<В ДЕНЬ ПОХОРОН>

Сегодня -- "последняя пятница Полонского". Затем он землею станет и в землю отойдет.

Пятницы Полонского -- кто не знал их в петроградском литературном и артистическом мире? Журфиксов в столице много, но пятницы Полонского были во множестве этом явлением совершенно исключительным. От них веяло сороковыми годами, "кружком in der Stadt Moskau" {"...в городе Москве" (нем.). }, который, с такою мучительною любовью, с таким любовным самоиздевательством описал Тургенев в "Гамлете Щигровского уезда". Всякий раз, что случалось мне попадать на эти пятницы, я выносил одно и то же неизменное впечатление.

"Вон этот старик -- превосходительство, ворочает целым департаментом; вон от этого высокопревосходительства, говорят, зависит добрая половина всей русской политики; тот стоит во главе могучего издания; тот -- несметный богач, руководитель колоссальных финансовых предприятий... Какое же чудо подняло их всех на четвертый этаж дома на углу Знаменской и Бассейной, собрало вместе в скромной квартире старого поэта, больного человека на костылях, зябко дремлющего в креслах, под тяжелым пледом? И отчего все эти высоко- и просто превосходительства здесь совсем не те Юпитеры, какими знают их не только их собственные ведомства и департаменты, но даже обыкновенная "улица", -- а живые, симпатичные, теплые люди с кроткою речью, с мягкими взглядами, с почти нежным обращением друг к другу? И на нас, -- сравнительно молодежь, -- они смотрят ласково: мы другого поколения, другого общества, но нас слушают, нас терпят, с нами спорят и соглашаются. Мы, взаимно чуждые всюду, здесь свои, равные, -- точно студенты разных выпусков на общем университетском празднике.

Общество русское -- великая ночь. Много-много путников заблудилось в ее тьме. Они бродят ощупью, скорбят, злобятся, боятся; столкнувшись во мраке, принимают друг друга за врагов и злоумышленников, ненавидят, борются, уничтожают друг друга. Но вот -- блеснула вдали яркая точка. Это -- костер в степи, а вокруг него чумаки расположились мирным отдыхом. И идут на свет костра, на чумацкую заунывную песню утомленные тьмою люди. И вот -- сошлись они, пригляделись друг к другу и видят: напрасны были страхи, обиды, угрозы; нет ни разбойников, ни ненавистников, все -- своя братья, все люди-человеки. И отдыхает душою измаянный путник, и мирно калякает с таким же, как сам он, странником, и пьет с ним дорожную чарку. А костер греет... а чумаки поют... а звездочки теплятся... а песня звенит и плачет..."

Именно таким костром в ночи был для Петрограда дом Я.П. Полонского. "Не для житейского волненья, не для корысти, не для битв" сбирал к себе маститый поэт пеструю массу своих почитателей. Сходились -- погреться от душевного тепла, заимствовать несколько лучей от "тихого света святой славы", что бережно пронес любвеобильный старец через всю свою многолетнюю жизнь. Около него молодели и освежались. Лежнев, -- давным-давно превратившийся в кулака-помещика, денно и нощно мечтающего, какою бы каверзою угостить ему каверзников же мужиков, -- снова превращался в того Лежнева, что когда-то ходил на свидания с молодою липою в своем московском саду. Рудины, выродившиеся в толкователей "входящих и исходящих", вспоминали братство и речи своей молодости, -- и мы вновь видели их с пламенем с глазах, с гордо поднятыми седокуцрыми головами, с вдохновенным словом, -- "точно Демосфен на берегу шумящего моря". Сам Я.П. Полонский напоминает того скромного Покорского, который скрывался в молчаливой кротости духа своего как бы в тени за эффектными Рудиными, за остроумными Щитовыми и т.д., но без которого не было бы ни Рудиных, ни Лежневых, ни Щитовых, потому что он-то -- всему рою и матка: тихая, но верная пружина всей машины, носитель идеалов и традиций, связующих общество. "Встретишь старого товарища, -- говорит Тургенев, -- совсем озверел человек, шерстью оброс, а напомнишь ему имя Покорского,-- глядь, другой человек становится, точно в скверной душной комнате вдруг нечаянно разлили стклянку с духами". Я уверен: такою благодетельною стклянкою с духами в удушливой атмосфере петроградской интеллигенции надолго останется и имя Я.П. Полонского. Много лет воспоминание о любвеобильном старце будет ободрителем духа для людей колеблющихся, готовых поступиться стыдом и совестью в безысходной борьбе житейской; на многое стыдное не поднимется рука, которую дружески жал Полонский.

-- Еду к Полонскому, -- помню, сказал мне с мрачным видом один талантливый поэт русский в какую-то из пятниц.

-- Зачем?

-- На душе скверно... для нравственной дезинфеции... И я поехал с ним, потому что и у меня на душе было

скверно, и жизнь была темна и противна, и мне хотелось нравственной дезинфекции... И -- Бог знает, каким чудом: ведь ни о чем особенном мы не беседовали, никаких излияний не творили, этических вопросов не поднимали, исповедоваться не исповедовались, -- а получили чего желали: вышли от Полонского бодрее духом, светлее взглядами на жизнь. Он создал вокруг себя как бы очищающую атмосферу. Кто век свой живет в клоаке, от того не может пахнуть розами, но кто проводит весь день свой в храме, тот и сам неизбежно пропитается святынею фимиама и другим его передаст.

"Есть такое вещество, Гарри, -- говорил веселому принцу Галю сэр Джон Фальстаф, -- которое многим из обитателей нашего королевства известно под именем дегтя. И деготь этот, как уверяют некоторые древние писатели, марает. Таково, друг мой, и общество, в котором ты вращаешься".

Противовесом дегтю общественному, -- разлитому одинаково во всех сферах жизни, здесь побольше, там поменьше -- и были кроткие, идеалистические беседы Полонского. За тем-то -- отмыться от налипшего на душу дегтя -- и шли к нему журналист, художник, администратор, артист, чиновник, студент, курсистка, министр, приказчик-самоучка, офицер, -- вся кипень и пестрядь моря житейского.

Сегодня пестрядь эта соберется вокруг почившего, древнего летами друга своего, в его урочный день, увы! в последний раз. Он не встанет навстречу дорогим гостям на своих всем знакомых костылях, не встретит их привычным рассеянным приветом, путающим имена и лица, но ко всем всегда одинаково радушным и благожелательным... "Приют певца угрюм и тесен, и на устах его печать..." Но смерть, обращающая даже великого Цезаря в прах, которым замазывают стены, не властна над духом. "Сеется тело душевное, восстает тело духовное", -- говорит Апостол. Это духовное тело есть вся совокупность того, чем был человек для ближних своих, чем отразился он в зеркале века. И -- пусть душевное тело Полонского недвижно лежит в гробу, осужденное на тление, -- мы чувствуем: духовное тело его -- среди нас, близко к нам, как прежде. Из вечности сияют нам кроткие, всеизвиняющие глаза старца-поэта, из царства правды и любви слышится последним гостям его последнего новоселья вечный Христов завет: "Любите мир! не обижайте друг друга!.."