XLIV

* Лекарства не лечат (лат.).

Антон Арсеньев выздоравливал трудно и медленно. Жизнь и смерть боролись за него долго-долго, и смерть отступила, только получив от арсеньевского дома, взамен Антона, другую жертву. Ранним утром после тяжкой ночи кризиса, когда Кни весело поздравил Валерьяна Никитича с началом выздоровления своего пациента, старик Арсеньев лично поднялся в мезонин Марины Пантелеймоновны -- сообщить ей счастливую новость, -- и нашел ее в смертной агонии. Тяжелое, конвульсивное умирание старухи длилось с лишком два дня. Антону с часа на час делалось лучше, Марине Пантелеймоновне -- с часа на час все хуже. Одним из первых впечатлений возвращенного к жизни Антона были аккорды далекого пения...

-- Что это? -- спросил он больше глазами, чем словами. Соня, дежурившая при нем в этот день, объяснила.

-- Выносят Марину Пантелеймоновну... скончалась...

В тяжелых глазах Антона впервые за все время болезни сверкнула искра -- не то большого испуга, не то большой радости... Он опустил веки. Пение звучало...

-- Что же ты, Соня, здесь, при мне? -- сказал он слабым голосом.-- Поди, проводи... ты, вероятно, желаешь... я могу побыть несколько минут один... ничего не случится...

Нимфодора Артемьевна Балабоневская чуть не на коленях вымолила у Валерьяна Никитича позволение ходить за больным Антоном, чередуясь у его постели с Сонею и Варварою. Когда Антон узнал ее, лицо его выразило неудовольствие и страх. Но тогда он был еще слишком слаб, чтобы протестовать, а Балабоневская была слишком готова заранее к протесту и решила, что -- хоть бей ее Антон, а она при нем останется и прочь не пойдет. В доме у Арсеньевых полюбили ее очень. Мягкий, тихий, глупый характер доброй женщины как-то хорошо пришелся по этому дому, столько лет жившему без лучей ласки, в взаимном равнодушном отчуждении всех членов семьи.

-- Ежели Антону Валерьяновичу поможет Бог стать на ноги, -- уверяла Соню Варвара, -- беспременно следует ему жениться на Нимфодоре Артемьевне. Что женщина из-за него срама на себя берет! И какая прекраснейшая госпожа: слова от нее дурного никто не услышит... Ходи по ней, как по ковру персидскому, только будет стараться -- чтобы ногам было мягче...

Самоубийство Антона Арсеньева далеко не вызвало в Москве такой сенсации, как нашатырная история Лидии Мутузовой. Квятковский, один из немногих часто навещавших больного, уверял, что "публика разочарована".

-- Помилуйте! Антон Валерьянович столько лет состоял в звании рокового человека города Москвы, так давно ожидали от него чего-нибудь этакого -- из трагедии в пяти действиях, с прологом и эпилогом...

Иди, душе, во ад и буди вечно пленна!

Ах, если бы со мной погибла вся вселенна!

И вот -- свершилось! И вдруг -- не токмо вселенная не погибла, но и сам Антон Валерьянович остался жив и, -- как презрительно выражается Ольга Каролеева: "Не дострелился..." Скандал! скандал!.. Антон Валерьянович погубил свою репутацию. Уж и не знаю, какой фортель надо ему теперь выкинуть, чтобы ее поправить... Публика разочарована, пьеса провалилась, первый актер освистан... Chute complète! {Полное падение! (фр.).}

Самым тяжелым и острым впечатлением поступок Антона отозвался на Ане Балабоневской. Когда тот же Квятковский привез грозное известие в дом к ним, Аня словно окаменела над матерью, метавшейся по дивану в истерическом припадке... А потом на нее самое нашло безумие какого-то высшего, почти сверхъестественного ужаса, так что все покинули ослабевшую в припадке Нимфодору Артемьевну и уже старались только успокоить дикое волнение Ани.

-- Это я, я, я виновата!-- кричала она, ударяя себя в грудь, -- я!.. Я желала ему зла... Я молилась, чтобы он умер... Это он от меня умирает!.. Ах, Господи! Господи! Если он умрет, я не перенесу: я теперь останусь на всю жизнь с угрызениями совести, будто убийца... Мама! голубушка! прости!.. Я виновата!.. Он давно хочет себя убить, я знала, никому не сказала... Я допустила его убить себя! Мама, мама, прости!.. Я, я, я...

Нимфодора Артемьевна ничего не понимала в странном экстазе своей дочери, изумленная тем больше, что слишком хорошо знала, какая острая антипатия живет между Анею и Антоном Арсеньевым. Всего больше волновалась Аня вопросом: из какого револьвера стрелял в себя Антон Валерьянович?

-- Не Лефоше? -- пытала она Квятковского.-- Вы уверены, что не Лефоше? Знаете, бывает такой русский Лефоше...

-- Помилуйте, Анна Владимировна, -- удивлялся на нее беспечальный Макс, -- с какой стати ему стреляться из русского Лефоше? Превосходнейший американский бульдог... Я же говорю серьезно... разве русским Лефоше может серьезно повредить себя порядочный человек? Это уж надо совсем быть идиотом, чтобы стрелять в себя из русского Лефоше!

Отчаянье Ани Балабоневской имело то последствие, что девушка не сделала ни одного упрека, ни одного замечания своей матери, когда Нимфодора Артемьевна заявила твердое свое решение -- ходить за больным... Меньшая дочь, Зоя, была очень возмущена, но -- по привычке во всех своих чувствах и словах следовать за Анею и не высказываться раньше сестры -- смолчала. Но наедине сестры поспорили.

-- Я не понимаю, Аня, как ты позволила... Это новый позор, новый скандал...

Аня с горящими глазами твердила:

-- Пусть!.. Мы не имеем права препятствовать... Пусть!.. Он умирает... Если он умрет, я никогда себе не прощу, я уйду в монастырь замаливать... Ты, Зоя, не можешь представить себе, что это за ужасная тяжесть -- чувствовать на своей совести смерть человека... Ведь это я навела его на мысль убить себя... Он дал мне слово, что застрелится, и вот -- застрелился...

-- "Не дострелился"!-- язвительно поправила Зоя. Но Аня даже перекрестилась набожно.

-- Слава Богу, что нет! Слава Богу!

Антон поднялся с одра болезни шесть недель спустя после несчастного своего выстрела. Жажда жизни, необычайно сильная, покуда он был опасен, погасала в нем по мере того, как он выздоравливал. Кни потребовал, чтобы он ехал в Крым.

-- Очень хорошо, -- вяло согласился Антон, -- ив Крыму люди околевают, поедем хоть и в Крым.

Молчал он теперь по целым дням, не размыкая губ и глядя пред собою в одну далекую воображаемую точку. Что бы ни говорили около него, он слушал все с неизменно каменным, отвлеченным лицом, -- так что и Соня, и Балабоневская долго принимали, что он не слышит. Но на вопросы, к нему обращенные, Антон отвечал удовлетворительно, хотя и страшно медленно, будто с рассчитанною осторожностью, двигая слова, как попорченный механизм. Живое любопытство вспыхивало в нем очень редко. Так ужасно всполошился и взволновался он, когда Соня рассказала ему о странном совпадении, что он начал поправляться, когда безнадежно заболела Марина Пантелеймоновна, и час перелома к его выздоровлению почти встретился с часом ее смерти. Тяжелое, замкнутое молчание Антона удручало всех, к нему приближавшихся, но никого не давило больнее, чем Валерьяна Никитича. На него в комнате сына жаль было смотреть: так суетился он в желании угодить, развлечь, оживить, быть полезным, и так ничего не выходило у него, так ничего он не умел. А тот, бесстрастно безмолвный, смотрел и смотрел мрачными, загадочно устремленными внутрь себя глазами... Старик уходил со слезами на глазах.

-- Он ненавидит меня! Клянусь вам, он всех ненавидит!-- плакался он пред Маргаритою Георгиевною Ратомскою.

Та неуверенно возражала:

-- Ну вот!..

Когда Антон был вне опасности, Валерьян Никитич попытался с осторожностью выспросить сына о причинах, побудивших его к самоубийству. Антон долго молчал, потом сказал холодно и равнодушно:

-- Какие же особые причины... Я -- Антон Арсеньев... Разве мало?.. Вот и все причины...

Старика передернуло.

-- Болезнь не отучила тебя обижать людей, -- сказал он с жалкою, насильственною улыбкою.-- Ну да уж хорошо, хорошо... Наша фамилия у тебя не в милости, -- твое дело... Считаешь нас нравственно прокаженными...

-- C'est le mot, mon père {Здорово сказано, отец (фр.).}.

-- Об этом мы, может быть, когда-нибудь поспорим, когда ты будешь более здоров. Но каковы бы ни были мы, Арсеньевы, однако не стреляемся же от того, что Арсеньевы... ни я, ни Борис, ни Соня...

-- Погодите, -- с усмешкою перебил больной, -- не надо давать зароков! Может быть, очередь не дошла.

-- Антон! Антон! Антон!-- Валерьян Никитич беспомощно поднял руки к потолку.

Антон молчал.

-- Вот что, -- начал старик, овладев своим волнением, -- давай попробуем -- без общих фраз и отвлеченностей... а?.. Твои причины -- пусть при тебе и останутся, но ведь ты всегда был логик...

-- Как дьявол, -- вставил Антон.-- Tu non credesti, Santissimo Padre, che anch'io sono logico! {Ты не верь, святой отец, что я тоже отзвук конца! (фр.).}

-- Остри, остри!.. Я рад, что ты шутишь: это доказывает, что ты уже здоров... Слушай: прах побери твои причины, но -- повод? Дай мне повод! Где? какой повод?

Антон возразил, с медленностью водя по обоям безразличными глазами:

-- А именно повода-то я, mein allerliebster Vater {Мой всеми любимый отец {нем.).}, как раз и не помню...

Помолчав, он прибавил:

-- Не помню!.. Очень может быть, что никакого повода не было...

-- Эх, Антон! Грех тебе!

Антон продолжал, не слушая:

-- А может быть, не было и самоубийства.

-- Что-о-о-о?!

-- Может быть, я совсем не в себя и стрелял...

-- Антон! не своди с ума!

-- Папаша, кто бережет свой ум, тому лучший совет -- не испытывать сумасшедших в их сумасшествии.

Старик дрогнул, но опять сдержался.

-- Некоторые друзья наши, -- сказал он, -- высказывали предположение, что тут несчастная любовь...

-- И Силин, -- спокойно докончил Антон.

-- Какой Силин?!-- вытаращился Валерьян Никитич.

-- Есть такая глупая пародия -- "Любовь и Силин"... Козьмы Пруткова -- что ли?.. Ну так вот этот таинственный Силин столько же виноват в моем самоубийстве, как несчастная любовь...

Валерьян Никитич вышел от сына в свой кабинет и только молча за волосы схватился. Антон расспрашивал Варвару:

-- Что теперь в комнате Марины Пантелеймоновны?

-- А ничего, барин... Потолок перебелили, обои новые поклеили... Мебель, которая была, в сарай снесена, -- тоже новую барин Валерьян Никитич поставить велели... Мы вдвоем с барышнею и покупали на Смоленском рынке... Шкап, два стола, шесть стульев, диван, кровать, комод... все, как было, только что новое...

-- Зачем это?

-- Барин Валерьян Никитич говорит, что -- пусть будет комната для гостей... Иногда у Бориса Валерьяновича засиживаются товарищи, -- чтобы ночевать было где оставить... Теперь вот, как вы больны, Нимфодора Артемьевна иногда заночевывают, если опозднятся...

-- Балабоневская?! Там в мезонине? Где жила Марина Пантелеймоновна?!

Взор Антона оживился странным любопытством.

-- Так точно... Что ж? Они смелые... не боятся...

-- А чего бояться, Варвара?

-- Ну как же... все-таки давно ли человек в тех самых стенах помер?.. Да и Бог с нею, Антон Валерьянович, -- конечно, царство ей небесное, и тем более -- теткою мне приходилась, -- но нехорошо помирала...

-- Нехорошо?

-- Даже чрезвычайно как нехорошо... Трудно очень... Шутка сказать: шестьдесят часов мучилась... Случись в деревне, давно бы над нею потолок разобрали по глухой мужицкой глупости... У нас, Антон Валерьянович, ежели кто очень трудно помирает, тех почитают за колдунов. И муки их, извольте понимать, происходят от того, что не может из них душа выйти прежде, чем не отцепилась от нее колдовская наука. И, ежели такой колдун или колдунья, что ли, очень мучится своим смертным часом, тут только два средства помочь: либо чтобы какой-нибудь из родни взял на себя колдовство, принял от умирающего науку его, либо разобрать над постелью потолок, чтобы душеньке было просторно улететь... А то -- дьяволы ее, душеньку-то, стерегут: она и боится выйти из тела... У дверей, у окошек -- всюду стерегут.

-- А насчет разобранного потолка недогадливы? -- мрачно улыбнулся Антон.

-- Насчет потолка недогадливы...

-- Кто при ней был тогда?

-- Я да старый барин часто заходили, Валерьян Никитич...

-- А Соня? Борис?

-- Софья Валерьяновна больше занимались при вас. А Бориса Валерьяновича она, тетенька покойная, сами не пожелали... Никогда ведь его не любили... "Уходи, -- говорят, -- уходи, -- ты не мой, ты чужой!.." Вас очень звали, -- договорила она, помолчав.

Блеск таинственного любопытства опять загорелся в глазах больного.

-- Да? Очень?

-- Ужас как тосковала, что не увидит вас. Все звала: "Антона покличьте... Антона хочу... где Антон?.." О вас, стало быть... Ну где же было! Вы без памяти лежали, градусник до сорок одного поднимался... Так и отошла. За священником барин послал... Она посмотрела, притворилась, будто без памяти, и отвернулась. Так без покаяния и отошла.

-- Быть может, и в самом деле была уже без памяти?

Варвара покачала головою.

-- Нет, Антон Валерьянович, я ее манеры все знала: что у нее -- в самом деле, что -- ролю изображает... Притворилась! Не захотела принять отца духовного, а дом и барина конфузить своим отказом тоже не пожелала... Притворилась! Уж такая была -- неверующая... Которая фармазонка -- так она фармазонка и есть!

-- Можно войти?

В дверь постучала Балабоневская.

-- Варвара сообщила мне сейчас, -- обратился к ней Антон, -- что вы ночуете в комнате Марины Пантелеймоновны... Смотрите, это может принести вам несчастье. По мнению Варвары, тетенька ее была едва ли не ведьма...

Нимфодора Артемьевна покраснела всем своим круглым с ямочками лицом.

-- Я знаю только одно несчастье, -- вполголоса сказала она, когда догадливая Варвара скромно вышла, -- для меня опасно только одно несчастье: потерять вас.

Антон, мрачный и недовольный, откинулся головою на спинку своих кресел.

-- Я еще слишком болен, чтобы любить, быть любимым и прочее, и прочее в том же чувствительном роде...-- сухо и уныло возразил он.-- Слишком болен и боюсь, что никогда не буду здоров... Садитесь, мой друг. В шашки могу в пикет могу, а в любовь и в шахматы -- пасую: сложно!.. Вот тоже бирюльки очень хорошая вещь, -- только надо, чтобы из соломы, а не из слоновой кости... Привезите мне бирюльки, милая моя Нимфа, и будем мы с вами таскать, таскать эти бирюльки по целым вечерам -- до тех пор, пока я не уеду в Крым...

-- А я? -- бледно и криво улыбнулась Балабоневская.

-- А вы останетесь в Москве, и во всей Москве никто не будет играть в бирюльки лучше вас...

-- Спасибо и на том.

На горький звук ее голоса больной поморщился и промолчал.

-- Что ваши дочери, Нимфодора? -- начал он после долгой, тоскливой паузы.

Балабоневская встрепенулась и насторожилась.

-- А что вам до моих дочерей? -- спросила она с пугливою, сухою враждебностью.

-- Отличные девушки... больше ничего!.. Аня усиленно рекомендует мне, Нимфодора Артемьевна, жениться на вас... вы что на это скажете? Стойте! Стойте! что вы делаете?

Она вдруг сползла пред ним с кресла на ковер всем своим грузным, округлым телом и, охватив его ногу трепещущими руками, припала к ней губами, жар которых он почувствовал сквозь туфлю свою.

-- Антон!-- шептала она, -- Антон, не надо так шутить... Вы знаете: я раба ваша... То, что вы говорите, было бы для меня не только счастьем, а блаженством, Антон, блаженством, от которого умирают... Но я знаю, что вы никогда... что это невозможно... зачем же дразнить и мучить? Жестоко, Антон!

Он глядел упорно и старательно мимо ее головы.

-- Я, Нимфодора Артемьевна, того же мнения, что это совершенно невозможно... да встаньте же вы, наконец! встаньте!.. И... и вот почему -- вы, повторяю вам... о, да глупо это! встаньте!.. вот почему вы напрасно выбрали для ночлегов комнату Марины Пантелеймоновны... Друг мой! Мы с вами повеселились сами, посмешили собою почтеннейшую публику в первопрестольном граде Москве... Хорошенького понемножку! Пожмем друг другу руки как добрые приятели и...

Балабоневская вскочила на ноги.

-- Ты... ты гонишь меня?!

Антон, хмурый, искусно избегая ее взглядов, повторил холодно и мрачно:

-- Расстанемся друзьями... Нам надо расстаться.

Она опрокинулась на стену круглыми, мягкими плечами и стояла, оцепенев в нелепой позе, точно живая подпорка к стене, с торчащею столбиком головою, с косо улыбающимся лицом, с круглыми вертящимися глазами.

-- Ты меня гонишь... ты меня гонишь...-- лепетала она.-- Как же это? Я выходила тебя от смерти, а ты меня гонишь!

-- А вы думаете, -- я очень счастлив тем, что вы выходили меня от смерти?

Балабоневская молчала, хотя губы ее шевелились. Она, кажется, и не слыхала ответа Антона, и продолжала лепетать про себя:

-- Ты меня гонишь!

Антон продолжал:

-- Худшей услуги, чем спасти меня, вы не могли оказать ни мне, ни себе, ни всем, кто нам близок... Если бы вы знали, кого вы спасли и зачем спасли, то я уверен, что даже вы, со всею вашею привязанностью ко мне, предпочли бы оставить меня в ту ночь, чтобы я истек кровью... Смерть от своей руки -- лучшее, чем я мог кончить... И мне жаль, что я не кончил... Потому что -- повторить, не знаю, найду ли я в себе силы... Смерть -- страшное чуцовище, Нимфодора Артемьевна. Кто видел ее близко, как я теперь, тому позвать ее к себе еще раз очень трудно... Я думал, что умирать гораздо легче. И боюсь, что я теперь останусь жить -- захочу жить, вопреки самому себе. Потому что во мне все -- и рассудок, и чувство, и знание, и опыт -- кричит, что жить мне не следует, преступно, подло мне жить... Но -- организм слишком напуган... Я не в силах... Какой бы ужас ни сулила мне жизнь, -- а я знаю как дважды два четыре, что сулит наверное, -- нет у меня сил снова посягнуть на себя... Буду жить! Хочу жить! Жить буду!.. И -- что бы ни вышло... чем бы ни кончилось... только уж -- нет! не сам...

-- Антон, -- заговорила Балабоневская, с усилием оторвавшись от стены, -- душечка Антон, милый мой, бог вы мой, слушайте... Ой, голова моя! Глупая моя голова! Зачем Бог дал мне такую слабую голову, что я никогда не могу собрать своих мыслей и найти хорошие, ясные слова?..

Антон твердил мрачно и твердо:

-- Нам нельзя оставаться вместе... Передо мною -- пропасть... Я хотел перескочить ее... Вы не дали, спасли... Для нового прыжка я слишком слаб. Я опять такой же и там же, где был, -- и предо мною пропасть...

Нимфодора Артемьевна осторожно дотронулась до его руки.

-- Антон...-- голос ее дрожал, -- Антон... быть может... у вас... на душе... преступление?..

Антон горько улыбнулся.

-- Тысячи против совести и ни одного против уложения о наказаниях!

-- Я потому сказала, -- простодушно возразила Балабоневская, -- что если бы вас в Сибирь засудили, так я -- ничего... мне не стыдно и не страшно... я пойду за вами в Сибирь!

-- А если я человека убью? -- резко и круто повернулся к ней Антон.-- И это не страшно?

Лицо Балабоневской все исказилось и затрепетало.

-- Нет, это страшно... только... зачем же вам... ох, это страшно!..

-- Ну? -- почти крикнул на нее Антон.

Она с болезненною, глупою улыбкою уставила в лицо ему восторженные глаза.

-- Если вам надо...-- пробормотала она с огромным усилием над собою.-- Об этом трудно говорить... Антон...

-- Ну?

Она поднесла его руку к губам.

-- Убивайте кого хотите... Я стерплю... Только не оставляйте меня, не оставляйте, Антон! Я и стыд, и страх -- все стерплю... буду молчать... потому что я ужасно люблю вас, Антон, и не могу жить без вас.

Антон сухо отвечал:

-- Надо выучиться. Я говорю вам без всяких шуток: с моим отъездом в Крым между нами -- все кончено.

Она ломала руки.

-- За что, Антон? за что? за что? за что?

-- За то, что я хочу жить и хочу, чтобы вы тоже жили. Мы не можем быть вместе, -- поймите! Близ меня вы -- всегда близ смерти.

-- Я не понимаю вас, Антон.

-- Ну и тем лучше...

Легло и потянулось тяжелое молчание. Что-то незримо умирало в воздухе и дышало отравою на обе души -- обидящую и обиженную...

-- Ты нашел себе другую женщину? -- заговорила Балабоневская с мучительною улыбкою.-- К другой женщине едешь? Лучше меня нашел, моложе?.. Я понимаю... что же? разве я не знаю, что не стою тебя, что это только так, капризом твоим, сумасшедшее счастье мне выпало... в награду за молодость мою, пропавшую без радости... Я понимаю... Но, Антон! Зачем же бросать? Зачем гнать? Разве я стесняю? Разве я стесняла? Любишь... ну люби, люби... я не ревную, молчу... Но -- бросать... за что?

-- Оставьте это, пожалуйста, -- с нетерпением возразил Арсеньев.-- Не надо... Никого я не полюбил, никакой другой женщины не находил и ни к кому не еду... К себе еду, к самому себе -- понимаете? Хочу остаться один, совсем один... как Робинзон на острове или как схимник в келье... Если бы я имел хоть сколько-нибудь веры, я бы охотно теперь в монахи ушел, в затвор пещерный... ну а без веры -- совестно: пожалуй, при моем теперешнем настроении, я способен на такие самоубийственные чудеса аскетизма, что народ сдуру меня еще святым мужем почитать станет... что же мошенничать-то?.. Бог с ним, с затвором!.. Вы слыхали про систему одиночного заклютения? Ну вот. Это мне больше подходит. Я нахожу себя достойным одиночного заключения и скрываюсь в него. Больше ничего. И не удерживайте меня. И не цепляйтесь за меня. Я знаю, что делаю, -- слишком хорошо знаю! И готов повторить вам сто раз, что поступаю так для безопасности вашей, своей, всех... Дайте же мне хоть однажды в жизни вести себя и чувствовать себя порядочным человеком!

-- О, Антон!.. Что вы говорите... Зачем вам?.. Лучше вас нет никого на свете...

-- С чем себя и поздравляю.

-- Для меня... никого! никого!

-- Да, это, конечно, большое ограничение...

Он с усилием встал с кресла и сейчас же опустился на близ стоящий стул.

-- Слушайте! Будет!-- сказал он с холодным отвращением.-- Говорю вам: тяжело, довольно... Надо опомниться... обоим... и мне, и вам... У вас дочери взрослые... займитесь ими... пора...

Она мотала головою с глупою, жалкою улыбкою непоколебимого упрямства.

-- А что мне в дочерях? Вы мне нужны, а не дочери! Что мне в дочерях?!

Антон молчал, глядя в землю. Балабоневская с судорогами в лице долго вглядывалась в него плачущими, безумными глазами.

-- Антон!

-- Я.

-- Слушайте, Антон...

Голос ее звучал диким отчаянием.

-- Слушайте, Антон... Вы все о дочерях моих говорите... Я знаю вас: вы прихотник... Слушайте, Антон... вы не сердитесь, только слушайте, не сердитесь... Вы, может быть... вам Аня понравилась? да?..

-- Нимфодора Артемьевна!!!

Но она ловила его руки и твердила:

-- Только не сердитесь, не надо сердиться... Аня? Зоя? которая из двух?.. Или обе?.. О, я вас знаю, знаю... Хорошо! Будь по-вашему! Берите их, они ваши... Но не оставляйте меня, позвольте мне быть при вас... не оставляйте, не оставляйте!

-- Нимфодора Артемьевна! Да что же это наконец? Что вы думаете? Что вы говорите? За кого вы меня принимаете? О черт возьми!

Она -- оглупевшая, отчаянная, сладострастная -- лепетала:

-- За кого принимаю?! Вы -- Антон Арсеньев. Антон... что же нам -- вам и мне -- стесняться наедине между собою?..

-- Да... действительно!-- бешено вскрикнул он, и зубы его заскрипели.

-- Антон... Я вас знаю... Если вы бросаете меня, значит во мне самой нет уже ничего для вашего разврата... нечем мне больше вас удержать! Антон! не могу я вас отпустить от себя, не могу -- это смерти подобно! Антон! я унижаюсь, я на позор, на преступление согласна, я... Антон! Я покупаю вас себе! Нате вам их, нате... Они ненавидят вас, но я умолю, застращаю, силою заставлю, опиумом опою... Антон! не покидайте меня! Берите все, но покидать... нет... нельзя... не покидайте, Антон!

Антон смотрел на нее в упор, и в глазах его светился почти суеверный ужас.

-- Нет, ты страшнее, чем я думал...-- произнес он вполголоса со странным спокойствием, как бы про себя и как будто кому-то другому, а не ей, не Балабоневской.

По коридору послышались легкие шаги.

-- Оправьтесь же, -- сухо сказал Антон рыдающей Балабоневской.-- Варвара несет мне мой эмс с молоком... Совсем напрасно давать трагические спектакли пред горничною.

-- Спектакли! Спектакли!-- бормотала Балабоневская, глотая слезы и стараясь облагообразить красное, расплывшееся от волнения лицо.-- Он называет это спектаклями... О, Антон! Антон! Если есть Бог в мире, вы будете наказаны...

-- Утешьтесь, -- холодно возразил Арсеньев, -- я слишком хорошо знаю, что буду наказан, даже если Его и нет в мире... Входите же, Варвара! Ведь я слышу вас... Что за дурацкая манера топтаться у дверей?

Умная девка сообразила, что барин ищет ее помощи, чтобы прекратить тяжелое объяснение.

-- У нас там в гостиной, -- доложила она, ставя на стол поднос с минеральною водою и дымящимся стаканом молока, -- сидят господа Квятковский и Рутинцев. Спрашивают, можно ли к вам?

-- Разумеется, зовите... почему же нет?.. Я здоров... Нимфодора Артемьевна, -- обратился Антон к Балабоневской, когда Варвара закрыла за собою дверь.-- Вы видите, ко мне люди пришли. Отложим наш разговор на другое время.

-- Слушаю...-- прошептала Балабоневская, покорно поднимаясь с места.-- Антон Валерьянович!

-- Ну?

-- Скажите мне, что это еще не конец?

-- Разумеется, не конец, раз я вам говорю, что -- в другое время. Идите же!.. Нехорошо, если эти господа застанут вас у меня такою... посмотрите в зеркало, на что вы похожи... красная, глаза распухли... Идите! Я слышу их голоса..

-- Иду, иду... Я, Антон, еще не в отчаянии, я не теряю надежды...

-- Хорошо, хорошо!

-- Я, Антон, буду думать, что вы сегодня были просто очень не в духе и сорвали на мне злость.

-- Очень может быть. Думайте, как хотите. Очень может быть.

В скороговорках Антона звучало что-то посильнее и поглубже отвращения. Смотреть на Балабоневскую он решительно избегал и, когда она заставила-таки его глаза встретиться с своими, он побледнел, и губы его нехорошо, опасно задергались и гневом, и страхом. Наконец, десятки раз повторив, что он сегодня не в духе и потому сам не знает, зачем мучит людей, Нимфодора Артемьевна собралась с духом оставить своего угрюмого друга. Взгляд, которым проводил ее Антон, был бессмыслен и страшен...

-- А говорили, что умерла!-- произнес он вполголоса, вслух и с тихою, хитрою, жестокою усмешкою.-- Нет, оно не так-то легко...

Квятковский и Рутинцев просидели у Антона недолго. Нашли его усталым, рассеянным, молчаливым и помчались к Каролеевым на grand diner {Парадный обед (фр.).} по случаю рождения Ольги Александровны. А Антон, отпустив их, немедленно позвонил.

-- Нимфодора Артемьевна еще у нас?

-- Уехали...-- протяжно отвечала Варвара.-- Обещали быть завтра к одиннадцати часам. Если прикажете, можно Груню спосылать за ними: недалеко...

-- Не надо. Кто из наших дома?

-- А никого нету... Софья Валерьяновна до последнего времени все в своей комнате сидели, думали, что вы позовете, а сейчас -- одели шляпу, разгуляться пошли...

-- На ночь глядя!

-- Они любят в сумерки.

-- Варвара, слушайте. Соберите мне в чемодан белье, платье, вещи с письменного стола, приготовьте шубу, подушки, плед и пошлите Груню на Никитский бульвар -- взять карету на Курский вокзал. Я уезжаю. До поезда остается два часа: обделайте все попроворнее, чтобы мне не опоздать...

Варвара потеряла с худого лица своего все обычное ей умное выражение и смотрела дура-дурою... Даже рот у нее открылся...

-- Батюшки мои! Да как же? -- воскликнула она наконец.-- Барин! Что вы это? Куда вам ехать? Вы едва на ногах стоите...

-- А уж это не ваше дело. Идите и -- живо у меня! живо!

Двадцать минут спустя, Антон позвонил снова: Варвара не пришла. А минут через пять еще в комнату влетела красная, запыхавшаяся Соня.

-- Антон! Что это значит? Ты едешь? Куда? Разве можно? Ты совсем больной?

-- Еду, еду, еду еду...-- скороговоркою отвечал Антон.-- В Крым еду. Велено в Крым. Ну и нечего мешкать: еду в Крым. Укладывает Варвара вещи? Пошла Груня за каретою?

-- Но как же папаша? Господи! я не знаю даже, где искать...

-- И совершенно незачем. Дальние проводы -- лишние слезы. Не навек еду... увидимся!.. Борису кланяйся... всем... Прощай!.. Вот и Варвара...

-- Карета меньше трех рублей не везет, -- угрюмо возвестила горничная: в спешном отъезде Антона ей чудилось опасное и недоброе.

-- Неужели?! Ну как-нибудь осилим: авось не разорюсь... Прощай, Соня! Давай руку...

Соня серьезно удержала его.

-- Если ты действительно уезжаешь, поцелуемся, Антон... Ты никогда меня не целуешь.

-- О, с удовольствием!..

Он прикоснулся губами к ее пылающей щеке, и на всю жизнь остался памятен Соне этот прощальный поцелуй и странный, долгий взгляд, которым потом окинул ее брат.

-- Откуда ты сейчас? -- спросил Антон небрежно, влезая длинными ослабевшими руками в хорьковую шубу, принесенную Варварою.

Соня отвечала с расстановкою:

-- Гуляла в сквере у Спасителя...

-- У тебя волосы пахнут дешевым табаком и какими-то глупейшими духами... Умойся, Офелия! Вот тебе последний и единственный совет отъезжающего Лаэрта...

Когда двери подъезда закрылись за Антоном и грохот отъехавшей кареты замолк, Соня и Варвара переглянулись дикими глазами.

-- Что это он... какой?

-- А кто ж его разберет? -- с азартом воскликнула девица Постелькина.-- Оглашенный... Кто вас всех-то разберет? Один другого полоумнее! Вот взять бы вас всех сразу да до единого так гуртом и свезти в безумный дом... Самое настоящее место...

-- Папаша вне себя будет.

-- Кто у вас в себе-то?.. А умыться -- это он вам хорошо посоветовал... Вы умойтесь!

-- Да я -- что ж? я умоюсь...

Ничего не подозревавший Валерьян Никитич спокойно скушал свой клубный обед и сел за винт с тремя ему подобными действительными статскими советниками, когда официант подал ему срочную телеграмму:

Не беспокойтесь обо мне, уехал выздоравливать, поправлюсь, приеду, адрес, когда устроюсь, сообщу.

Антон

Телеграмма была из Серпухова.

-- Что? Неприятности? -- спросил один из партнеров побагровевшего старика.

Тот едва поднялся с места.

-- Я... вы меня извините... играть не могу... домой должен ехать... такое известие...

-- Поезжайте, поезжайте... Вы на себя не похожи... Мы за вас Петра Максимовича посадим... Петр Максимович!.. Да что случилось-то, Валерьян Никитич? Что у вас там опять?

-- Ничего, решительно ничего особенного...-- уверял Арсеньев, болезненно морщась от уколовшего его неосторожного "опять".-- Ничего, недоразумение... с Антоном... Извините, господа, я должен спешить...

-- Старик Валерьяша наш уехал, как нехорош!-- говорили чиновные партнеры по отъезде Арсеньева.-- Совсем разваливается и -- больной, больной...

-- Детьми, батюшка, болен!-- басил, козыряя, заместивший Арсеньева в игре Петр Максимович.-- Ничем другим не болен, но детьми! А эта болезнь -- неизлечимая.

А больной детьми Валерьян Никитич ехал и рыдал в извозчичьих санях:

-- Они меня убьют когда-нибудь этак! Они меня убьют своими внезапностями... Ну куда он поехал? Умирать поехал... Так уж и меня-то, старого дурака, хоть бы захватил с собою.