я многого -- чего прочего -- не вмещаю, но для тебя -- все... Что бабами меня попрекаешь, я не в обиде, потому что, ежели у человека которая слабость... Един Бог без греха!.. А только, что для тебя, ежели кожу надо, -- сымай кожу... прямо тебе говорю! Верь, Борис Валерьянович! Вот -- пустить тебя к себе сейчас не могу, а -- если прикажешь мне палец промеж дверей раздавить, -- изволь, с моим удовольствием... Потому, что я тебя уважаю больше родного брата... Верь!.. И что касающее женского естества, -- ты пренебреги... Пренебреги!.. Потому что -- которые мои чувства... И которое понимание... Ступай себе домой, спокойно спи и ни о чем не тревожься! Укрою тючок твой так, что и колдун не найдет... Да кто на меня и подумает-то? Кто у меня искать станет? Давай!.. Ну, -- продолжал он, с осторожностью поставив тюк под кухонную печь, -- ну это дело теперича сделано... А затем уходи, Борис Валерьянович, сделай такое твое одолжение, уходи, потому что, правду тебе говорю: не до тебя мне сейчас... Да и зазнобил ты меня, хорошо, если завтра лихорадки не будет... Прощай.
-- До сви...
Но Тихон уже хлопнул дверью и защелкнул задвижкою. Борис -- опять ощупью -- выбрался вверх по лестнице и, очутившись под звездным небом, долго вдыхал полною грудью морозный воздух, вознаграждая свои легкие и за смрад подвала, и за удушья пережитых волнений. Мимо все того же спящего дворника спокойно вышел он на улицу и готов был перейти в свой переулок, когда на него стремительно налетела -- под самым фонарем -- спешившая из переулка женщина.
-- Что? -- вскрикнул он, невольно подпрыгнув на ушибленной ноге.-- Что? Варвара? Это вы? Так поздно? Вы? Куда вы? Зачем?
-- Батюшки... Борис Валерьянович... Борис Валерьянович...
И тут Борис увидел, что бледное лицо горничной искажено животным ужасом, и глаза померкли, и челюсти ходят непроизвольно и выбивают дробь зубами... Бежала по улице Варвара -- простоволосая, с смешною жидкою косичкою, растрепанною по затылку, и с плеча у нее падал и тянулся по панели шерстяной платок, который она забывала подбирать.
-- Батюшка... Борис Валерьянович... Я... Батюшка, у нас в дому неблагополучно... Я... Барин молодой...
-- Антон?!-- закричал Борис, прислонясь к фонарному столбу, потому что почувствовал, как колени у него задрожали, и вся кровь захолодела, и улица заплясала пестрым кругом в глазах.
-- Застрелили себя... лежат на ковре в кабинете!..
Борис так и осел у столба.
-- Умер?!
-- Нет, Бог милостив, дышат, смотрят... только, наверное, живым не быть: уж очень им хуцо... Крови, крови что вышло... Доктора там теперича... в полицию дали знать... фершал...
Борис приложился лбом к столбу: ледяной обжог крашеного железа унял головокружение, возвратил молодому человеку чувство самого себя.
-- Фу, черт... ноги -- как из ваты...-- беспомощно лепетал он, стараясь выпрямиться и сделать три шага.-- Фу... стой! Варвара! Но куда же вы бежите?..
Женщина теперь, наоборот, как будто совсем оправилась от первого испуга, стала бойкая и вся -- точно настороже.
-- Я к Тихону шла.
Борис остановился.
-- К Тихону?!
-- Вас искать...
-- Меня? у Тихона?
Борис уставил на нее мрачные глаза, полные недоумения.
-- Вы шли искать меня у Тихона? Кто же вам сказал, что я у Тихона? Почему вы думали, что я у него?
Варвара, все более и более овладевая собою, мысленно посылала себе тысячу "дур".
-- Я не то чтобы надеялась найти вас у Тихона, -- поправилась она, -- а рассчитывала так, что, быть может, он как при вас состоящий знает, где вас лучше искать. Помилуйте! Этакое несчастье в семействе, а дома никого нет...
-- Как никого? А Соня?
Варвара снова вся покоробилась, как береста на огне.
-- Ну... барышня!..-- возразила она таким тоном, точно хотела сказать: "Разве это человек?"
Подъезд квартиры Арсеньевых с широко распахнутыми дверями, точно к выносу покойника, светился ярко, зловеще, -- и черные силуэты чужих, любопытных людей всходили и нисходили в унылом сиянии, будто тени на лестнице в ад...
Варвара у подъезда отстала от Бориса:
-- Я, барин, черным ходом пройду, -- сказала она вопросительно, и скромный голос ее прозвучал лживо и вкрадчиво.
Борис, взлетая по ступенькам, только головою кивнул. А она, едва юноша повернулся к ней спиною, ринулась, как призовая лошадь, прежним бегом, по-прежнему задыхаясь, назад по переулку -- в том же направлении, как мчалась, когда остановил ее Борис.
А он шел по родным покоям -- и не узнавал их: так много незнакомых лиц глядело на него со всех сторон, -- и красное лицо отца с седыми кудрявыми висками по сторонам лысины тоже показалось ему незнакомым, -- и полицейские мундиры, которых он никогда не мог видеть без враждебного опасения в глубине сердца, а теперь имел все причины пугаться их больше, чем когда-либо, сейчас ничуть не были странны и страшны. Ворвалось в дом нечто такое грозное и дикое, что перевернуло вверх дном все его условия -- приблизило чужих, отдалило своих.
Антон был в памяти. С ковра его уже подняли. Он лежал, до пояса обнаженный докторскими руками, на огромном своем диване; врач тампонировал сквозную рану на левом боку и мыл губкою тело: желтая белизна длинного худого торса, испещренного черными кляксами крови, странно, будто наклейным рисунком каким-нибудь или резьбою из кости, выделялась на темно-зеленом трипе. Чьи-то незнакомые Борису красные руки поддерживали голову Антона -- огромную, тяжело закинутую назад, и на меловом лице медленно ворочались глубокие черные глаза, полные ужаса и жажды жизни. И было это жалко и страшно... И Борис задрожал под этим жутким взглядом, когда глаза брата остановились на нем, и закрыл лицо руками, и всхлипнул... И тут -- ему казалось, что тут же -- вспомнил, что так нельзя, что распускаться и "бабою" быть не время, и, овладев собою, закусив губы, чтобы не поддаться слабости от жалости и от органического отвращения к крови, пошел помогать доктору и фельдшеру перенести Антона с дивана на кровать. Антон, бессильно качая головою, мерно терся о локоть брата голым худым плечом, а когда Борис опускал глаза, то встречал тот же недоумевающий тяжелый взгляд. Антон вряд ли узнал его... Переносили Антона не больше двух минут, но Борису показалось, что время это никогда не кончится. И, когда можно стало отделить руки свои от опущенного на белые подушки тяжелого, липкого тела и разогнуться от груза, молодой человек вздохнул с таким облегчением, словно от сердца оторвалась и упала пудовая гиря.
Только теперь, обводя глазами присутствующих, -- лишних и посторонних доктор выпроводил из комнаты, -- Борис увидал в дверях и узнал сестру Соню. Она заглядывала на раненого, не решаясь войти к нему, и делала Борису знаки испуганными, заплаканными глазами... За плечами ее выглядывали бледные, с расширенными глазами лица вставших на цыпочки Варвары, Груньки и длинный, козлиный профиль неизвестно откуда взявшегося в доме Квятковского.
Борис вышел к сестре.
-- Ничего, -- сказал он голосом, неожиданно для всех и себя самого, решительным и громким.-- Не плачь, не надо бояться. Рана навылет, сердце не тронуто. Кни говорит, что, конечно, опасно, но, вероятно, выживет... будет жить... Позволь, позволь...
Он взялся за виски, пораженный внезапною мыслью.
-- Позволь! Откуда же я знаю, что говорил об Антоне Кни? И почему я знаю, что этот доктор у брата -- доктор Кни? Однако это так: я не свое выдумал о брате.... и говорил именно доктор Кни...
Квятковский ответил Борису изумленным взглядом.
-- Но, Борис, конечно же, это доктор Кни... И, когда ты вошел, он представился тебе и долго говорил с тобою.
-- Я не помню.
-- После того ты и пошел помогать ему, -- он пригласил...
-- Я не помню!
-- Смею тебя уверить. Я здесь уже давно. Вот эта благоразумная бацилла, -- Квятковский кивнул на Груньку, -- имела находчивость известить меня в "Голубятню"...
-- Не помню, ничего не помню...
-- Однако!.. Это называется взволноваться!
-- Не помню, а знаю... дико!
Квятковский пожал плечами.
-- Самодеятельность мозга, механическое восприятие идей... Расскажи Антону, когда выздоровеет: он интересуется этими вещами.
Борис, до сих пор смотревший на сестру совершенно машинально, точно перед ним не человек, но стена стояла, теперь с удивлением, разглядел, что Соня одета в какой-то странной, изрядно поношенной драповой тальме, и голова ее в сбитой, мятой, небрежной, наспех сделанной прическе мокра от растаявшего снега, и на плечи сполз большой серый платок.
-- Ты выходила?
Соня вспыхнула пятнами, как всегда, когдатерялась, и отвечала с взглядом в сторону, быстрым и мутным:
-- Да...
-- Мы, когда этот грех случился, все разбежались, -- подхватила Варвара.
А Соня оправилась и докончила уже спокойно:
-- Я в аптеку бросилась -- спросить доктора, кто ближе...
-- Ах, молодчина! Так это ты привела Кни?
Соня опять разгорелась заревом.
-- Н-нет... я -- другого... Кни сам приехал... не знаю, кто уведомил...
-- Их тут, докторов, спервоначала, никак, четверо налетело, -- поддержала Варвара.
А Грунька пискнула, указывая пальцем на Квятковского:
-- За господином Кни Максим Андреевич скатали на своем лихаче.
-- Вот умница, Макс! Вот спасибо, что догадался!
Квятковский состроил шутовскую гримасу:
-- Я всегда говорил тебе, что имеет свои выгоды -- находиться в рабстве у хорошего извозчика! Если бы не Матвей! Мы с ним облетели в двадцать минут весь центр города... Валерьяна-то Никитича ведь тоже я извлек из английского клуба.
Борис продолжал рассматривать сестру. Соня, -- он не мог дать себе отчета, почему, -- казалась ему какою-то новою, незнакомою.
-- В чем ты одета, мать моя? Это не твое платье... И -- без шляпы?.. Платок какой-то чудаковатый...
Соня проверила костюм свой, пылая пожаром от стыда, испуга, досады.
-- Время ли было хорошо одеваться? Схватила первое, что под руку попало... Это Варины тальма и платок!.. Я -- смотри -- без калош даже...
Соня показала брату ногу в плохо застегнутом башмаке. Рысьи глаза Квятковского успели подхватить налету эту маленькую подробность...
"Гм...-- отметил про себя молодой человек.-- Что в переполохе убежала без калош, это возможно, это так... Но почему же она в расстегнутых башмаках?.. В постели быть не могла. Еще и сейчас только половина одиннадцатого... Неужели до того обленилась, что шлепает дома босиком?"
А Борису стало уже не до Сони. В числе все наплывающих знакомых лиц он со страхом встретил -- в самой глубине коридора, на узкой черной лестнице от кухни -- еще новые встревоженные глаза, которые мигали ему из-под клеенчатой фуражки и манили его к себе. То был Федос Бурст.
-- Борис, -- говорил он, увлекая молодого человека в первую отворенную дверь, в Сонину комнату.-- Борис, я случайно... То есть не случайно, а нарочно... а, черт! не те слова говорю, слова врут... Я, Боря, не ждал, что у вас тут приключилось... Это ужасно!.. Ты извини меня, что я в такую минуту... Но, видишь ли... М-м-м... время не терпит... Одна беда, говорят, не ходит, -- понимаешь?.. Ну, словом, того... Работникова взяли... и... и... Рахиль Лангзаммер тоже... увезли...