Когда она, постучав и получив отзыв, вошла в кабинет, Симеон стоял у окна и смотрел во двор, заложив руки в карманы брюк, что сразу бросилось Епистимии в глаза, так как не было его постоянной манерой...
"Пистолет у него там, что ли?" -- пугливо подумала она -- не пред Симеоном пугливо, а по тому странному страху, которое большинство женщин питает к оружию, будто к какой-то мистически-разрушительной, самодействующей силе.
-- Запри двери,-- не поворачиваясь, приказал Симеон.-- И ключ положи на письменный стол.
Она исполнила.
-- Садись. Села.
-- Ну-с?!
Теперь он быстро повернулся к ней и глядел издали сверкающим, ненавистным взглядом, который был бы страшен всякому, кто знал его меньше, чем Епистимия. Она же сразу разложила взгляд этот привычным за много лет наблюдением на составные части и определила, что, как ни зол Симеон, но боится ее он еще больше.
-- Ну-с?!
"Нет, пистолета у тебя в кармане нет,-- насмешливо подумала Епистимия,-- шалишь-мамонишь, на грех наводишь, обманываешь..."
И, сразу осмелев и успокоившись, она даже спустила серую шаль с острых плеч своих.
А Симеон стоял уже перед нею, как солдат в строю, пятки вместе, носки врозь, и, все с засунутыми в карманы руками, покачиваясь корпусом вперед и назад, повторял:
-- Ну-с?
-- Что нукаете? Не запрягли! -- улыбнулась она. Он круто остановил ее движением руки.
-- Нет уж, пожалуйста. Довольно. Прямо к делу и начистоту.
Это -- что он так сразу повернул дело, ждет ответа в упор на вопрос в упор и не позволяет подползти к сути и цели объяснения издали, окольным подходом,-- смутило Еписгимию, вышибло из седла и вогнало в робость... Она не мота преодолеть в себе этого смятенного наплыва, а в то же время чувствовала, что обнаружить его пред Симеоном -- значит почти зарезать свое дело, что он сразу возьмет над нею свое привычное засилье...
"Эх,-- с досадою думала она,-- слишком понадеялась на себя. Не следовало сводить в один день два этих разговора. Слишком много силы истратила с Аглаюшкой. Не хватит меня на этого, прости Господи, дьявола..."
А "дьявол", стоя пред нею, позади высокого кресла, и постукивая по спинке его взятою со стола линейкою, требовал отрывистыми фразами:
-- Что же ты? Оглохла? Онемела? Или уж такую мерзость придумала, что даже у самой язык не поворачивается выговорить? Открой наконец уста свои вещие, говори...
Последняя краска сбежала со щек Епистимии, и лицо ее было маскою трупа, когда, напряженным усилием возобладав над собою, пробормотала она голосом, неровным от стараний его выровнять и неестественно беззаботным, точно говорила не о решительном, обдуманном плане, а о случайном игривом капризе, и слова ее, подобно взбалмошным детям, сами резво спрыгнули с губ:
-- Так... что... вот... стало быть... породниться мы с вами желаем.
Симеон опустил линейку.
-- Что?
Если бы он обругал Епистимию самым скверным словом, если бы швырнул ей в лицо линейку свою -- не так бы, кажется, резнул он ее по сердцу, ударил по лицу, как этим глубоко изумленным, ничего не понимающим, за ослышку слова ее принявшим, искренним "что?"... Пришибленная, согнулась она в креслах и, тупо глядя под письменный стол, в корзину с брошенной бумагой, лишь бы не встретиться глазами с Симеоном, напрягла последнюю силу воли, чтобы пролепетать:
-- Обыкновенное дело... Божье... Если бы нам породниться, я говорю...
Симеон уронил свою линейку... С глупыми глазами, разинутым ртом стоял он несколько секунд... И вдруг слух Епистимии кипятком ядовитым обжег громкий хохот -- такой настоящий, живой, прямой и искренний, какого она от Симеона во всю жизнь не слыхала, на какой способным его не считала... И сыпались на нее толчки хохота Симеонова, точно удары плетей, и ежилась она под ними, стискивая зубы, слабея силами, мучительно думая про себя в тоске стыда и злобы: "Гришка ты, мой Гришка! Чем-то ты мне, тетке, заплатишь, что принимаю я за тебя этот позор..."
А Симеон все хохотал, даже необычно красный стал от смеха и слезы вытирал на глазах, а в передышках говорил, трясясь всем телом и вместе тряся тяжелые кресла, за спинку которых держался теперь обеими руками:
-- Ты дура... Ах, дура!.. Вот дура!..
И, к ужасу своему, Епистимия под смехом его в самом деле чувствовала себя дура дурою -- с головою, пустою от мыслей, с сердцем оробевшим, оставшимся без воли... будто на дно какое-то, бессильную, спустил ее и потопил этот смех, разливаясь над нею глумливою волною.
-- Вряд ли,-- пробовала она, тонущая, барахтаться, всплыть со дна.-- Вряд ли я дура, Симеон Викторович. Не надеюсь быть глупее других.
Но он перебил ее весело, победительно, небрежно:
-- Нет уж -- это ты надейся! Ты дура. Напрасно ты вчера боялась, что я тебя бить стану. Надо было не мямлить, а прямо сказать -- вот как сегодня. Мы повеселились бы и разошлись. Ты смешна. Ах, если бы ты только могла сейчас себя видеть, какая ты, душа моя, дура и до чего ты, Пишенька моя любезная, смешна!..
-- Не заплачьте с большого смеха-то,-- огрызнулась она, с отчаянием чувствуя, что говорит это напрасно, себе во вред и лишь к новому смеху Симеона, что это именно то, чего ей сейчас, разбитой и посрамленной, не следует говорить...
А он и впрямь опять так и залился, восклицая:
-- Нет, какова?! Вообразила, будто настолько запугала меня нелепым документом своим, что я даже жениться на ней способен!
Как радостная молния, вспыхнули в ушах Епистимии эти неожиданные слова. У нее даже дыхание захватило.
"Ага, голубчик! Вот куда тебя метнуло! -- быстрым и злорадным вихрем полетела оживающая мысль.-- Ну, значит, врешь: ничего еще не пропало -- напрасно ты грохотал! Не я тебе дура, а ты предо мною в дураках останешься".
И впервые за все время разговора подняла Епистимия на Симеона синие глаза свои и, честно глядя, честно, по искренней правоте сказала:
-- Откуда вам в ум взбрело? И в мыслях ничего того не имела.
Но он дразнил:
-- Ловко, Пиша! Новый способ выходить в барыни! Епистимия Сидоровна Сарай-Бермятова, урожденная... как, бишь, тебя? Ха-ха-ха!
Но ее все это уже нисколько не трогало. Чем более сбивался Симеон на свой ошибочный, воображаемый путь, тем крепче и надежнее чувствовала она новую почву под своими ногами, тем злораднее готовила позицию для нового сражения... И, выждав, когда Симеон, устав издеваться, умолк и почти упал на кожаный диван у окна, Епистимия, опять спуская шаль с острых плеч и распрямленной спины, заговорила уже опять тем ровным, почтительно-фамильярным тоном близкого человека, с которым хоть мирись, хоть ссорься -- все он не чужой, своя семья, каким она обычно говорила с Симеоном в важных случаях жизни. И она хорошо знала, что этот ее тон Симеон тоже знает и втайне потрухивает его, как серьезного предостережения.
-- Что вы, Симеон Викторович, уж так очень много некстати раскудахтались?-- сказала она, ядовитою насмешкою наливая синие глаза свои и медленно окутываясь серою шалью поперек поясницы.-- Так ли уж оно вам весело? Уж если дело пошло на чистую правду, то -- по документу моему -- вы не то что на мне, а, прости Господи, на морской обезьяне женитесь. Да я-то за вас не пойду.
Симеон действительно насторожился, но еще шутил:
-- Жаль. Почему же? Дворянкой Сарай-Бермятовой быть лестно.
Она ответила быстро, дерзко, ядовито:
-- Единственно потому, что жизнь люблю, Симеон Викторович, а жизнь-то у меня одна. Понимаю я вас, ясного сокола. Знаю достаточно хорошо. Постылую жену извести -- в полгреха не возьмете. Вот почему.
Симеон смутился и, чтобы скрыть смущение, ответил на дерзость дерзостью -- бросил Епистимии, лежа, с дивана своего -- нагло, глумливо:
-- А то, Пиша, может быть, в самом деле тряхнем стариною? Вспомним молодость да и покроем, что ли, венцом бывалый грех?
Она быстро поднялась с места -- высокая, узкая, прямая, острая, как злая стрела, и глаза ее засверкали, как синие молнии, жестокою, смертною угрозою.
-- Ну, этого вам сейчас лучше бы не поминать,-- прерывисто сказала она, смачивая языком высохшие от гнева губы.-- Да! Не поминать!
Симеон отвернулся, пристыженный.
-- Ты, однако, не вскидывайся... что такое! -- проворчал он в опасливой досаде.
А она медленно шла к нему, потягивая концы шали своей, светила глазами и говорила, будто дрожала в рояле печальная медная струна:
-- Где болело, хоть и зажило, это место оставь, ногтем не ковыряй...
Симеон сел и сердито ударил ладонью по колену.
-- Так и ты не ерунди! -- прикрикнул он.-- В загадки пришла играть? Есть дело, ну и говори дело. А то...
Епистимия остановилась у нового, столь драгоценного Симеону книжного шкафа и, взявшись рукою за колонку его, заговорила, в упор глядя на Симеона,-- ровно, ясно, внятно, как монету чеканила. Оскорбление выжгло из нее последнее смущение и страх. Она уже нисколько не боялась Симеона и думала только о том, что вот сейчас она его, гордеца проклятого, срежет по-своему и уж теперь -- шалишь! Она оправилась и собою владеет! -- мало что срежет, а и скрутит -- оскорбительно и больно.
-- Свахою прихожу к вам, Симеон Викторович,-- любезно и певуче чеканила она звонкие ехидные слова.-- Насчет сестрицы вашей, Аглаи Викторовны. У вас товар, у нас купец. Ваша девица на выданье, а наш молодец на возрасте. Племянник мой, Григорий Евсеич, руки просит, челом бьет...
Симеон в долгом молчании, таком мертвом, будто никто и не дышал уже в комнате -- и только часовой Сатурн тихо и мерно щелкал над Летою косою своею,-- медленно поднялся с дивана своего, белый в лице, как полотно. Епистимия смотрела на него в упор, и страшный взгляд его не заставил ее ни дрогнуть, ни отступить ни шага. Он отвернулся, вынул портсигар, закурил папиросу и после нескольких затяжек тяжелыми, решительными шагами подошел к письменному столу, на котором блестел ключ от двери... Сатурн махал косою... Все молча, докурил Симеон папиросу свою и, лишь погасив ее в пепельнице, уставил холодные, уничтожающие глаза на зеленое лицо Епистимии и -- голосом, несколько охриплым, но ровным и спокойным -- произнес:
-- Возьми ключ. Я дал тебе слово, что не трону тебя. Поди вон.
Свет не изменился в глазах Епистимии, в лице не дрогнула ни жилка. Медленно и спокойно подошла она за ключом, медленно и спокойно прошла к двери и, только когда вложила ключ в замочную скважину, вдруг с правою рукою на нем еще раз обернулась к Симеону с усмешливым вызовом:
-- А может быть, еще подумаете?
Симеон вместо ответа показал ей рукою на портрет на стене.
-- Если бы на моем месте был покойный папенька, он не посмотрел бы на новые времена, на все ваши революции и конституции. Из собственных рук арапником шкуру спустил бы с тебя, негодяйки, за наглость твою.
Как ни решительно было это сказано -- "Эге! Разговариваешь!" -- быстро усмехнулась в себе Епистимия и без приглашения, сама отошла от двери и стала на прежнее место у шкафа.
-- Время на время и человек на человека не приходится,-- спокойно возразила она.-- С папенькою вашим мне торговаться было не о чем, а с вами есть о чем.
Обычная судорога не дергала, а крючила щеку Симеона, и правый глаз его тянуло из орбиты, когда он, напрасно зажигая трясущуюся в руке папиросу, заикался и хрипел:
-- Шкура! Продаешь мне собственное мое состояние за бесчестие сестры моей?
-- Чести Аглаи Викторовны я ничем не опозорила. Это вы напрасно.
-- Вот как?.. Ты находишь? Вот как? Не честь ли еще делаешь? Дьявол!
-- Мы люди простые, маленькие, но смотреть вверх нам никто запретить не может. Попытка не пытка, отказ не торговая казнь. Аглаю Викторовну я уважаю настолько, что и другого кого в этом доме поучить могу. Но сватать Гришу я, Симеон Викторович, вольна -- хоть к самой первой во всех Европах принцессе.
-- От твоей холопской наглости станется! -- рванул Симеон.
Епистимия, не ответив ни слова, не удостоив его взглядом, поддернула шаль свою и, повернувшись, как автомат, пошла к двери...
-- Стой! -- заревел Симеон, бросаясь за нею из-за письменного стола.
Она возразила с рукою на ключе:
-- Что -- в самом деле? У меня тоже своя амбиция есть. Холопка, да наглянка, да дура, да негодяйка. Не глупее вас, и честность в нас одна и та же. Ежели вы намерены так, то ведь мне и наплевать: могу все это дело оставить...
А он в безумном, озверенном бешенстве трясся перед нею, коверкался лицом, вывертывал глаза, скалил серпы зубов своих, колотил кулаком по ладони и шипел, не находя в себе голоса:
-- К Ваське перекинешься, тварь? К Мерезову?
Епистимия отвечала внушительно и веско:
-- Намекни я только господину Мерезову, что завещание существует, он двадцать, тридцать, пятьдесят тысяч не пожалеет. Я сразу могу богатой женщиной стать. А для вас стараюсь даром.
Горько усмехнулся на это слово ее Симеон.
-- Душу и тело сестры моей требуешь. Это -- даром? В старый дворянский род мещанским рылом лезешь. Это -- даром?
Он отошел, усталый, волоча ноги, и опять бросился на диван, лицом к стенке...
Епистимия, зорко приглядываясь, последовала за ним по пятам.
-- А, разумеется, не за деньги,-- говорила она, великодушно решив на этот раз простить ослабевшему врагу "мещанское рыло".-- Ни-ни-ни! Боже сохрани! Денег никаких. Если сами не соблаговолите, то мы с вас даже и приданого не спросим. А род ваш знаменитый -- Бог с ним совсем! Собою надоедать вам не будем: не семьи вашей ищем, а девушки. Вы собою гордитесь и хвастайте, сколько вам угодно, а я, Симеон Викторович, не очень-то вас, Сарай-Бермятовых, прекрасными совершенствами воображаю. Нагляделась всякого у вас в дому -- знаю, каковы ляльки и цацки! Только одна Аглая Викторовна между вами и на человека-то похожа, если хотите знать мое мнение. И льщусь я совсем не на родство с вами, а только -- что барышня-то уж очень хороша. И это, Симеон Викторович, так вы и знайте -- желание мое непременное. Давно я это наметила, чтобы, ежели мой Гриша в люди выйдет, искать ему Аглаечку в законный брак. И если вам опять-таки угодно слышать правду до конца, то из-за этого одного я вам и помогала обстряпать старика Лаврухина...
-- Не Лаврухина ты, а меня обстряпала! -- глухо отозвался Симеон.
Епистимия пожала плечами и улыбнулась с лукавством победы.
-- Должна же я была себя обеспечить, чтобы не быть от вас обманутой и получить свою правильную часть. Ваше -- вам, наше -- нам. Поделимтесь по чести. Капитал -- вам, Аглаю Викторовну -- мне с Гришуткой...
Симеон долго молчал. Мысль о сдаче на предлагаемое соглашение ему и в голову не приходила, но он чувствовал бесполезность спора и теперь думал только, как сейчас-то из него выйти, не окончательно истоптав уступками израненное свое самолюбие и в то же время не обозлив тоже окончательно Епистимию, злобу которой против себя он теперь впервые видел и слышал во всю величину...
-- Возьми деньги! -- еще раз, как вчера, предложил он, все не поворачиваясь, все уткнутый носом в стену.
Епистимия села на тот же диван у ног Симеона и спокойно сказала, спуская шаль по спине:
-- Нет, Симеон Викторович, не предлагайте. Не пройдет. Тут есть такое, чего деньгами не купишь.
А Симеон лежал и думал: "Чует власть свою... Ишь -- осмелела: села под самый каблук и не боится, что я ее, дохлятину, могу одним пинком отправить к чертям, у которых ей настоящее место... Знает, что уже не посмею... связаны руки мои!.. В кандалах!.. Плохо мое дело... На компромиссе тут не отъедешь... Да вертитесь же вы, мозги мои, черт бы вас драл! Шевелитесь! Подсказывайте, как мне ее надуть! Проклятые, выдумайте что-нибудь, лишь бы отсрочку взять, а уж в отсрочке-то надую..."
Вслух же он спросил:
-- Миллион, что ли, ты нашла, что тысячами швыряешься?
И получил спокойный ответ:
-- Уж если судьба мне расстаться с этим делом только на денежном интересе, то для меня спокойнее будет продать документ не вам, а господину Мерезову.
-- Ты полагаешь?-- отозвался Симеон, чувствуя, что от слов этих замерзло в нем сердце.
-- Вы же так растолковали, Симеон Викторович. Васе завещание отдать -- закон исполнить, вам -- закон нарушить, судом, тюрьмою, ссылкою рисковать... Ясное дело, куда мне выгоднее повернуть. А уж в добродетели Васиной я, конечно, нисколько не сомневаюсь: душа-человек, что спросишь -- тем и наградит.
"Сказать ей или нет, что Эмилия надумалась тоже сватать Аглаю за Мерезова?-- размышлял Симеон, машинально изучая глазами на обивке дивана лучеобразные морщины коричневой кожи, складками сбиравшейся к пуговице.-- Пугнуть? Нет, погоди... Не так у меня хороши карты, чтобы все козыри на столе... Это -- туз про запас... Покуда можно, придержим -- поиграем втемную..."
И сказал вслух:
-- А кто порукою, что ты меня не надуешь?
Епистимия засмеялась.
-- То есть как же это -- вы предполагаете -- я могу вас надуть?
-- Очень просто: Аглаю я за племянника твоего выдам, а ты мне завещание не возвратишь и будешь терзать меня по-прежнему -- как теперь мучишь.
-- А какая мне тогда польза вас надуть? Если Аглаечка выйдет замуж за моего Григория, то прямая наша выгода -- не разорять вас, а чтобы вы, напротив, состояние свое упрочили и как можно целее сохранили. Потому что свояки будем. Как вы нас там ни понимайте низко или высоко, любите, не любите, а свой своему поневоле брат, и от вашего большого костра мы тоже нет-нет да уголечками погреемся... Да будет уж вам лежать-то! Какие узоры на диване нашли? Я же от вас обругана, я же осмеяна, да вы же мне трагедию представляете! Эх, Симеон Викторович! Грешно вам воображать меня злодейкою своею... Старым попрекнули... Кабы я старого-то не помнила, разве так бы с вами поступила? Чего я от вас прошу? Того, что вам совсем не нужно, только лишний груз на руках? Что вы, скажите, любите нетто ее, Агааечку-то? Бережете очень? Ничего не бывало: одна дворянская фанаберия в вас взбушевалась... Кабы другая-то на моем месте оказалась, былого не помнящая, молодыми чувствами с вами не связанная, она бы вас, как орешек от скорлупки, облупила да и скушала... А я с вами -- вот она вся, прямиком, как на ладони, на всей моей искренней чести... Чтобы мне было хорошо да и вам не худо... Чего нам ссориться-то? Слава тебе, Господи! Не первый год дружбу ведем -- у нас рука руку завсегда вымоет.
Симеон повернулся к ней, злобно, печально улыбаясь.
-- Соловей ты, мой соловей, голосистый соловей! -- произнес он с глубоким, насквозь врага видящим и не желающим того скрывать сарказмом.
-- Вы не издевайтесь, а верьте,-- серьезно возразила Епистимия, вставая, чтобы дать ему место -- опустить с дивана ноги на пол.
-- Хорошо. Попробую поверить. Ну, а теперь -- слушай и ты меня, прекрасная моя синьора! Предположим, что ты настолько забрала меня в когти свои и что я окажусь такой подлец и трус: пожертвую этому проклятому наследству ни в чем не повинною сестрою моею и соглашусь утопить ее за твоим хамом-племянником...
Епистимия остановила его суровым, медным голосом:
-- Кто на земле от Хама, кто от Сима-Яфета -- это, Симеон Викторович, на Страшном суде Христос разберет.
-- Молчи! Не мешай, я не диспутировать о правах намерен с тобою... Так -- вот -- предположим, как я сказал... Поняла?
-- Предположим.
-- Хорошо. Скажи же мне теперь, голосистый соловей: дальше-то что? Пусть я согласен -- как с Аглаей-то быть? Ведь нынче невест в церковь силком не возят, связанными не венчают...
Епистимия решительно потрясла головою.
-- Мы и не желаем. Насильно взятая жена не устройство жизни, а дому разруха. Надеемся взять Аглаю Викторовну по согласу.
Симеон поднял на нее глаза, полные искреннего удивления.
-- Что же, ты воображаешь, будто Аглая пленится твоим Гришкою и ему на шею повиснет?
Епистимия смущенно опустила глаза, но отвечала уклончиво и спокойно:
-- Я с венцом не тороплю. Только бы с вами -- старшим -- между собою дело решить и по рукам ударить. И Аглаечка молода, и Гриша не перестарок. Сколько угодно буду терпеть, лишь бы свыклись и сталось, как я хочу, благое дело.
Симеон усмехнулся, с презрительным сомнением качая черною стриженою головою, на которой чуть оживало и находило обычные смуглые краски измученное желтое татарское лицо.
-- Долго тебе ждать придется!
-- А, батюшка! -- выразительно и настойчиво, с подчеркиванием подхватила Епистимия.-- Тут уж и на вас будет наша надежда, и вы старайтесь, Симеон Викторович, батюшка мой. Мы со своей стороны будем репку тянуть, а вы со своей подталкивайте...
Симеон раздумчиво прошел к письменному столу своему...
"Как-нибудь обойдусь, вывернусь, надую...-- прыгало и юлило в его растревоженном, разгоряченном уме.-- Во всяком случае, это ее согласие ждать очень облегчает мое положение и открывает возможности... Неужели это опять какой-нибудь подвох? Ну, если и так, то он не удастся... Хитра, хитра, а из капкана меня выпускает... уйду!"
А вслух говорил:
-- Ты не забывай, что в этом случае мой голос -- не один. Вопрос фамильный. У Аглаи, кроме меня, четыре брата, каждый имеет право свое слово сказать...
Епистимия ответила презрительною улыбкою:
-- Э, Симеон Викторович! Не вам бы говорить, не мне бы слушать. Если будет Аглаечкино согласие да вы благословите, так остальным-то -- каждому -- я найду, чем рот замазать... Вы за себя решайте, до прочих мой интерес не велик.
Симеон слушал и внутренне сознавал, что она говорит правду. Матвей и Виктор -- демократы: что им сарай-бермятовский гонор и дворянская честь? К тому же Матвей любит этого Григория, возится с его образованием, в люди его выводит... Еще рад будет, пожалуй, сдуру, блажен муж, этакому опрощенному союзу... Иван -- тупое эхо Модеста, а Модест... выкинет ему вот эта госпожа Епистимия тысячу-другую рублей взаймишки, он и сам не заметит, как обеих сестер не то что замуж -- в публичный дом продаст... только и пожалеет, что третьей нету!.. Да и без денег даже... Просто выставит ему Епистимия своевременно коньяку подороже да подведет двух-трех девок пораспутнее... вот и весь он тут. Дальше непристойного анекдота взглянуть на жизнь не в состоянии. Все -- анекдот, и сестра -- анекдот. Еще пикантным найдет, декадент, Дионис проклятый...
"Э-эх,-- томила сердце тоска и обижала истерзанный ум.-- Э-эх! Один я -- один, как всегда, ни друга, ни брата нет, опереться не на кого..."
И зубы просились сжаться и скрипеть, и рука нервно комкала на письменном столе попадавшие под нее газеты... Розовый листок под пресс-папье привлек внимание Симеона... Он машинально потянул листок к себе, пробежал, и губы его затряслись: это была вчерашняя оскорбительная анонимка, которую Анюта, убирая поутру комнату, нашла брошенную на полу и, думая, что ненароком обронено что-нибудь важное, сунула на всякий случай под пресс-папье...
Честное созданье,
Душка Симеон,
Слямзил завещанье
Чуть не на мильон...
-- Епистимия! -- позвал Симеон придушенным голосом, разрывая оскорбительный листок на мелкие клочки и трясущеюся рукою высыпая их в корзинку.
-- Что, барин?
И, когда она подошла, он положил свою руку на острое плечо ее и, глядя своими беспокойными черными татарскими глазами в ее выжидающие бездонно-морские синие глаза, произнес спокойные, почти дружеские слова:
-- Развяжи меня с позором моим, Епистимия. Я не могу жить под его гнетом... Это ад!
-- Симеон Викторович! Да разве же есть что-нибудь против с моей стороны?.. Вы слышали: я всею душою...
Но он остановил ее, говоря еще спокойнее, решительнее, проще:
-- Прямо тебе говорю: сделка эта -- об Аглае -- мне претит. Я не в состоянии тебе помогать. Но я в твоих руках, бороться с тобою не могу, за тобою сила, должен уступить. Но не требуй от меня больше того, на что моя натура способна податься. Союзником тебе в этом деле быть не могу. Не заставляй. Больше того скажу, заставишь -- себе на беду: не выйдет у меня ничего, только твое же дело тебе спорчу. А что я могу обещать тебе и обещание сдержу -- это полное невмешательство. Поле пред тобою, действуй, как знаешь. Я закрываю глаза. Удастся -- твое счастье. Не удастся -- не моя вина. Не буду ни мешать, ни помогать. Знать ничего не знаю и ведать не ведаю...
-- А нам от вас больше ничего и не надо!-- весело подхватила с засиявшими глазами Епистимия, наклоняя лицо, чтобы благодарно поцеловать лежащую на ее плече Симеонову руку.
Он медленно убрал руку и бессознательно осмотрел ее, точно недоумевая -- да его ли эта нервная, с короткими, изогнутыми пальцами цепкая рука, с темными волосами из-под манжет, с красноподушечною желчною ладонью, с налитыми синими венами на тылу.
-- Контракт-то -- будем кровью писать?-- зло усмехнулся он, разминая большим пальцем левой руки надутые вены эти на правой.
Епистимия поджала в шутливой обиде бледные тонкие губы свои: угрюмая шутка пришлась ей по нраву.
-- Что вы, Симеон Викторович,-- засмеялась она, почти уже кокетничая прекрасными своими глазами.-- Вы не Фауст из оперы, и я не красный демон с пером... Какая там кровь!.. Мы вам -- вот как: даже без чернил -- на одно ваше благородное слово поверим!..
Fezzano
1912.11.15