Счастливая способность идейных большевиков "питаться воображением за действительность, словом за факт и символическим обещанием за осуществление" дает широкий простор большевикам неидейным к практике тех бесчисленных,-- вежливый человек назовет,-- мистификаций, а человек прямой скажет,-- подлогов и мошенничеств, которые устами коммунистических ораторов, столбцами коммунистических газет и перьями хорошо принятых "знатных иностранцев" вроде г. Уэллса, возвещаются миру как откровения "пролетарской культуры".
Гейне уверяет, будто в "германских Афинах", в Мюнхене, он однажды, увидев на улице бесхвостую собаку, спросил прохожего, чья она? Мюнхенец-"неоафинянин" с важностью отвечал: "Это собака нашего Алкивиада..." -- "А где же сам-то он, ваш Алкивиад?" -- "Видите ли,-- объяснил "неоафинянин", нисколько не замявшись,-- Алкивиада мы никак не можем найти в своей среде, так покуда хоть подыскали для него собаку и отрубили ей хвост... ну, а потом когда-нибудь авось подберем к собаке и Алкивиада!.."
Нелепая комедия "пролетарской культуры" разыгрывается по тому же сценарию. В речах, статьях и декретах -- "быть по сему" Алкивиадам, на деле -- рубка собачьих хвостов. За исключением усерднейшего склонения существительного "пролетарий" и прилагательного "пролетарский" при всяком удобном и неудобном случае, в обоих числах и во всех падежах, ровно ничего культурно-"пролетарского" ни в Петрограде, ни в Москве, ни в провинции не возникло. А то, что ославляется "пролетарским", оказывается жалкою и извращенною пародией той самой буржуазной культуры, которую новая, пролетарская якобы отрицает и уничтожает. Подложная школа, подложное право и суд, подложное искусство, подложная гласность, подложная наука, подложные финансы, подложное равенство, подложное народоправство, подложная свобода. Алкивиадов нет, но якобы Алкивиадовых собак с отрубленными хвостами бегает сколько угодно.
Будем, однако, справедливы. В числе коммунистических подражаний и последований буржуазной культуре имеются обширные области, где оригиналы, бесспорно, превзойдены копиями. Но, увы, все эти усовершенствованные области вмещают как раз самые худшие и отрицательные явления цивилизации и слагают собою ту обратную ее сторону, с которою лучшие люди культурного мира всегда боролись, как с злейшими пороками.
4 марта минувшего 1921 года большевики засадили меня, жену мою и старшего сына на целый месяц в тюрьму на Шпалерную в качестве "организаторов Кронштадтского восстания", хотя о нем мы, рекомые "организаторами", узнали только в то утро 3 марта, когда Смольный расклеил по улицам первые тревожные бюллетени. Нелепость обвинения, по-видимому, была ясна даже и следователю, которому было передано наше дело, так что на допросах он не столько старался изобличить меня по существу этого "государственного преступления", сколько вел дискуссию на общие принципиальные темы, всячески посрамляя буржуазию и интеллигенцию и прославляя коммуну. Однажды он преважно заявил мне:
-- Знаете ли вы, что коммунизм отрицает тюрьму, и заветная мечта нашей партии уничтожить все тюрьмы?
-- Знаю,-- отвечал я,-- но сейчас мы с вами объясняемся в тюрьме, и притом такой, которую старое правительство строило на пятьсот человек, а вы в ней держите три тысячи пятьсот.
-- Это правда,-- великодушно согласился следователь,-- но что же делать? Революция в опасности!
Она у них всегда в опасности, и против опасности никогда они не имеют других средств, кроме тех же самых отвратительных насилий над человеком, какими выручала себя от внутренних политических опасностей покойная империя: сыска, тюрьмы и смертной казни, но -- в новых гекатомбических размерах.
Принципиально они отрицают тюрьму; на деле учреждают чудовищный тюремный режим, пред которым бледнеют все ужасы темниц царской Сибири, возбудившие столько справедливого негодования в Европе, когда огласил их Кеннан. Жив он или умер? Я не знаю. Вот кому, а не сомнительному Уэллсу и не "человеку в шорах" Нансену, хорошо было бы увидать и описать коммунистическую Россию. Сибирь от нас отвалилась, но, должно быть, мы, русские не сумеем жить без Сибири, потому что немедленно опять завели ее,-- и гораздо тягчайшую,-- у себя дома. Как в столичных центрах, так и решительно в каждом городке, где раскидывает свои станы истинная властительница и повелительница современной мнимокоммунистической России Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и преступлениями по должности -- в просторечии ЧК, Чрезвычайка.
Они проповедуют взаимодоверие между государством и гражданином, зовут друг друга не иначе как "товарищами", а всю свою внутреннюю политику построили на полицейском шпионаже, организованном, действительно, в своем роде гениально и не жалея средств. Года полтора тому назад имел я прелюбопытную встречу. Кланяется мне на улице и окликает меня, любезно улыбаясь, как будто совсем незнакомый, прилично одетый человек. Замечая мое недоумение, подходит и объясняет, что он бывший городовой: стоял на посту против моей бывшей квартиры на Песочной улице и, очевидно, с благодарностью запомнил перепадавшие ему щедрые "на чаи". Благополучный и сытый вид его несколько удивил меня: жандармы, полицейские и т.п. упраздненный народ на службе павшей администрации отнюдь не пользуется у большевиков фавором,-- наоборот, состоят в хроническом подозрении и, при малейшем к тому поводе, рискуют расстрелом.
-- При каких же занятиях вы теперь находитесь? -- спросил я.
-- А при тех же самых,-- отвечал он с полною откровенностью.
-- Как? вы служите в городской милиции? и вас приняли?
-- Зачем в милиции? -- даже обиделся он.-- Там место мальчикам да бабам, а мы уже, слава Тебе, Господи, не малолетки, послужили на своем веку.
Оказывается,-- зачислен в агентуру ЧК: специалист по продовольственному, то есть самому доходному, сыску... Еще бы тут не процвести!
От этого почтенного гражданина, столь счастливо приспособленного к полицейским функциям при всех режимах, я обогатился множеством любопытнейших анекдотов из быта и деятельности учреждения, которому он продался служить,-- и я уверен, служил, а может быть, и сейчас служит добросовестно. Но интересны его общие заключения о полиции старой и новой. Из старой ему было жаль только униформы и, в особенности, погонов, споротых коммунистами:
-- Эх, кабы нам погончики вернули!..
Но в целом он не только равнял ЧК с царскою охранкою, но даже отдавал ей преимущество.
-- Знаете,-- сказал он с профессиональным пафосом,-- если бы "Николаша" на нашего брата, полицию, столько же расходовался, как они на ЧК расходуются, да такую бы точно волю нам давал насчет скорой расправы с "внутренним врагом"... изволили слыхать, как оно в нашей инструкции говорилось?--то, пожалуй, не проморгали бы мы революцию-то, и сидел бы он и посейчас на троне, при державе и в короне... Потому что эти нынешние -- не по-нашему, а -- коли загинать человеку салазки, так уж загинать! Они не канителятся, н-е-т!.. Метут железной метлой!
Нечего сказать, приятно это было слушать писателю, напечатавшему на своем веку десятки пылких страниц против "Николаши", которого так нежно поминает бывший городовой, а ныне чекист, против произвола полицейской диктатуры фон Плеве, Дурново, Столыпина и т.п., против пресловутого "безотчетного фонда" Министерства внутренних дел, против вездесущего шпионажа Департамента государственной полиции и жестокостей в его застенках!.. Мы-то, бывало, их костим и извергами, и палачами, и Иродами, да ведь и впрямь же Ироды были!.. А вот их старый, уважающий слуга и сотрудник, глубоко убежденный в том, что быть Иродом это и есть самое настоящее правительственное дело, профессионально сконфужен:
-- Какие уж,-- говорит,-- мы были Ироды! бабы были! канителились! Вот нынешние, так уж это точно Ироды,-- надо к их чести приписать,-- палачи!..
По словам приезжих северян, в небольшом портовом городе Мурманске на 70 000 жителей имеется 7000 агентов ЧК. В Петрограде их считают в 70 000: значит, как раз полное население Мурманска! -- на 600--700 000 обывателей. Это отношение -- один агент на десять граждан -- подтверждается еще примером Таганрога, недавно оглашенным в "Общем деле": 900 агентов на 9000 человек. Допустим, что цифры несколько преувеличены ненавистью и страхом, у которого глаза велики,-- однако вряд ли намного, если принять во внимание существование так называемых дом-комбедов, т.е. домовых комитетов бедноты. Этот институт, в принципе чисто хозяйственный, наделе оказался чисто полицейским. Организуется он как бы свободным выборным порядком, но под контролем делегата-коммуниста из местного райкома, т.е. районного комитета, и уж если не председателем домкомбеда, то одним из членов обязательно выбирается коммунист. Домкомбеды, таким обязательством пренебрегшие (так как оно проводится лишь официозно, а не официально), подвергаются под каким-нибудь предлогом перевыборам, остаются в опасном подозрении и, наконец, в случае отсутствия в доме жильцов-большевиков член коммунист может быть введен в домкомбед по назначению из района. Таким образом, в каждом доме Петрограда "диктатура пролетариата" имеет своего чиновника-шпиона, обязанного ведать жизнь и быт находящихся под его наблюдением квартир, с постоянною и бесконечно разнообразною регистрацией жильцов.
В домах с многочисленным населением такой мнимовыборный чиновник обращается в весьма серьезную "власть предержащую",-- тем более что при пайковом режиме через его руки проходит все распределение продовольственных карточек. Если на этот ответственный пост попадет только шпион, но добросовестный, т.е. следящий, но не изобретающий, филер, а не провокатор, то еще куда ни шло, можно существовать смирному обывателю, который заговоров не строит, правительство бранит только шепотом на ухо своей жене, вообще живет -- воды не замутит. С обыкновенным взяточником обыватель тоже легко столковывается: платит сколько положено, повышая сумму соответственно падению денежного курса,-- и квит, спокоен. Но зачастую владыками домкомбедов оказываются субъекты, совмещающие в себе не только шпиона со взяточником, но еще и дикого самодура, и наглого шантажиста.
Нам на трех квартирах 1917--1918 гг. очень везло на "добрые" домкомбеды, однако даже из них второй я вспоминаю без всякого удовольствия. Хотя он был по составу почти сплошь интеллигентский, но фактическим его главою был бывший старший дворник гигантского компанейского дома на Карповке. Ну и скрутил же этот кровный домкомбедовец своих интеллигентных сотоварищей! Пикнуть не смели пред ннм, по ниточке ходили,-- противно было смотреть. А между тем бывали между ними и весьма почтенные общественные деятели, и профессора, и офицеры. И, бывало, если что нужно по квартире, то членов домкомбеда -- хоть и не спрашивай: все равно, сами не посмеют стула переставить с места на место,-- отошлют "к Федору". Мы на этого Федора жаловаться не могли: в уважение ли моего возраста и некоторой известности, в уважение ли атлетического сложения моего старшего сына, который на трудовых повинностях оставлял за собою привычных рабочих, домовой диктатор был к нам довольно почтителен. Но маломощные жильцы пили от его грубости и самодурства прегорькую чашу. На Кирочной один такой же многонаселенный дом, хорошо мне известный, подпал в том же порядке под власть шпиона-шантажиста. Этот негодяй каждую квартиру рассматривал, как свою собственную, вваливаясь в любое время дня и ночи, с требованиями угощения и вымогая поборы; а если встречал сердитый прием, то делал на строптивых ложные доносы, которые в ту бурную пору (наступал Юденич) были столько же опасны, как обоснованные. Наконец, среди жильцов нашелся какой-то решительный малый-кляузник: сам подкатил шантажиста доносом, да так ловко, что тот отдежурил месяца три сперва на Гороховой, потом на Шпалерной, покуда ему удалось вывязиться из паутины, его опутавшей. Ведь чекисты странный народ; взаимоотношения их напоминают нравы волчьей стаи. Казалось бы, теснейшее товарищество, полная солидарность аппетитов, все за одного, один за всех. Но, подобно тому, как в волчьей стае, если раненый волк упадет, то остальные разнесут его в клочки, так и здесь -- чекисту, который сам впал в зубы и когти ЧК, едва ли не труднее из них высвободиться, чем обыкновенному смертному. Потому что -- "воруй да не попадайся", а раз попался, дурак, то не пеняй, если на тебе будет показан пример коммунистического беспристрастия: мы, дескать, виноватым одинаково спуска не даем, что чужим, что своим... Совершенно такой же гусь свирепствовал в одном доме на Симеоновской, но здесь был укрощен домашними средствами.
Шантаж заходит иногда очень далеко, покушаясь не только на деньги, но и на честь семьи. На новый 1920 год зашел я к приятелю своему, известному критику А.А. Измайлову, и застал у него несколько человек из петроградской литературной братии, а среди них какого-то громко повествующего господина не из литературы. Он рассказывал:
-- Черт знает, в какие унизительные положения то и дело увязаем теперь мы, интеллигенция, и как легко в них теряемся и сдаемся на милость победителей... Вчера приезжаю к моим свойственникам... (он назвал фамилию). Женская половина -- маменька и кузина Валечка -- в слезах, кузены бегают по комнате, красные, и кулаки сучат...
-- Что тут у вас такое?!
Молодежь молчит, Валечка пуще в слезы, а маменька сквозь всхлипыванье объясняет:
-- Ах, Сергей Петрович! страшная неприятность, не знаем, что и делать... К Валечке ужасно пристает Мартын, просто, прохода не дает, ловит ее на лестницах, под воротами...
-- Кто это Мартын?
-- Наш домкомбед...
-- Ага, знаю! Слушайте,-- да как же он смеет? Ведь это же мужлан и хам совершеннейший!
-- Да вот, видно, смеет по нынешнему положению...
Кузены наперебой рычат:
-- Мы ему сейчас морду набьем!..
Я говорю:
-- И отлично сделаете!..
А маменька машет на сыновей руками и кричит:
-- Ах, что вы! что вы! как можно? И вы тоже, Сергей Петрович, хороши,-- чему учите молодых людей? Разве мы можем так поссориться с Мартыном?..
И Валечка тоже на братьев вскинулась:
-- С ума сошли? Вы ему морду набьете, а он нас на январь без дров оставит...
Мать вторит -- словно дуэт поют:
-- Да, да! ведь и в исполкоме у него рука -- не то зять, не то племянник... Нет, уж ты, Валечка, лучше сама обойдись с ним, как-нибудь потактичнее -- будто не замечаешь его глупостей, на шутку сведи...
Подобные истории в Петрограде рождал, я думаю, едва ли не каждый день, и далеко не всегда тактичным Валечкам удавалось их "сводить на шутку". Комедия легко превращалась в драму, когда шантажист запугивал жертву не возможностью остаться без дров на зиму (хотя надо было пережить в Петрограде грозную зиму того года, чтобы уразуметь, какой ужас предвещала подобная возможность), но угрозою отправить под расстрел отца, брата, жениха, мужа. В первые два года революции, когда разбитые "белые элементы" при невозможности почему-либо быстро покинуть столицу должны были скрываться с опасностью жизни в самом Петрограде, свобода и бегство некоторых из них были куплены,-- конечно, для них неведомо,-- ценою именно таких драм женского сердца. Одна из них разыгралась в близко знакомой мне семье. Когда-нибудь я расскажу ее подробно. Теперь замечу лишь, что в новом бытовом явлении смешанного пролетарско-буржуазного брака женская решимость великодушно жертвовать собою ради спасения своих близких была едва ли не главною творящею силой.
В "Современной идиллии" М.Е. Салтыкова-Щедрина, яростной сатире на полицейский террор последних лет царствования Александра II, некто предлагает в целях гарантировать правительству благонадежность населения, ввести в каждую семью полицейского шпиона. В государстве большевиков гипербола остроумного сатирика обратилась в житейский факт. Помнится, что в "Совр<еменной> идиллии" на проект института семейного шпионажа кто-то отвечает еще более радикальным предложением поставить против каждого дома по пушке: в случае чего -- дежурный дворник, пали!.. Но, когда Юденич подступил к Петрограду, мы видели и эту сатирическую программу осуществленною почти что в точности. Против всех улиц и переулков в районах, подозрительных по настроению, поставлены были пушки, направленные отнюдь не на Юденича,-- напр<имер> со стороны Васильевского острова он уже никак не мог прийти,-- но на нас, злополучных буржуев-интеллигентов. Мы в результате постоянных обысков давным-давно, можно сказать, перочинного ножа в карманах не имели, а между тем свирепая, но трусливая власть ждала с часу на час, что мы так вот и бросимся на них, беззащитных большевиков, и всех их, бедненьких, с их винтовками, браунингами, наганами и маузерами, перережем,-- указательными перстами, надо полагать! А эмиграция за границею изумлялась и негодовала, что внешнему движению на Петроград столица не отвечает внутренним движением!
Что говорить! Точно: нескольких, может быть, даже не тысяч, а сотен ружей, было достаточно в те панические дни, чтобы, вопреки всем грозным батареям, охватить столицу восстанием и поставить большевиков между двух огней. Но не было их, этих сотен ружей, и не могло быть, неоткуда было взять. Полицейский процесс разоружения был проведен большевиками так превосходно, что обезоруженный Петроград вот уже четвертый год напоминает стадо овец под зоркою стражею нескольких зубатых овчарок. В 1917 и 1918 гг. я сам возмущался слабыми протестами Петрограда против захвата его лжекоммунистической олигархией, сам принимал участие в заговорах и побуждал к ним других. Но в 1919 я уже решительно отклонял все предложения такого рода и усердно отговаривал молодые горячие головы, являвшиеся ко мне за советом с проектами террористических актов и уличных выступлений, хотя иногда и очень неглупо задуманными. Потому что время и возможности успешной борьбы с узурпацией были уже безнадежно <нрзб> не боюсь употребить <нрзб> противленством, политиканствующей рознью, трусостью. Сильная молодежь была повыбита, население истощилось, ослабло духом и телом. А на третий год своего царения власть большевиков в обезоруженном Петрограде, по-тигровому свирепая, была для нас гораздо сильнее тигра по соответствию сил. Даже с самым лютым зверем человек в смертной опасности может схватиться в борьбу отчаяния на пан или пропал, хотя бы и с голыми руками. Но мы стояли уже просто перед какою-то разверстою пастью, вроде той, как на папертях русских церквей пишут "челюсть адову", перемалывающую зубами фатально втягиваемых ею грешников. Самоубийство при ее посредстве было теперь для петроградца возможно, борьба с нею -- нет. Открыто выбиться из полицейской сети большевизма мог только тот, кто прыжку в Неву с Николаевского моста или гвоздю с петлею предпочитал быть расстрелянным китайцами и голым трупом исчезнуть в неведомой яме.
Я знал нескольких таких самоубийц. Они находили долю, которой искали. Умирали геройски. Но бесплодно. Как из тысячи кроликов нельзя сделать одной лошади, так из десятка героических самоубийств нельзя сложить одного победоносного акта свободы. Смолоду запомнилось мне вещее остроумное слово одного совсем не остроумного человека. В русско-турецкую войну 1877 г. генерал Гурко, отправляя кавалерийский отряд в трудную рекогносцировку, предупредил офицеров о большой опасности. Они отвечали классическою фразою: "Ваше превосходительство, мы готовы лечь костьми!" -- "Эка, чем утешили! -- возразил Гурко,-- Какая мне, радость от того, что вы ляжете костьми? Мне надо, чтобы не вы, а турки костьми легли!.." Вот этого-то результата поздние петроградские движения против большевиков получить уже никак не могли. Наши "турки" от опасности лечь костьми были крепко застрахованы, а то, что ляжет костьми остаток непокорного интеллигентно-буржуазного Петрограда, доставило бы им только величайшее удовольствие.
Догматически большевики -- антимилитаристы. Между тем почти все достояние их государства уходит на содержание армии, как сами они хвалятся, самой большой в мире. Армия поглотила их золотой запас, продовольствие, рабочую силу, пути сообщения и даже -- классовую политику, потому что в конечном результате революции 25 октября совсем не "пролетарий", а "человек с винтовкой" сделался хозяином страны. Быть может, он еще не совсем сознает свое хозяйское положение, но уже начинает весьма и весьма сознавать, а, когда сознает совершенно, напр<имер>, в случае успешной внешней войны, то уж, конечно, своей первой роли он тогда никому не уступит, и "пролетарий" окончательно переместится в государственной карете с сиденья на запятки.
Чудовищное, антидемократическое и даже противогосударственное развитие своей армии большевики объясняют своим обычным: "На нас нападают, мы должны защищаться и быть сильнее своих врагов".
Объяснение удовлетворительное и понятное. Но кто же создал это положение хронической самозащиты против хронически угрожающего нападения, как не сами большевики? Говорю в данном случае даже не о вечной откровенно-агрессивной пропаганде ими "мировой социальной революции" и деятельнейшей агитации за нее во всех соседних государствах, напугавшей буржуазную Европу и непримиримо поставившей ее на дыбы против Советской России, как исполинского "заразного очага", объемом в шестую часть света. Нет, это все -- общее, принципиальное: главнодействующая причина, которая, может быть, оставалась бы довольно долго в скрытом состоянии, если бы сразу же не породила конкретных военно-политических поводов: измены Антанте и Брестского мира.
Когда в пору этого позорного акта я предсказывал знакомым большевикам, что он будет корнем погибели их коммунистического идеала и не позволит им выстроить коммунистическое государство, они недоверчиво пожимали плечами и говорили:
-- Ну вы влюблены в свою Антанту, помешаны на ней, воображаете ее гораздо сильнее, чем она есть на самом деле, а мы ее нисколько не боимся...
Того результата, что озлобленная Антанта, будь она хоть в десять раз слабее, чем оказалась, заставит их даже своею пассивною враждою отказаться от всех законоположенных принципов коммунистической революции и вместо социалистического строя образовать государство гораздо более милитаристическое, чем все, которым они грозят разрушением,-- этого результата они решительно не допускали.
-- Помилуйте, у нас всей армии, по расчету Троцкого, будет триста тысяч человек...
И когда я пророчил им неизбежный и стремительно-быстрый рост этих начальных трехсот тысяч в миллионные размеры и близко грядущее поглощение армией всех материальных и моральных сил страны, они смеялись мне в глаза и укоряли, что, стоя на пороге мировой революции, я к ней слеп и глух и не понимаю самых элементарных основ творимого переворота:
-- Если вы воображаете, будто мы пришли в мир, чтобы играть в солдатики, то горько ошибаетесь: мы пришли уничтожить эту игру...
-- И, однако, примете в ней самое деятельное участие!
-- Ну, это уж ваше предубеждение, контрреволюционный бред!
Тогда у них в моде был весьма бессмысленный девиз "войны без аннексий и контрибуций", ныне, если не упраздненный de jure, то de facto * замолкший и забвенный. Когда я интересовался, под какими же новыми названиями, формами и предлогами будут они аннексии делать, а контрибуции взимать, они сердились и обвиняли меня в контрреволюционном издевательстве.
Тогда их приводила в бешенство упрямая проповедь П.Н. Милюкова о необходимости быть "русским Дарданеллам". Когда я шутил, что уж кто-кто другой, а они-то не имеют никакого права возмущаться, потому что в качестве новых державцев России они приняли и это политическое наследство, и -- не пройдет двух лет, как устремление к проливам, запертым для них враждебною Антантою, сделается насущным и, быть может, самым жгучим вопросом их существования,-- они хохотали:
-- Эка у вас фантазия-то играет!
А затем,-- мы живые свидетели и очевидцы,-- все пошло, как по-писаному.
Словесный антимилитаризм создал фактически солдатское государство, которое держится -- балансирует на штыках и не смеет ни одного из них убавить из опасности потерять равновесие и сильно наколоться на остальные. Огромная армия обязывает государство, ее нельзя,-- и непосильно дорого, и опасно,-- держать под ружьем бездейственною. Коммунисты -- даже если бы не хотели,-- все равно уже вынуждены,-- и будут вынуждены еще больше, если стихнет гражданская война,-- занимать свою солдатчину воинственными авантюрами, как волшебник должен давать непрерывную работу бесу, которого он вызвал себе в услужение, иначе тот набросится на него самого и растерзает его. А в практике уже начавшихся авантюр, что такое представляет собою военно-дипломатическая карьера советского государства, особенно в азиатском направлении, как не сплошную борьбу за маскированные аннексии и,-- в отчаянной погоне за новыми источниками доходностей,-- не попытки срыва здесь и там каких-нибудь денежных, хлебных, угольных, нефтяных и пр. контрибуций? Отсюда оккупация Грузии, протекторат над Персией, интриги в средней Азии, посольство Раскольникова в Афганистане, Суриц в Кабуле, серьезно обсуждавшийся в 1919--20 гг. проект похода на Индию, и пр., и пр.-- многое, что, на первый взгляд, кажется безумием людей, обретающихся в хроническом бреде величия, а на деле оно --только необходимое искание точек наименьшего сопротивления государством, которому не по средствам его военная сила. Эта борьба за маскированные аннексии и псевдонимные контрибуции принудила коммунистов-интернационалистов к фарсам трагикомических соглашений и союзов с ультранационалистическими движениями (Турция, Персия) и даже, скрепя сердце, провести под красным флагом целый националистический конгресс восточных народностей, пресловутый съезд в Баку, столь недвусмысленно высмеянный даже присяжным льстецом большевиков, Уэллсом.
И -- кто сказал а, должен сказать и б. Вслед за признаниями ряда чужих национализмов, большевикам пришлось и самим облечься в личину воинствующих "патриотов своего отечества". Провозглашается "национал-большевизм", как будто бы верный и единственный путь к возрождению "единой, неделимой России". Эта новая удочка, ловко заброшенная кремлевскими "Верховенскими" при усердном содействии десятка свежеприобретенных продажных перьев из среды ослабевшей с голода столичной интеллигенции, успела поймать на приманку своего соблазнительного компромисса нескольких русских патриотов-идеалистов. Эти люди, надо думать, честные, может быть, даже искренние, до сего времени политиковали, как давние эмигранты, вдали от Советской России и привыкли рассуждать о ней положениями, посылками и выводами кабинетного умозрения. А этот путь в политическом мышлении самый превратный и опасный: довел же он когда-то даже такого свободолюбивого писателя, как Белинский, до реакционной статьи о "Бородинской годовщине". А живой жизни России под большевиками они не видели и государственной практики сих последних они на своей шкуре не испытали. Но мы, русские люди, прожившие под большевиками четыре года, наблюдая их изо дня в день, из часа в час, изучившие страданием всю изворотливую гибкость их жестокого и глумливого безучастия, не поверим им ни в чем, равно как ничему от них не удивимся. Даже тому, если завтра прочтем на их знаменах не то что "единую, неделимую Россию", но, бери круче, "Россию для русских". Даже тому, если послезавтра они, и без того уже именующие себя довершителями дела Петра Великого, провозгласят себя наследниками его пресловутого завещания и, в самом деле, затрубят в трубы (по крайней мере, в газетные) поход на проливы. Чем, быть может, окончательно покорят ум и сердце П.Н. Милюкова, с которым они давно уже заигрывают не только дипломатическим языком товарища Чичерина, но даже и рявкающею пастью товарища Зиновьева, как известно, милостиво пожаловавшего Павлу Николаевичу кокетливый титул "умнейшего из наших врагов".
Солдатчина, полиция, тюрьма, бюрократия,-- четыре зла буржуазного государства,-- в коммуне возросли до апогея.
Четвертое из зол, бюрократия, при всей способности большевиков к самовосхищению и самовосхвалению, их самих конфузит, смущает, пугает. Нигде в мире столько людей не обязано служить государству, нигде государство не обслужено хуже. Нигде государство не заботится так настойчиво об извлечении доходов из страны, нигде государственные органы не оказываются в такой мере бессильными получить хотя бы сотую долю предположенных доходов в порядке нормального поступления без военной оккупации, т.е., попросту сказать, без грабежа вооруженною рукою. Например, подоходный налог в Петрограде так и умер, не найдя простаков, которые бы его заплатили. Нынешняя история "продналога" -- повсеместно -- сплошной вооруженный грабеж, однако, достигающий своей цели всего лишь в 20--40 процентов намеченной добычи. Нище государство не учреждает столько контрольных органов, и нигде оно не обкрадывается своим чиновничеством так беспощадно-жестоко. И ни тюрьма, ни расстрелы не помогают, равно как беспомощны они и против взяточничества, посрамившего и затмившего все исторические прецеденты. Герои Капнистовой "Ябеды", "Ревизора", "Дела" Сухово-Кобылина, "Губернских очерков" Щедрина, невинные дети сравнительно с дельцами советских "комов", "отделов", канцелярий. Им и не мечтались те аппетиты, что разыгрываются у советских служащих по продовольствию, по хозяйственным частям, по строительству. В последний мой арест на Шпалерной моими созаключенниками оказались служащие "Стройсвири", т.е. строительства на реке Свири, громадного предприятия, которое когда-нибудь в нормальных условиях жизни сыграет очень большую роль в культуре северного края и, может быть, в самом деле электрифицирует некоторую часть его. Петроградское управление "Стройсвири" село в тюрьму все целиком, in corpore {В полном составе (лат.).} -- помнится, 65 человек. Возили их к нам целую ночь -- и в иерархическом порядке: начали с мелких служащих, потом -- чем позднее, тем старше, на рассвете привезли главного заведующего, а, в заключение, пожаловал в заточение и "товарищ комиссар". Громадное большинство было нахватано, как водится, зря, на всякий случай.
-- В чем вас обвиняют? -- спросил я одного, когда он возвратился от следователя с допроса.
Недоумело разводит руками.
-- Черт его знает, что он городит... какую-то ерунду... "Вы,-- говорит,-- лично ни в чем покуда не заподозрены, но вы принадлежите к персоналу опасного учреждения..." -- "Помилуйте,-- говорю,-- что это вы? чем может быть опасна наша "Стройсвирь"? Не на врагов "социалистического отечества" работаем, на вас же, на Р.С.Ф.СР.!.." -- "Вот,-- возражает он,-- тем-то она и опасна, что уж очень усердно работает. По отчетам ревизии похоже на то, что ваша "Стройсвирь" затем и учреждена, чтобы высосать из Советской республики все ее средства..."
"Стройсвирцы" встретили эту курьезную инкриминацию взрывом хохота, но один, хотя смеялся больше других, одобрил:
-- А что же? Прав, каналья! Ведь и в самом деле похоже. Декабрьские газеты принесли известие, что в Москве
арестован весь служебный состав жилищных комиссий, т.е. уже не десятки, а сотни чиновников... К слову отметить: в очень интересной и правдоподобной корреспонденции "Руля" из "Красной Москвы" я нашел, будто численность советской бюрократии там достигла 240 000! То есть -- 20 процентов населения! Ну, такой жуткой цифры, признаюсь, я не ожидал, даже имея пред глазами чудовищное размножение бюрократии в "Красном Петрограде".
Советский чиновник, не берущий взяток, редкость вроде белого дрозда. Да и как ему не брать? Ведь без взятки он обречен умереть от голода. Разве что государство особенно дорожит им -- настолько, чтобы обеспечить его существование какими-нибудь сверхъестественными пайками. Обыкновенно бывает так, что чиновник и сверхъестественные пайки получает, и взятки дерет с живого и мертвого. Незадолго до моего отъезда из Петрограда служащая интеллигентка, не так давно еще женщина самого щепетильного бескорыстия, призналась мне:
-- Вы думаете, я не беру? Очень беру. Только что не вымогаю,-- этого не умею, противно, а то -- дадут, так беру.
-- Да зачем вам? -- озадачился я.-- Женщина вы одинокая, достаток кое-какой сохранили, паек получаете хороший,-- много ли вам надо? проживете и без того...
-- Затем,-- отвечает,-- что иначе меня выживут со службы, подведут под скандал. Нельзя не брать там, где все берут,-- прослывешь опасною личностью...
Эта круговая порука общего греха вертит государственное колесо во всех инстанциях, не исключая высших и ответственных постов. Зиновьеву не только на заводских митингах, но и в Совдепе бросались рабочими публичные обвинения во взяточничестве и растратах, на которые он не умел ответить иначе, как громкими фразами о своих революционных заслугах. Однажды в разговоре с крупным деятелем по Наркомпросу, беспартийным, но чтимым большевиками за своего, я спросил:
-- Чем вы объясняете эту страшную власть Дзержинского, Менжинского, Озолина, Ранчевского и вообще чрезвычайщиков над своими товарищами? Ведь в конце концов ЧК не более как полицейская власть, низшая часть администрации, а между тем его "тройки" и "пятерки" никому в ус не дуют и даже демонстративно иной раз подчеркивают, что Ленин, Троцкий, Зиновьев, все тузы и авторитеты коммуны и даже самые совдепы и исполкомы им не указ...
Он отвечал:
-- Причин много, дело сложное, но первая, житейская причина,-- очень простая. Нет ни одного крупного большевика, против которого ЧК не имело бы компрометирующего dossier {Досье (фр.). }. Когда Зиновьев стал на ножи с Бадаевым (глава Петрокоммуны), этот громко вопил, что -- пусть меня только тронут, у нас найдутся бумажки для ЧК, достаточные, чтобы Гришку, "к стенке" поставить... И, действительно, Бадаева-то временно убрали от скандала в Москву, но и Зиновьев, хотя к стенке не стал, но с тех пор заметно покачнулся, начал как-то сходить на второй план. В партии было обращено внимание на его безобразно широкий образ жизни и одно время прошел даже слух об его исключении из партии по требованию большевиков старого закала.
Бумажка с подробною мотивировкою требования была у меня в руках, доставшись мне от рабочих Балтийского завода. Они обвиняли Зиновьева, между прочими злокачественными проступками, также и в том, что "он белится и румянится, как баба, дует шампанское, как банкир, и взял на содержание танцовщицу, как великий князь"... Не берусь решать, была ли это действительная резолюция или сфабрикованный памфлет.
Не сомневаюсь, что в числе правящих большевиков имеются свои суровые ригористы, идейные фанатики. Напр<имер>, об Анцеловиче рассказывают, будто он родного отца не пожалел, отправил на принудительные работы, когда старик попался на спекуляции. Но таких очень немного. Притом число их быстро тает в соприкосновении с благами буржуазной роскоши, запретной для всех, легкодоступной для них. Предельные верхи, до Дзержинского включительно, смотрят на буржуазные падения и увлечения товарищей сквозь пальцы, покуда падшие уж не слишком зарываются. Либо -- покуда бюрократическая политика не требует эффектно и всенародно заклать на алтаре справедливости более или менее крупную жертву для поддержания престижа добродетели коммунистического правительства в глазах рабочего класса.
В Москве рассказывают, будто когда ЧК упразднила в таком именно порядке Бонч-Бруевича, страшно разжившегося при Наркомпросе по книжному делу, он, в справедливом негодовании, вопиял к Дзержинскому:
-- Если меня гонят, то как же Смильгу оставляют? Чем Смильга лучше меня?
-- Ничем не лучше,-- подтвердил Дзержинский,-- даже хуже.
-- Так и его гоните, и его под суд!
-- Смильгу-то? Нет, зачем, пусть погуляет.
-- А меня вон?
-- А тебя вон.
-- Да почему же? почему?
--Да просто потому, что Смильга еще нужен, аты уже нет...
Этою способностью использовать человека до последней капли пользы, которую он в состоянии принести их делу, а затем выбросить его за окно, как выжатый лимон, бюрократическая тактика большевиков превосходит даже тактику покойного графа СЮ. Витте. Зимою и весной 1921 г. по краешку такой ямы ходил даже столь, казалось бы, необходимый большевикам человек, как М. Горький. Против него вело сильную кампанию Государственное книгоиздательство с неким Заксом во главе, за конкуренцию известного издательства Гржебина, в котором Горький главный редактор и компаньон и которому его влияние обеспечивало громадные советские заказы, ссуды и авансы. Личная дружба с Лениным оградила Горького от приготовленных ему тяжелых ударов, но положение его долго оставалось очень сомнительным, и только голод опять выдвинул его как нужного человека, хотя и ненадолго и очень неудачно...
А балет, за романическое пристрастие к которому рабочие громят Зиновьева, в самом деле сделался Капуей петроградского большевизма Правда, что, с другой стороны, столичная молва упорно настаивает на том, что ни в одной общественной группе нет стольких тайных агентов на службе Чрезвычайки, как в мирке балетных фей. Несколько темных историй и два загадочные самоубийства как будто подтвердили эту печальную репутацию. Определенно же могу сказать лишь одно, что балет -- фаворитное искусство большевиков и в правительственной системе их, всецело построенной на демагогическом принципе "хлеба и зрелищ!" -- занимает немалое место и имеет весьма ответственное значение. Денег на него не жалеют. Дирижер Мариинского театра, Э.А. Купер, пригласил меня на первый спектакль "Петрушки" Стравинского, "Карнавала" Шумана и "Исламея" Балакирева. Я смотрел и только диву давался, что подобные роскошные постановки возможны в городе, где из 600--700 000 остающихся жителей пятьсот тысяч в этот день, наверное, ничего не ели, кроме двух-трех мороженых картофелин в пустом советском супе.