Скончался Полонский. Немного найдется грамотных людей на Руси, для кого бы весть эта оказалась темным словом, ничего не говорящим мысли и чувству. Поэт четырех поколений, кому не был он знаком с детства? Кому из нас на заре нашей грамотности не рассказал он через Паульсона или Ушинского о том, как "ночью в колыбель младенца месяц луч свой заронил", о том, как камни пустыни грянули "аминь" в ответ на вещее слово Бэды-проповедника о Боге, распятом за наши грехи? Кто из нас в юности не грустил и не смеялся до слез над похождениями "Кузнечика-музыканта"? А неграмотная Русь, хоть и не дошло до нее имя Полонского, все же распевает в медвежьих углах своих:
В одной знакомой улице
Я вспомню старый дом,
С высокой, темной лестницей,
С завешенным окном...
Либо поет про русую головку, мелькающую в тени за окном; либо -- про костер цыганки, что "в тумане светит, искры гаснут на лету..."
Ушел из мира "сей остальной из стаи славной!.." Смерть Полонского вызывает не острую, жгучую скорбь с ропотом на судьбу, порвавшую нить жизни талантливого человека,-- жизнь поэта была долга, обильна трудом и плодоносна; закрывая глаза, он с чувством глубокого удовлетворения нравственного мог сказать о себе, что "свершил в пределе земном все земное".
Якова Петровича причисляли к лику "парнасцев" русской поэзии. Когда надо было укорить последнюю за внедрившуюся в нее "тенденцию" и "гражданскую скорбь", -- в числе других жрецов "чистой поэзии" -- выставлялось имя Полонского -- выставлялось почетно, на одном из первых мест. Майков, Полонский и Фет лет тридцать подряд провозглашались как бы знаменоносцами "искусства для искусства". На пятидесятилетнем юбилее Полонского Майков торжественно провозгласил
тост примерный
За поэтический, наш верный,
Наш добрый тройственный союз!
Однако, я смею думать, что в союзе этом Я.П. Полонский, особенно в позднейший период жизни, после 60-х годов, состоял членом скорее по равенству лет, по дружбе юности, по воспоминаниям вместе пережитого романтизма тридцатых и сороковых годов, чем по наклонностям своей музы. Уступая в песнях своих Майкову изяществом формы, Фету роскошью образов, он, бесспорно, превосходил обоих глубокою человечностью своей поэзии, близостью ее к миру сему. Нет, он не парнасец -- он наш, кость от кости и плоть от плоти нашей, с людьми жил, людское творил и о людском говорил. Он певец не "чистого", но чистоплотного искусства; его вдохновения не касались грязи земной, но не брезговали ею, не надмевались с олимпийской высоты над бедными и скорбными детьми Прометея. Полонский любил русское общество, страдал и радовался с ним, переживал все его настроения и отзывался на них как чуткое эхо...
Писатель, если только он --
Волна, а океан -- Россия,
Не может быть не возмущен,
Когда возмущена стихия!
Писатель, если только он
Есть нерв великого народа,
Не может быть не поражен,
Когда поражена свобода!
Таково поэтическое исповедание веры Полонского. Роль писателя как "нерва человечества" он подчеркивал неоднократно, -- например, в драматическом этюде, где изображал он умирающего Белинского. И нельзя не сознаваться, что и по темам своим, и по сочувствию к темам он чаще протягивал руку Некрасову, с которым не дружил, чем Майкову с Фетом, с которыми числился в "тройственном союзе". Певец живых и чутких настроений он правильно характеризовал себя:
Мое сердце -- родник, моя песня -- волна,
На просторе она разливается.
Под грозой моя песня, как туча, черна,
На заре -- в ней заря отражается!
И грозы, и зори русской жизни проходят в песне Полонского, как в несколько туманном, но нелицемерном зеркале. Он не был рожден для битв, но не мог ограничиться и сферою одних лишь звуков сладких и молитв. Больше того: в мыслях своих, в самосознании своем поэта-бойца он ставит выше себя: таково смиренное признание его в известном послании к И.С. Аксакову. Борьба со злом досталась другим; на долю Полонского выпала скорбь о "царевании зла" и сочувствие усилиям добра. Пусть другие -- солдаты, он -- честный брат милосердия; другие наносят и получают раны -- он их перевязывает, ходит за больными, утешает их, ободряет.
Недаром Полонский был так дружески близок с Тургеневым. Он сам -- тургеневский герой. Если бы Лаврецкий стал литератором, он писал бы, как Полонский. В стихах Якова Петровича часто звенят ноты "лишнего человека":
...Проклятый червяк
В сердце уняться не может никак:
То ли он старую рану тревожит,
То ли он новую гложет?
Полонский пережил всю историю нашей юной гражданственности -- весь "послепушкинский" период русской культуры. Пережил, как уже заметил я, чутко и отзывчиво. Тут и севастопольские громы, и польское восстание, и эпоха реформ, и франко-прусская война, и славянское движение, и смута семидесятых годов, и Александр III... И на всем огромном протяжении этих полос и эпох лира Полонского иногда впадала в ошибки, и даже жестокие, но ни разу не издала она фальшивого, нарочного, непрочувствованного звука; поэт не сказал ни одного слова неискреннего, притворно вымученного из себя вчуже -- в угоду веяниям века. Он весь -- то, что он чувствует: всегда и во всем -- человек убеждения, носимого несколько пассивно, но неизменно. И все его убеждения озарены каким-то незакатным светом любви к человеку, прощения его ошибок, надежды на лучшее будущее общества, веры в правду, разум и добро природы человеческой.
Чистым поэтом являлся Полонский лицом к лицу с природою, которую он боготворил с энтузиазмом истого пантеиста-романтика, воспитанного наследием Гёте и Шиллера. Мне нет нужды напоминать бесчисленные перлы, порожденные общением поэта с видимым миром: они рассыпаны в каждой хрестоматии... Но даже уходя в эти прекрасные впечатления, он не утопал в них до самозабвения, как утопали Фет, Щербина, Майков, Мей. В страстно любимой им Италии Полонский среди чудес природы и искусства не в силах позабыть страданий этой в ту пору угнетенной страны, не в силах он позабыть ее стона и ее насильников. Где люди страдают, туда тянет его, с его слезами и с его песнею. Он не может равнодушно пройти мимо страдальца, хотя бы тот был и из чужого ему лагеря общественного. На смуту семидесятых годов он, как патриот-государственник, отвечал стихами порицания, -- но в то же время плакал над горькими судьбами молодежи.
Что мне она? Не жена, не любовница
И не родная мне дочь...
Так отчего ж ее доля проклятая
Спать не дает мне всю ночь?
Спать не дает оттого, что мне грезится
Молодость в душной тюрьме...
Гражданин-романтик, поэт до глубины души и рыцарь человечества -- вот точное определение Полонского. Быть может, он был больше Дон Карлосом, чем маркизом Позою, больше человеком чувства, чем деятельной энергии. Но -- "человек он был!" -- и в этом его высокое значение. Его пассивная, бескорыстная любовь к миру была сильнейшим укором озлоблению железного века, чем самая резкая и энергичная сатира. Не в силе Бог, а в правде, -- говорит старая истина. Покойный поэт не был богатырем силы, зато правда, несомненно, жила неразлучно с Полонским. И Бог был с ним, и к Богу правды он теперь возвратился. "Подвигом добрым подвизахся!" -- вот эпиграф к жизнеописанию и надгробие на могилу его.